Текст книги "Слово и дело!"
Автор книги: Михаил Семевский
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
4. Новый титул
22 октября 1721 года, при торжественном праздновании Ништадтского мира, Феофан Прокопович сказал хвалебную речь. Вычисляя необыкновенно мудрые распоряжения и благодеяния его величества в пользу его подданных, архиепископ объявил, что государь заслужил названье Отца Отечества и великого императора. За речью духовного витии следовало длинное слово великого канцлера Гаврилы Ивановича Головкина. Он говорил во главе всего Сената и от лица всех государственных сословий просил принять, в знак их верноподданнической благодарности, титул: Петра Великого, Отца Отечества и императора Всероссийского.
Сначала государь из скромности отказывался от «подноса»; но на другой день светские и духовные сановники повторили свою просьбу с таким жаром, с такими горячими слезами умиления и благодарности, представляли такие доводы, что монарх решился наконец оказать им новую неизреченную милость и принял титул: «Великий, Отец Отечества и император Всероссийский».
Иноземное слово «император», сменившее привычное слово «царь», возбудило много толков в простом народе. Много укоров, много обвинений, много текстов из разных писаний подведено было против этого иноземного титула в раскольнических скитах, в лесах, в глухих деревушках. Эти укоры и обвинения произносились, разумеется, шепотом, в ежеминутной опасности жестоко поплатиться за страшное преступленье. Но были и такие простаки, которые выговаривали против нового титула слово противное только потому, что вовсе его не понимали и не соединяли с ним понятия о русском государе – царе-батюшке.
16 ноября 1722 года в местечко Конотоп, в Малороссии, приехал с дровами гетманский мужик, хохол Данило Белоконник. Продал он небольшой свой возик дровец да на вырученные гроши пошел купить для семейки соли.
Повстречался с ним гренадер Спицын. «Дядя, дядя, – молвил гренадер, – пойдем-ка в шинок, да выпьем винца».
Простодушный хохол не устоял против соблазна, забыл, что бедная семья ждет вырученных грошей, что в хате нет ни крупинки соли…
Начал, впрочем, угощение солдат. Купил он винца на копеечку (вино было дешево) и налил Даниле. Между тем подошли хохлы Игнат Михайлов да Тихон Антонов, и наш мужичок раскошелился для приятелей да для царского солдатика. Купил он вина на два алтына… Пирушка закипела… Белоконник крепко угостился…
– Вот тебе еще стаканчик, – говорил гренадер, подливая, – выпьем!.. Я вот выпью за здоровье императора!
– На… (крепкое, непечатное слово) твоей… с императором, – болтнул в ответ пьяный, – таких императоров много! Черт вас знает, кто такой ваш император! Я знаю праведного государя, за кем я хлеб и соль ем!
– Слово и дело! – крикнул Спицын и поспешил с доносом к своему подпоручику. Тот препроводил его, Данилу Белоконника и свидетелей происшествия при рапорте к командиру полка, «высокородному господину и высокопочтенному полковнику».
Высокородный господин отослал их в Малороссийскую коллегию. Малороссийская коллегия сняла допросы и отправила Белоконника скованным, под конвоем, в Сенат. Правительствующий Сенат при указе отослал его для исследования в Тайную канцелярию.
В этих пересылках из тюрьмы в тюрьму прошло два месяца.
Канцелярия положила допросить колодника «с пристрастием».
Но допрашивать нечего: ответ Белоконника был совершенно согласен с показаниями солдата и свидетелей; между прочим, простодушный хохол, каясь в непристойных словах, объявил: «Молвил я, Данило, такие слова, не ведаючи того, что гренадер про государево здоровье пьет. А мыслил я, что он пьет за какого боярина и называет его императором, а не про государя. Не знал я, Данило, по простоте своей, что его царское величество соизволил зваться императором».
Неумолимые судьи заглянули в Воинский артикул и прочитали в IV главе пункт 43-й: «Когда кто пьян напьется и во пьянстве своем что злаго учинит, тогда тот, не токмо чтоб в том извиненьем прощение получил, но по вине вящею жестокостью наказан быть имеет. И особливо, ежели такое дело приключится, которое покаянием одним отпущено быть не может: яко смертное убивство и сему подобное. Ибо в таком случае, пьянство никого не извиняет, понеже он во пьянстве уже непристойное дело учинил».
Приговор состоялся четыре месяца спустя после преступления: «Данило Белоконник, – писал Петр Андреевич Толстой, – расспросом показал, что непристойные слова говорил он от простоты своей, не зная, что его величество – император; знает-де он – государя, а мыслил, что солдат пьет за какого-нибудь боярина и называет его императором, а что у нас есть император – того он, Данило, не знает. И хотя два свидетеля показали сходно простоте Данилы, однако ж, без наказания вину Белоконника отпустить невозможно, для того, что никакой персоны такими непотребными словами бранить не надлежит. Того ради, бить его Белоконника батоги нещадно, а по битье освободить, и дать ему на проезд пашпорт…»
Расквитался Данило за незнанье да непонимание нового титула государева, и спешит хохол на родину, в милую Украйну. Там, в Нежинском полку, в Конотопской сотне, в деревушке Гут, четвертый месяц ждет да поджидает Данилу горемычная семейка. В толк не возьмут ни парни, ни дивчаты, ни батько, ни матка – куда он запропастился?… Его взяли по государеву делу! И эта весть как громом поражает семью: не вернуться уж Даниле, так думает она; не родное село в привольной Украйне, а Сибирь да каторга ждут его. Ведь не первый, не последний он: ведь сотни да тысячи чубатых казаков должны были сменить Малороссию на дальнюю и студеную страну Сибирскую. Но вот является Данило – жив, здоров и невредим… Постегали его маленько… дали острастку, и вся родня благодарит Бога, что так дешево поплатился он за государево дело!
5. Волокитство полицейского
5 мая 1720 года в канцелярию Антона Мануиловича Девиера, с. – петербургского обер-полицмейстера, один из подчиненных ему полицейских сотских представил солдатскую жену Ирину Иванову.
«Вчерашнего числа вечером, – доносил сотский, – был я на Петербургской стороне, в Мокрушиной слободе, и проходил я вместе с десятским для того, чтоб приказать жителям выставлять на ночь рогатки. Проходя мимо дома солдатки Ирины, услыхали мы в том доме крик немалый. Вошли во двор и стали там крик запрещать, чтобы крику не было. А выбежали на ту пору из избы два бурлака и стали нас бить; того ради взяли мы под караул ту солдатку Ирину, да с нею ж двух баб, что были у нее, и бурлаков. А как повели их на съезжую – солдатка и закричи за собой: „Слово и дело!“
„Неправда, не так, все неправда, не так было дело, – говорила в оправдание Ирина. – Был у меня и крик, и шум великий, а чего ради? Того ради, что пришли на двор сотник с десятником. Вошли они в избу, а в избе сидела сестра моя родная, да жена преображенского солдата Устинья. Стал им говорить сотский непристойные слова к блуду, а я стала гнать его вон со двора; он не слушал, не шел. На то время вошли в избу два брата моих, родной да двоюродный, принесли кружку вина нас подчивать; а как увидели сотского с десятским, и их со двора столкали. Те закричали на улице, собрали народу немало, взяли нас всех под караул и повели на съезжую. Ведучи дорогою, стал меня сотский бить смертным боем, и я, не стерпя того бою, закричала государево „слово и дело“.
Разобрать было нетрудно, кто прав, кто виноват: виноваты были все. Но полиции надо было только поскорей узнать допряма: действительно ли есть за солдаткой какое-нибудь важное дело, чтоб доложить о том куда следует, „без умедления“. Руководствуясь печатною формою допроса, полицмейстер задал Ирине следующие вопросы:
– Как зовут и какого чину? Сего мая 5-го дня на дворе у тебя шум и крик великий был ли?
На эти вопросы Ирина отвечала рассказом о волокитстве сотского, о заступничестве за нее братьев, наконец, повинилась: „Государева «слова и дела» за мной нет, и ни за кем не знаю, и в той моей вине волен великий государь".
– Пристанища ворам, – продолжали допрашивать, – беглым солдатам и матросам не держала ли, и для непотребства, для блудного воровства баб и девок не держала ли?
Та, разумеется, отвечала отрицательно, причем нелишним сочла заметить: «И сама я ни с кем блудно не живу».
– Живучи в Петербурге, какое пропитание имеешь?
– Получаю деньги от мужа солдата, да мою на людей белье.
– Против вопросов всю ли правду сказала? Клятвы и уверения, что все сказанное правда, а буде что ложно, указал бы государь за то казнить ее смертию, – последние слова были обычным припевом всех ответов при допросах того времени.
Как ни ничтожно было происшествие, но так как здесь замешано было «слово и дело», то обер-полицмейстер не решился сам учинить расправу, а препроводил виновную для «подлинного розыска» в Тайную канцелярию.
Последней очень часто доводилось иметь дело с такими, которые, сказав «слово и дело», отступались от него, за неимением что сказать. Расправа с такого рода преступниками была коротка.
В тот же день, как привезли солдатку Ирину, побили ее вместо кнута батогами нещадно и отпустили с напамятованием: ничего не зная, не сказывать за собой государева «слова».
6. Нежная укоризна
– За что, за что ты меня бьешь?! Зачем бьешь напрасно? – голосила Авдотья Тарасьевна, тщетно стараясь защититься от побоев вельми шумного супруга своего, Петра Борисовича Раева.
– Я тебя… бивал… в Москве… ты ушла… Я тебя… сыскал здесь… а за то тебя и ныне бью, – приговаривал супруг, то опуская, то подымая кулак, – что ты сказала противные слова… Зачем… сказывала… ты… мне… противные слова про его царское… величество… да для чего также молвила… худо о царевиче?
– Что ты, что ты, что с тобой? – вопила в ответ Авдотья, – статное ли дело мне такие слова говорить? Когда ж я тебе это говорила?
– Помнишь… сверху, сверху-то ты пришедши говорила?… А тогда ж сказывала, что те слова слышала от зятя, от Матвея Короткого, и от сестры своей Аграфены Тарасьевны?
Новые побои Петра Борисовича, новые стоны, слезы и крики Авдотьи Тарасьевны…
Эта сценка из вседневной супружеской жизни тогдашнего общества происходила 7 октября 1721 года, после обеда в субботу, в Петербурге, в доме купца Короткого, в людском подклете. К несчастию для вельми шумного Раева, в избе было несколько свидетелей его нежных укоризн. Здесь были две бабы-работницы, повивальная бабка и хозяйский батрак Карнаухов.
Последний, парень сметливый, познав, что то дело государево, рассказал о нем хозяину.
Хозяин был родня Раеву; они были женаты на родных сестрах. Раев – сын боярский, человек грамотный, был служителем крутицкого архиерея и приехал в Петербург на побывку, за женой, для взятья ее с собой в Москву. Человек вечно пьяный и буйный, он никак не мог с ней ужиться, и она часто укрывалась от ласк супруга в доме сестры.
Но это свойство не спасло, однако, Раева. Тесть дал зятю проспаться и на другое утро стал спрашивать обо всем случившемся. Петр Борисович помнил дело смутно; не только вчерашняя хмель все еще сильно туманила голову, но и в это утро он успел уже сходить со двора и был «очень шумен»; вот почему отступиться от своих слов при свойственнике, а главное, при жене, ему казалось делом крайне обидным, и на вопрос Короткого: «Для чего ты такие слова говорил?» – Раев отвечал: «Как для чего? – говорил я всю сущую правду!»
Лгал он и теперь: ни Авдотья, ни сестра ее Аграфена, ни муж последней никогда и не думали говорить того, что взбрело на ум вельми шумного архиерейского служителя.
Дело оставить без доноса было нельзя. Того и гляди Карнаухов, получающий от хозяина в год 6 рублей жалованья, захочет получить наградных за извет 10 рублей и явится со «словом и делом» в Тайную.
Хозяин предупредил батрака и в тот же день ударил следующим челобитьем: «Живет у меня, – писал он в Тайную канцелярию, – из работы крутицкого архиерея сын боярский Раев. И сего, 7-го октября, пришел он в дом пьян и говорил слова непотребные. Отчего я имею опасение, чтоб не причлось впредь мне в вину. А о вышеписанном мне сказывал работник мой Иван Иванов, который прибыл в Петербург за вином подрядным. О сем доносит петербургский житель, купецкой человек Матвей Иванов сын Короткой».
Доношение принято; по обыкновению записано в книгу и тут же положено: «Показанных людей сыскать и разспросить с обстоятельством, по указу».
Отыскали виновного, его жену, доносчика-работника и вместе с тремя бабами-свидетельницами всех привели к допросу.
Карнаухов и бабы передали подробности описанной сцены; причем одна из баб весьма наивна заметила: «А какого царевича Раев обзывал непристойными словами – того он не выговаривал». Шумный служитель струсил и присмирел, каялся во всем, старался оправдываться в «важных непотребных словах» большим шумством, за которым ничего не упомнит, что говорит и делает, и, наконец, объявил, что на него покажут работник и бабы, и он им в том верит.
– А ты почему слов Раева про царевича не показал в первом допросе? – спрашивали судьи Карнаухова.
– Не сказал я суще от забвения, – отвечал доносчик.
Не обошлось дело и без очной ставки. Раев стоял на том, что «непотребные слова говорил ли – то не помнит, понеже весьма был шумен, и утверждается в том, даже до смерти». С подтвердительными показаниями баб и работника не разладился рассказ жены виновного. Госпожа Раева добавила только одно, что супруг не только был вельми шумен в субботу, но напился и на другой день, с раннего утра.
«Слов непотребных ни от жены, ни от зятя я никогда не слыхал, – каялся Петр Борисович в очной ставке с Авдотьей Тарасьевной, – говорил я от себя, ничего не помня, от шумства».
Следствие продолжалось несколько дней. По истечении их всех свидетельниц и свидетеля выпустили на расписку, с подтверждением царского указа – под страхом смерти никому и ничего не сказывать, о чем их допрашивали. Что же касается до Раева, то его протомили в колодничьей палате более полутора месяца, и только 1 декабря 1721 года, по определению Тайной канцелярии, учинено ему «жестокое наказание вместо кнута, бит батоги нещадно с напамятованием, чтоб впредь таких непристойных слов не говорил, опасаясь большего истязания и ссылки на каторгу».
7. Царев указ
В канцелярии мирного городка Карачаева 23 ноября 1720 года вспыхнула ссора между фискалом Веревкиным и поручиком Шишкиным. Озлобленные противники, по поводу ношения русского платья, осыпали друг друга самыми отборными, скаредными словами. Дело, однако, пока не дошло еще до государственных противностей.
Но вот в жару перебранки лукавый попутал фискала, и он при свидетелях брякнул: «Ты, Иван Шишкин, – царем сшибаешь и царевым указом – играешь!»
Довольно: Веревкин государственный преступник – «слово и дело!».
Карачаевский судья Коптев спешит с доносом: «У нас в канцелярии, такого-то числа, фискал такой-то и проч.» Донос послан в Курск, в надворный суд; оба противника отправлены туда же. Начинается дело, снимаются допросы.
«Я не говорил, – оправдывается Веревкин, – что он, Шишкин, царем сшибает, я просто сказал: царевым ты указом играешь».
Проходит год. Фискал под арестом. Заключается Ништадтский мир, и на основании милостивого указа, объявляющего генеральное прощение, Веревкин просит отпустить его предерзостные слова.
«Сего ради», спустя еще год, курский надворный суд препроводил и дело, и Веревкина в государственную Юстиц-коллегию.
Здесь обвиняемый просил допросить еще раз одного из свидетелей ссоры, поручика Ергольского.
Привезли ли поручика нарочно для допроса из Курска или он был в Петербурге по своим делам, как бы то ни было, но его допросили – и тот на св. Евангелие присягнул, что донос судьи Коптева справедлив.
Коллегия, руководствуясь указом 18 января 1722 года, по которому дела о фискалах ведались у обер-прокурора Скорнякова-Писарева, препроводила к нему Веревкина при промемории.
Писарев дал приют провинившемуся фискалу в колодничьей палате Тайной канцелярии.
На этот раз приговор состоялся скоро: 10 ноября 1722 года, т. е. ровно два года спустя после ссоры в г. Карачаеве, фискалу Веревкину за предерзостные слова учинено наказание: «вместо кнута бить батоги нещадно», но бить с сохранением чести, как сказано в приговоре: «не снимая рубахи».
8. Холоп царевича Алексея
В 1722 году проживал в Воронеже Иван Михайлович Завесин. Сын площадного подьячего, Иван Михайлович имел многочисленную родню, жившую и служившую в Воронеже, и под ее покровом записался в городскую службу – подьячим. Служба его шла плохо. Завесин рано пристрастился к лютому врагу русского человека – к вину, пил до беспамятства, а в трезвые минуты, как истый подьячий, ябедничал да сутяжничал – по поводу закрепления крестьян. Он имел несколько крепостных и, между прочим, не без выгоды занимался скупкой и распродажей их в розничную. С этими операциями неизбежно сопряжены были маленькие неприятности. Так, в 1718 году, за одну из операций он судился в Воронеже более года и содержался под караулом; четыре года спустя попался опять в тюрьму по делу подобного же рода: гулящего человека Худякова, проживавшего у одного из его крестьян, Завесин вздумал записать в крепостные и оставил фальшивый документ. Гулящий человек не захотел променять волю на неволю, начал дело, и Иван Михайлович угодил в тюрьму. Вино также не раз доводило его до беды; одна из них была для него крайне неприятна. Приехал Завесин однажды в Москву, по делам Поместного приказа. В какой-то праздник зашел он со своим дядей, сыном боярским, в шинок, прикушали немало и отправились к обедне, к Воскресению Христову в Барашах. Обедня кончалась. Иван Михайлович стоял смирно; но вот хмель затуманил голову, и он преспокойно, с невозмутимою торжественностью снял с чаши святой воды крышку и покрыл ею свою голову; затем вылил воду на пол. Миряне и церковные служители избили шалуна изрядно, связали руки и отвели в Земский приказ, по распоряжению которого Завесину учинено наказание – бит кнутом нещадно…
Август и сентябрь 1722 года он провел под арестом при Воронежской губернской канцелярии по делу фальшивых крепостей. 5-го числа он отпросился с караулом к дяде; дядюшку не застал дома, и Иван Михайлович зашел с конвойным в кабак. Двухалтынная выпивка совершенно его ошеломила, и он нашел нужным зайти в надворный суд.
Было три часа пополудни; в суде оставались дневальный подканцелярист Есаулов, два его товарища, да драгун на часах.
– Кто ваш государь? – заорал пьяный, относясь непосредственно к дневальному.
– Наш государь, – отвечал дневальный, – Петр Великий, император и самодержец Всероссийский.
– Ваш… государь… Петр… Великий… а… я… я… холоп государя своего Алексея Петровича… и за… него голову… свою положу… хотя… меня… распытай…
«Слово и дело!»
Подканцелярист настрочил донос – воевода решился снять допрос и сам испугался своей дерзости. На расспросы по государеву делу о противностях предоставлено было в то время исключительное право Тайной и Преображенской канцеляриям. Нарушители ее подвергались большой ответственности, вот почему Измайлов, воронежский воевода, поспешил оправдаться.
«Я допрашивал Завесина, – писал воевода в тайное судилище, – не в обстоятельстве показанного на него дела, а токмо для того, что не имеются ли в упомянутом же деле других ему единомышленников, которых немедля надо бы было арестовать. На вопросы Завесин отвечал, что за великим шумством, говорил ли какие слова, того не упомнит, единомышленников же никаких у него нет. А свидетели все порознь подтвердили извет. Того ради, я спешу исполнить указ: „Где в городах, селах и деревнях злодеи с злыми словами явятся, и их в самой скорости провожать в город к правителям; а тем правителям заковывать их в ручные и ножные железа; не распрашивая затем, вместе с изветчиками, присылать либо в Тайную канцелярию, либо в Преображенский приказ“ (ук. 27 апр. 1722 г.).
Строго выполняя последнее, воевода заковал политического преступника и препроводил его за крепким караулом в Москву, где была в то время Тайная канцелярия, туда же отправлен и доносчик Есаулов.
„Ничего не помню, – говорил Завесин, стоя раскованным пред Скорняковым-Писаревым. – Ничего не помню, говорил ли что-нибудь или нет, для того, что был весьма пьян. А в трезвом уме – никогда и ни с кем государственных противных слов не говаривал и от других не слыхал. У присяги ж царевичу Петру Петровичу в 1718 году – на наследство престола – не был (об этом сделан был ему вопрос) для того, что держали меня в то время под караулом в Воронеже, по делу о закреплении крестьян. Со мною, – продолжал Завесин, – случается, что болезнь находит: бываю я вне ума и что в то время делаю да говорю, того ничего не помню. Болезнь та со мной – лет шесть“.
В подтверждение справедливости слов Завесин рассказал о надевании на себя крышки с церковной чаши и о неприятных последствиях этого головного убора.
Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев приказал сделать справку, и ответ Земского приказа подтвердил рассказ Завесина.
– Ну, ты можешь ехать назад в Воронеж, – сказал судья, отпуская доносчика, – а с колодником мы разделаемся; его надо допросить с пристрастием, надо им разыскать. Хотя он и говорит, что будто те слова не помнит, говорил ли, нет ли, за великим пьянством, но его расспроса за истину причесть невозможно; может быть, он, отбывая вину свою, не покажет самой истины без розыску.
„А при розыске, – положила Канцелярия, – спрашивать: с чего он такие слова говорил и не имеет ли он в них каких-нибудь согласников?“
Ноги в ремень, руки вывернуты в хомут, тело вздернуто – кнуту работа…
Стоны, крик – показания те же: ничего не помню за безумством и опьянением. У трезвого же и мысли никакой, противной царской персоне, не было и согласников не имею…
Дано 10 ударов.
Иван Михайлович провел в тюрьмах по этому важному делу более полугода; во все это время он получал кормовых 4 деньги на день – то было обычное содержание „тайных“ колодников. Участь его разрешилась приговором 11 марта 1723 года. Приговору предшествовало следующее рассуждение:
„…Изветчик и свидетели показали, что Завесин говорил непристойные слова пьяной; обвиняемый в расспросах и с пытки показал, что слов тех не помнит от пьянства; да к тому ж с ним случается болезнь: бывает он в ней без ума; Земский приказ согласно с этим известил, что он, Завесин, от безумия пролил в 1718 году в церкви воду святую и надел на себя крышку; но так как в Уложении (гл. IV, ст. XIV) напечатано: „Которые всяких чинов люди учнут за собою сказывать государево «дело или слово», а после того они же учнут говорить, что за ними государева «дела или слова» нет, а сказывали они его за собой, избывая от кого побои или пьяным обычаем, и их за то бить кнутом… того ради, воронежцу Ивану Завесину учинить наказание: бить кнутом нещадно".
Каким образом вязалась выписка из Уложения с настоящим делом, когда и где Завесин говорил за собой «слово и дело» – обо всем этом некому было спросить Петра Андреевича Толстого; может быть, главный судья, в свой черед, «пьяным обычаем» подмахнул этот приговор.
Впрочем, выписки из законов приводились редко. «Инквизиторы», так именовали членов Тайной канцелярии, обыкновенно почти никем и ничем не связанные в своем произволе, зачастую судили да рядили по своему «разсуждению». Вот почему пред многими их приговорами останавливаешься в тупике: почему этому наказание было строже, а тому – легче? А – наказан батоги нещадно, а Б – вырваны ноздри и бит кнутом, С – бит кнутом и освобожден, а Д – бит плетьми и сослан на каторгу, в государеву работу вечно и т. п. И нельзя сказать между тем, чтобы внимательный разбор всех обстоятельств дал ответ на наш вопрос. Будь известны обстоятельства, при которых судили и рядили инквизиторы, о, тогда другое дело! Мы бы знали сильные пружины, руководившие судьями в произнесении их приговоров…
Но мы заговорились, а Завесин – ждет экзекуции; проведемте его на Красную площадь. Здесь Ивана Михайловича привязали к столбам, прочли ему приговор и отсчитали нещадных 25 ударов кнутом.
Придя с площади, взволнованный Иван Михайлович дрожащей рукой дал расписку: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Расписавшись и запомнив смысл поучения, «холоп царевича Алексея» отправился восвояси.