412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Казовский » Искусство и его жертвы » Текст книги (страница 12)
Искусство и его жертвы
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 13:48

Текст книги "Искусство и его жертвы"


Автор книги: Михаил Казовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)

МАРИАННА
1.

Роды, проведенные нами в Баден-Бадене, были не так уж плохи, если не считать переживаний по поводу военных действий Пруссии. Но война громыхала где-то далеко и никак не касалась мирного, полусонного Баден-Бадена. Правда, мама по делам уезжала в Лондон, взяв с собой 12-летнего Поля, а отец и мы с Клоди оставались на месте; с нами был и Тургель, лишь к концу войны он отправился в Англию и вернулся потом вместе с мамой и братом. Поля отдали в лицей в Карлсруэ (принц Баденский, убежденный, что Поль – его сын, всячески ему помогал). Брат капризничал, не хотел ехать, дулся на маму и однажды крикнул ей: «Ты же знаешь, что я сын не принца, а Тургеля!» – и за это получил звонкую пощечину. Мама произнесла ледяным тоном: «Твой отец – Луи Виардо. Этого достаточно». Кое-как брат смирился. А тем более что Тургель обещал ему: за хорошее поведение и учебу он получит в подарок скрипку Страдивари. Так и порешили.

Мы с сестрой жили в Баден-Бадене тихо-мирно до того времени, как в меня не влюбился Габриэль Форе, ученик Сен-Санса, друга моей матери. Габриэль был призван во время войны в армию и участвовал в обороне Парижа; месяц, раненый, провалялся в госпитале, а потом сочувствовал Парижской коммуне, больше на словах, чем на деле, и разгром коммунаров обошел его стороной. Перебрался в Швейцарию и однажды приехал в Баден-Баден навестить своего учителя Сен-Санса. Тут-то мы и встретились.

Что сказать? В первый момент он не произвел на меня никакого впечатления: бледный, узкокостный и сутулый, с длинными висячими усами и бородкой – маленьким клинышком. Говорил как-то непонятно, вроде его язык заплетался за широко расставленные зубы. Но когда он сел за рояль… заиграл одну из пьес своего сочинения… совершенно преобразился! На щеках заиграл румянец, загоревшиеся глаза метали молнии, и усы даже стали топорщиться! Я, конечно, шучу немного, но на самом деле поразил всех нас и чеканным опусом, и своим внешним видом. Но ни о каком романе с ним я и не мечтала (мне тем более только исполнилось тогда 18). А вот Габи на меня запал, что говорится, с первого взгляда…

Вскоре от него из Швейцарии пришло письмо. То есть написал он не мне, а Сен-Сансу и, сказав, что очень мною увлекся, попросил передать мне записочку. Что Камиль и сделал. Со словами: "Вы, мадемуазель, наповал сразили моего подопечного. То, что не смогла сделать прусская пуля, оказалось под силу вам. Не хотите ли стал его музой? Вот послание от него". Я прочла:

«Милостивая государыня! Не надеясь на взаимность, я дерзаю предложить Вам мою дружбу. Если Вы ответите, я отвечу тоже, а потом, Бог даст, и заеду навестить. Искренне восхищенный Вашей красотой, Габриэль».

Я, конечно, вначале посоветовалась с мамой, сестрой и Тур-гелем. Вот что они сказали.

Мама:

– Поступай, как знаешь, девочка, как подсказывает твое сердце. Если Габи симпатичен тебе – почему бы и нет? Он, конечно, беден, как церковная мышь, но зато талантлив, а талант – это капитал, и, когда станет знаменитым, сделается богат. Переписка, в конце концов, ни к чему серьезному тебя не обязывает.

Клоди:

– Напиши, конечно. Хоть какое-то развлечение в жизни. Если бы Форе предложил дружбу мне, я бы непременно откликнулась. Разница в возрасте – это чепуха. Сколько лет ему? Двадцать семь, двадцать восемь? Замечательно: и не стар, и не слишком молод. Мне всегда нравились мужчины старше меня. Напиши обязательно.

Тургель:

– Дорогая Мари, ты уже совсем взрослая и должна решать сама. Я в таких делах не советчик. Посоветовал моей Полинетт выйти за Брюэра и теперь не знаю, верно ли поступил. Нет, она, безусловно, получила статус и живет безбедно, но, боюсь, он не тот человек, кто бы мог составить ее счастье. Слишком провинциален и ограничен. Слишком приземлен. А Форе производит хорошее впечатление, человек творческий, с фантазией. Думаю, что был бы интересен тебе. Но решай сама.

В общем, написала. Он откликнулся с воодушевлением и вложил в конверт кроме листка с ответом и листок с нотами – это был романс, посвященный мне. Очень трогательный. Мы с Клоди исполняли его много раз и смеялись, и резвились, как дети. Настоящая переписка завязалась у нас ближе к лету 1873 года, а по осени он приехал в гости: весь такой торжественный, расфуфыренный, настоящий жених. И усы закручены кверху – смешно!

Мы гуляли с ним в парке, я взяла его под руку. Габи произнес:

– Ах, Мари, я с ума схожу от любви к вам. Вы мой идеал. Согласитесь выйти за меня замуж?

Мне, конечно, радостно было на душе от этого признания, я сама уже испытывала к нему нежные чувства, но приличия требовали ответить не сразу. Я сказала:

– Дорогой Габриэль, в принципе, вы мне симпатичны. Но давайте не будем слишком торопиться. Испросите благословения моих родителей. Если они не против, обручимся и будем считаться женихом и невестой. А когда я созрею для семейной жизни – скажем, через годик, – и когда вы устроитесь на приличную службу, снимете жилье и так далее, сможем обвенчаться.

Он упал передо мной на колени и расцеловал мои руки. Мама и папа дали согласие на обручение.

2.

Франция залечивала раны после войны, и семья наша захотела возвратиться к родным пенатам. Но Куртавенель был давно продан, и вообще нельзя войти дважды в один поток – прошлое должно оставаться в прошлом, не тревожить настоящего, надо двигаться в будущее. После долгих поисков мама и Тургель сделали свой выбор: им понравилось поместье на земле Ля Шоссе, в 45 минутах езды от Парижа, на берегу Сены. Называлась усадьба Буживаль, а потом в обиходе мы назвали нашу виллу Ле Френэ[22]22
  Les Frênes (фр.) – ясени.


[Закрыть]
– по большому количеству этих деревьев в парке. А Тургель пожелал выстроить в 50 метрах от виллы свое шале – двухэтажный деревянный дом (сам нарисовал его облик, чтобы здание напоминало его усадьбу в Спасском-Лутовинове в России). С нетерпением ждали окончания ремонта и возможность переехать. В Баден-Бадене все уже наскучило, сердце рвалось на Родину. Но вселились капитально лишь весной 1875 года.

Мы ходили восторженные целую неделю, не могли наглядеться на эти комнаты, парк, аллеи, беседки… И благодарили Тургеля – это он давал деньги, записав собственником маму. Гениальный Тургель. Бескорыстный Тургель. До седых волос сохранивший юношескую влюбленность в Полину Виардо…

Как отец относился к их любви? Совершенно спокойно. По-дружески. Он любил свою жену, видимо, не меньше русского приятеля и практически позволял ей всё. А со временем, я думаю, и возможная ревность утратилась: в 1875 году ведь ему исполнилось 75, ноги плохо слушались, голова кружилась, и ему легче было лежать, чем ходить. Так что зачастую мама появлялась в Париже или с нами, дочерьми, или с Тургелем.

Не успел Тургель как следует обустроиться в своем шале, как пришло известие от его дочери: у нее родился мальчик, получивший имя Жорж Альбер. Тут же дедушка поспешил в Ружмон и вернулся оттуда возбужденный, радостный. Все его сомнения относительно несчастливого брака Полинетт развеялись, он увидел сложившуюся, дружную семью; у Гастона дела на фабрике шли неплохо, он ее выкупил у Надайка, управлял сам, и продукция не залеживалась на складе. Полинетт смотрелась тоже прекрасно, расцвела после двух родов, говорила только о детях, превратившись в совершенную курицу-наседку. Ну, так что такого? Каждому своя доля.

Но зато мои матримониальные дела совершенно разладились. Я и Габриэль все еще считались женихом и невестой, но не поженились ни год, ни два спустя после обручения, переписывались редко, виделись еще реже. Дело в том, что до нас, Виардо, тогда еще в Баден-Бадене, докатились слухи о его романе с некоей Мари Фермье, дочкой скульптора, и хотя Габи уверял, что на самом деле это наветы, у него ничего там серьезного, я решила отложить свадьбу. Он обиделся и на время прекратил нашу переписку, месяца на четыре. В то же самое время начал за мной ухаживать Виктор Дювернуа, пианист, из известной музыкальной семьи (дед – композитор, а отец и брат – певцы), приходивший к маме на салонные вечера. Мы к тому времени переехали уже в Буживаль, и у нас нередко собирался весь цвет бомонда Парижа. Летом выезжали на пикники в Сен-Жерменский лес. Не страдая от отсутствия мужского внимания, я уже перестала думать о Габриэле. Да любила ли я его вообще? Думаю, что вначале – да, мне он приглянулся, прежде всего своим талантом и скромностью; но потом расстояние между нами (и не столько географическое, сколько духовное) увеличивалось с каждой минутой, и ничто уже не могло нас объединить. Наконец, в конце 1875 года Габриэль мне прислал письмо, где довольно сухо сообщал, что помолвка наша утрачивает силу, ибо нет больше чувств, а тем более он как честный человек должен обвенчаться с Мари Фермье, ждущей ребенка от него. Так наш роман, в основном эпистолярный, был бесславно окончен.

Как ни странно, я какое-то время все-таки грустила, никого не хотела видеть. Но потом постепенно события в нашей семье помогли мне отвлечься и забыть Форе навсегда.

Первое: отношения Клоди и Тургеля, завершившиеся бегством последнего в Россию.

И второе: мой уже настоящий, а не платонический роман с Дювернуа, завершившийся свадьбой.

Ну, и, наконец, третье: Поль и его ужасные эскапады.

КЛОДИ
1.

Мы перебрались в Буживаль в октябре 1874 года, и шале Тургеля возводилось еще. Он следил за всеми мелочами строительства, как придирчивый инженер, и ругался с рабочими, если те волынили, угрожая им не заплатить. Наконец, по весне 1875 года наш великий русский переселился в свой новый дом. Пригласил нас на маленькую экскурсию. Мама отмахнулась: «Нет, потом, потом, ученица ко мне приедет через четверть часа», Марианна валялась с больным горлом, и пошла я одна. Шли по ясеневой аллее, было немного ветрено, и Тургель то и дело придерживал шляпу, чтобы та не слетела. Говорил, что нет ничего комичнее наблюдать за мужчиной, бегающим за своей улетевшей шляпой. Я сказала, что смех этот низшего порядка: так смеются над тем, как на улице, поскользнувшись, падает прохожий, или когда у клоуна в цирке падают штаны. Помолчав, писатель ответил: «Вероятно, да. Я владею юмором плохо. Иногда пошутить могу, но в моих книжках юмора почти нет». – «Вы же не юморист», – возразила я. «Дело в другом. Дело в видении мира. Я воспринимаю мир большей частью трагически. А вот Пушкин большей частью шалил, шутил». – «Но ведь вы же пишете либретто к маминым оперетткам. Там немало шуток». – «Это жанр такой. И потом в оперетках юмор иного свойства – ближе к падающим штанам у клоуна».

Вид на его шале открывался превосходный: зеленеющие ясени, мягко шуршащие кронами, островерхая крыша в черепице и ажурные решетки вокруг балкона и террасы. Узкие высокие окна и двери. Полосатые стены. Сразу захотелось взять этюдник, чтобы написать пейзаж. Я поделилась с Тургелем своим впечатлением. Он сказал лукаво:

– О, а что тебя ждет внутри!

– Что же? – Сердце мое забилось в предвкушении чуда.

– Поднимайся, увидишь.

Мы вошли в большую гостиную на нижнем этаже. Карточный столик, невысокий диван, пианино… И мольберт в углу!

Удивилась:

– Вы рисуете? Я не знала.

– Это для тебя, Диди. – Посмотрел на меня так, что я опустила глаза, не выдержав его взгляда.

– Для меня? Как сие понять?

Он ответил:

– Я хочу, чтобы ты здесь работала. Превратила гостиную в свое ателье. Я тружусь у себя в кабинете наверху, ты внизу – а потом вместе пьем чай. Разве не идиллия?

Улыбнулась не без ехидства:

– Вы неисправимый романтик, Тургель.

Он вздохнул:

– Есть немного… Ну, так что, согласна?

– Надо подумать.

Поднялись на второй этаж. Милый кабинетик и спальня. А с балкона открывался великолепный вид на окрестности, парк и нашу усадьбу. Наверху дышалось легко, воздух был такой сладкий, словно смазанный кремом. Я почувствовала его руку у себя на талии. Удивленно заглянула ему в лицо. Он, ни слова не говоря, мягко поцеловал меня в краешек губ и щеки, уколов бородой и усами.

– О, Тургель, что вы делаете? – прошептала я, вне себя от ужаса.

– Ничего, ничего, – ласково произнес писатель. – Это всего лишь невинный поцелуй…

– Нет, не совсем невинный… И потом… я не понимаю…

– Успокойся, девочка, я же ни о чем не прошу. Просто видеть тебя каждый день, работающей у меня в гостиной, пьющей чай на балконе и щебечущей о своих заботах… Больше ничего.

– Точно – ничего?

– Обещаю.

– Да, но мама… Вы всю жизнь любите ее… Разве нет?

– Безусловно, да. И любить не перестану до конца дней моих. Но ведь ты – ее часть. Никакого противоречия.

– Значит, вы меня любите, потому что я часть мамы?

Он помедлил.

– Трудно объяснить. Мне и самому не совсем понятно. Я люблю и тебя, и маму, и Мари, и Луи, и Поля… Вы моя семья. Вот и все.

Отвернувшись от него, посмотрела вдаль.

– Вы великий человек, и любовь ваша льстит любому… Только я хочу, чтоб меня любили не как часть чего-то, а как целое, без оглядки на кого бы то ни было.

– Разумеется, Диди, – отозвался Тургель печально. – Ты еще встретишь человека, кто полюбит тебя, как того заслуживаешь.

Снова повернула к нему лицо:

– Значит, это не вы?

Кончики его губ опустились книзу:

– Ну, конечно, нет. Был бы на двадцать лет моложе… А теперь? А теперь только восхищаться тобой на расстоянии. И порой невинно целовать в щечку. Ты позволишь?

– Позволяю.

Но внезапно мы бросились в объятья друг к другу и поцеловались пылко, горячо. А потом, словно испугавшись этого порыва, тут же отстранились. Я проговорила:

– Всё, всё, мне пора идти.

– Хорошо, иди, – согласился он, сам в немалом смущении.

Я сбежала вниз по ступенькам и, не помня себя от страха, устремилась прочь от шале. С твердой решимостью, что ноги моей больше здесь не будет.

Но уже на другое утро собралась работать за мольбертом у Тургеля в гостиной.

2.

Всю весну 1875 года длилась наша сказка. Он действительно больше не пытался поцеловать меня так, как тогда на балконе, только изредка прикладывал губы или к щеке, или к виску. Наблюдал за мной с восхищением. Это внимание мне льстило, повышало самооценку. Я уже не боялась ходить к нему в шале. Иногда появлялась позже – он уже работал у себя в кабинете. Я кричала снизу:

– Доброе утро, Тургель!

Слышала в ответ:

– Доброе, доброе, Диди. Начинай, скоро я спущусь.

Наши чаепития на балконе никогда не забуду – мы болтали обо всем без утайки, он рассказывал о своих сердечных привязанностях в России, так и не ставших чем-то серьезным, я делилась своими страхами и надеждами. Это не были отношения дочери и отца, ученицы с учителем, исповедника и его прихожанки; но, с другой стороны, чисто дружескими тоже не могли бы считаться; я бы назвала их "дружеской влюбленностью" – l’amitié amoureux — то есть больше, чем дружба, но не выходящая за рамки дружеского общения. Он меня опекал и лелеял, как Бог-Отец. Я была, словно Дева Мария. Не хватало лишь непорочного зачатия…

Но, конечно, так не могло продолжаться долго. Мама все разрушила. Заподозрив неладное, строго меня спросила, оказавшись со мною наедине:

– Что вы делаете с мсье Жаном в его шале?

Я пожала плечами:

– Ничего недостойного, мама. Я пишу этюды внизу, он творит у себя наверху. А потом на балконе чаевничаем.

– Поклянись, что ничего более.

– Всем святым клянусь. – И перекрестилась.

– Хорошо, поверю. Тем не менее не могу не заметить, что со стороны это выглядит крайне неприлично.

– Отчего, мама?

– Ты не понимаешь? Молодая девушка каждое утро посещает дом неженатого пожилого мужчины. Просто какой-то нонсенс.

– Ты считаешь, молодой девушке не дано дружить с пожилым мужчиной?

Мать поморщилась:

– Да, теоретически допускаю… Но я знаю жизнь. Рано или поздно это все равно кончится постелью.

– Ах, мама!..

– Да, моя наивная. Правде надо смотреть в глаза.

– Обещаю: в нашем случае этого не будет.

– Обещай мне другое: ты прекратишь к нему ходить.

– Нет, пожалуйста! – Я сложила руки молитвенно.

– Ты должна. Я требую. – И смотрела на меня гневно. Может, ревновала? Или просто опасалась за мою честь?

Но и я оказалась непреклонна:

– Обещать не стану. Не хочу.

– Нет, я требую, Диди.

– Дай собраться с мыслями… Я тебе скажу позже.

– Так и быть, подумай как следует.

Неизвестно, как бы сложилось все в дальнейшем – или она бы смягчилась и мои посещения шале продолжались бы еще долго, или я уступила бы ее воле, но моя мать пошла дальше и имела аналогичный серьезный разговор с Тургелем. Он, в отличие от меня, не оправдывался и не заверял ее в платоническом характере наших отношений, а сказал задумчиво (знаю это с ее слов): "Может, в чем-то ты и права. Может, лучше действительно положить этому конец, во избежание необратимых последствий… А тем более мне пора в Россию – там скопилось много дел. Я уеду скоро. И вернусь, наверное, к концу года. Время все расставит по своим местам". И, склонившись, поцеловал ее руку.

Утром, дня через два, ничего не зная об их разговоре, я пошла в шале, но наткнулась на закрытую дверь. А садовник, мсье Фернан, подстригавший поблизости кусты, пояснил:

– Так они уехали вчера пополудни.

– Как уехали? Почему уехали?

– Не могу знать, мадемуазель Клоди. Только собрались в одночасье, я видел. И с большими саквояжами – видимо, надолго.

– Даже не простился…

Села на скамейку и, закрыв ладонями лицо, разрыдалась.

ПОЛИНЕТТ
1.

Мы с Терезой недолюбливали друг друга с самого начала – ей казалось, что Гастон достоин лучшей пары, нежели я, и лишь деньги моего отца как-то примиряли свекровь со мною. А когда родились дети (ее внуки), несколько смягчилась, не ругала меня за глаза и в глаза, как прежде. Но сквалыжный характер никуда не денешь – все равно бурчала себе под нос: то ей не то, это не так, руки у меня растут не оттуда, ничего не умею – ни приготовить, ни навести порядок, ни нашлепать малышей за проказы. А Гастон никогда не вмешивался в наши перепалки, если же Тереза обращалась к нему: «Ну, скажи, скажи, что она не права!» – соглашался всегда: «Да, Полетт, ты, по правде говоря, не права». Их было двое против меня одной – дети маленькие не в счет.

И вообще у Гастона с матерью наблюдалась некая подсознательная связь, неразрывная и прочная: и она молилась на отпрыска, и сынок подчинялся ей во всем. Оба не могли друг без друга. Муж Терезы и отец Гастона бросил их много лет назад и завел новую семью, а со старой не общался, не давал ни сантима на воспитание их ребенка. Женщина служила в замке де Надайка горничной, получала гроши, и они едва сводили концы с концами. Но сумела вырастить сына, дать ему минимально необходимое образование и устроить на стекольную фабрику. Здесь он сделал для себя неплохую карьеру – за каких-то десять лет из простого рабочего-стеклодува превратился в мастера, а затем в помощника управляющего, а затем в самого управляющего. По работе у него был цепкий ум и хорошая деловая хватка. Но зато в быту, дома, оставался тем же самым маменькиным сынком, что и в детстве. Дома палец о палец не ударил, только отдыхал и пил легкое вино, за него мы делали все с Терезой. К детям Гастон относился без особой приязни – нет, любил, конечно, все-таки наследники, продолжатели рода, человеку положено размножаться, вот и он не хуже других, но ни книжек им не читал, ни во что с ними не играл, большей частью прогоняя их от себя: "Всё, всё, идите, папа устал на фабрике и ему надо отдохнуть". Впрочем, отдадим должное: никогда не наказывал, не бил, даже голос не повышал; большей частью смотрел равнодушно.

Вскоре после рождения Жоржа Альбера и ко мне совершенно охладел, начал спать отдельно, а потом я узнала, что мой муж хороводится с некоей Ирен Матье, молодой вдовушкой из нашего Ружмона, и как будто бы она от него беременна. Растерявшись, обратилась за советом к Терезе: что делать? Но она, как всегда, стала защищать сына: мол, мужчины все ходоки, это в их природе, а Гастон весь пошел в отца, неуемного по женской части, надобно смириться во имя детей. У меня на сердце лежал камень. Ведь забрать малюток и уйти от неверного супруга тоже не могла: а на что тогда жить? Сесть на шею отцу совесть не позволяла.

Положение усугубилось неожиданной болезнью Терезы. Жаловалась на боли в желудке, таяла на глазах. Врач сказал: это язва – но на самом деле (сообщил Гастону конфиденциально) это был рак. Вскоре она слегла, и заботы все по дому полностью легли на меня. Я сбивалась с ног и спала по три-четыре часа в сутки, а унылые, беспрерывные стоны свекрови, днем и ночью, доводили меня до безумия. Обезболивающие плохо ей помогали. Вскоре она превратилась просто в скелет, обтянутый кожей, и в начале марта 1880 года умерла у меня на руках. Появившийся Гастон рухнул перед ней на колени и заплакал в голос. Это был единственный человек на свете, им любимый по-настоящему.

2.

После ухода матери муж вообще перестал приходить домой: говорил, что все ему напоминает о покойной, и его сердце разрывается от горя, – он фактически переселился к Ирен Матье. Но по-прежнему содержал меня и детей.

Понемногу я стала оживать, заводить свои порядки в доме и существовать по собственному разумению. Иногда приходили деньги от отца. Мы поддерживали с ним хоть и не частую, но регулярную переписку – где-то раз в два месяца обязательно, – он интересовался жизнью внуков и рассказывал о своих литературных успехах, иногда присылал вышедшие книжки, на французском и на русском, хоть по-русски я читать и думать разучилась вовсе.

Жанна ходила в школу, с удовольствием училась, внешне очень напоминала свою прабабку, но характер имела незлобивый, легкий. Пятилетний Жорж Альбер с детства был прирожденный артист – без конца крутился перед зеркалом, строя рожицы и изображая кого-то, без труда запоминал любые стихи, а потом с выражением их декламировал, умиляя взрослых. Я не могла нарадоваться на них.

Но, как говорят, беда не приходит одна: у Ирен Матье были трудные роды, в результате умерли и она, и ребенок. От такого удара мой Гастон, только-только оправившийся от смерти матери, впал в совершенное безумие – беспросветно пил, а затем ходил по городу, бормоча что-то несуразное. Разумеется, и делами фабрики прекратил заниматься напрочь.

Как-то посреди ночи стал ломиться к нам в двери, испугав меня и детей. Я вскочила, выбежала в переднюю, но не открывала, умоляя его уйти, успокоиться, приходить утром, выспавшись. Он рычал, изрыгал проклятия, обещал перебить нас всех, потому что именно мы виноваты в его несчастьях: до женитьбы жизнь в семье Брюэр текла безоблачно. Наконец, устал и, пообещав с нами разобраться потом, продолжая ворчать, не спеша удалился. Я же не сомкнула глаз до рассвета.

Но ни днем, ни вечером, ни на следующую ночь муж не появлялся. Я уже подумала с облегчением, что гроза миновала, да не тут-то было: раздобыв ружье, он стрелял в наши окна. А поскольку при этом снова не вязал лыка, никуда и ни в кого не попал. На стрельбу приехала полиция, и его забрали в участок. Видимо, там ему всыпали как следует, потому что неделю спустя он ходил с разбитой физиономией. А завидев меня на улице, подошел мрачный, пахнущий алкогольным и табачным перегаром, и, не глядя в глаза, глухо произнес:

– Забирай детей и проваливай. Вы мозолите мне глаза. Рано или поздно все равно вас прибью. Уезжайте лучше, от греха подальше.

– Да куда ж мы денемся, Гастон? – стала увещевать супруга. – На какие шиши будем жить? Ладно, ты не любишь меня, я давно смирилась, но ведь дети – твоя родная кровь. Чем они виноваты?

Он ответил зло:

– Я не знаю. Мне все равно. Я вообще не уверен, что это мои дети.

Я была потрясена:

– Ты с ума сошел?! От кого еще, как не от тебя! Взял меня девочкой, и принадлежала только тебе!

– Нет. Не верю. Мы с тобой не венчаны в церкви, значит, не обязаны друг другу ничем. Клятвы не было перед Богом. Значит, нет и веры.

Поняла, что спорить с ним бесполезно. У него в голове что-то повредилось. Чтобы избежать худшего, надо соглашаться.

– Хорошо, будь по-твоему, мы с ребятами соберемся и уедем. Ты нас больше никогда не увидишь. Только дай хотя бы месяц на сборы.

Муж отрезал:

– Ишь чего захотела! Больше недели я не выдержу. И тогда пеняй на себя.

– Десять дней!

Неожиданно он затрясся от ярости:

– Замолчи, дура! И не выводи меня из себя. Радуйся, что даю неделю, а не убиваю на месте!

Я отступила:

– Да, да, спасибо большое. В следующую пятницу мы уедем.

Успокоившись, пробурчал:

– Так-то вот, паскуда. И не спорь со мной. Как сказал, так оно и будет.

Слава Богу, у меня оставались кое-какие деньги, присланные отцом. Уложив в сундук самые необходимые вещи и одевшись потеплее (на дворе стоял январь 1882 года), я с детьми на наемной карете выехала из Ружмона куда глаза глядят. А глаза глядели на Дижон, где мы остановились, чтобы перевести дух и отправить слезное письмо Ивану Сергеевичу.

Он ответил немедля, обещая на днях приехать в Дижон, несмотря на плохое самочувствие. И действительно, вскоре появился – бледный, исхудавший, опираясь на палку. Говорил, что очень болит спина, это межпозвоночная грыжа (говорят врачи), и нужна операция, а пока он держится на одних лекарствах. Было совестно, что я отвлекаю отца от лечения своими заботами.

Отдохнув с дороги, папа немного повеселел и сказал, что решил поселить меня с детьми в Швейцарии, на Женевском озере, – благо ехать от Дижона всего ничего.

– Я приеду сам туда на лечение по весне, – сообщил о собственных планах, – там хорошие доктора и живительная природа. После операции быстро восстановлюсь.

– Мне так грустно вновь садиться тебе на шею, – повздыхала я. – А теперь и с двумя детьми.

Он махнул рукой:

– Прекрати, пожалуйста, что за счеты. Ты моя дочь, а они – мои внуки. На кого еще должен тратить деньги?

У меня с языка чуть не сорвалось имя Виардо, но смогла смолчать.

Наняли карету и отправились на новое место жительства – через два с половиной часа дороги были уже на французско-швейцарской границе, а еще час спустя въехали в Лозанну. Здесь мы сняли небольшую квартирку с видом на озеро – на втором этаже, три комнатки. Папа заплатил за полгода вперед.

Он сидел в кресле – утомившийся, нездоровый, а вокруг него суетились внуки: Жанне 10 лет, а Альберу – 7, – веселились, прыгали, путешествие им понравилось, оба были полны новых впечатлений.

У отца на губах играла слабая улыбка:

– Вот на старости лет наконец-то обрел семейный уют: дочка, внуки… Никуда уезжать не хочется!..

– Так не уезжай, – предложила я. – Будем вместе коротать времечко. Ты займешься своим здоровьем, мы тебя в лечебнице станем навещать. А потом и дома ухаживать. Вот бы было славно!

Он печально вздохнул:

– Да, конечно… Только не могу. Должен ехать.

– Почему? Я не понимаю. Отчего "должен"? У тебя никого нет на свете роднее нас. И никто тебя не любит так, как мы.

Но наткнулась на его отсутствующий взгляд. Точно так же смотрел Гастон, уверявший, что дети не от него. Взгляд упрямца, взгляд одержимого какой-то идеей человека. Спорить с такими бессмысленно.

Папа произнес:

– Там мое шале… Я к нему привык… Там моя душа…

– Господи, помилуй! – вырвалось у меня. – С кем ты там? Дочери Полины вышли; замуж, и у них своя жизнь. У Диди маленькая дочка, ей не до тебя, а Мари на сносях… Поль? Он все время в разъездах, на гастролях. А когда не на гастролях, пьет и гуляет. Толку от него? А Луи, говорят, дышит сам на ладан. Остаётся Полина… но она… – Я запнулась и замолчала.

– Да, Полина… – повторил Тургенев, и лицо его неожиданно просветлело. – Мне никто не нужен, кроме Полины… Неужели я предам ее на краю могилы?

– Папа, папа! – Я уже кричала, вне себя. – Что ты говоришь? Отчего "предам"? Поселиться с собственной дочерью и внуками – вовсе не "предам". Мы тебя любим, ты ведь наше солнышко, мы – твоя частичка, а она… ей всегда нужны были только твои деньги!

Ах, зачем я это ему сказала? Сковырнула корочку на зияющей ране. Побледнев, он затрясся и прохрипел:

– Дура! Дура, что ты знаешь о жизни и о любви? Ты, никогда никого не любившая со страстью? И не смей судить. Потому что Марианна у нее от меня. Слышишь, от меня! Я уверен, я уверен точно. Ха-ха, будто бы тебе не нужны мои денежки? Будто бы не хочешь заграбастать все, когда я умру! Лучше бы молчала, ей-богу. Уходи с глаз моих долой. Не хочу видеть.

Я заплакала и упала перед ним на колени, умоляла простить за нечаянную фразу, сказанную по глупости. Он молчал, только раздувал ноздри в гневе. Вновь проговорил:

– Уходи, Полетт. Я хочу посидеть один.

А когда мы с детьми проснулись на другое утро, обнаружили, что отец уехал. Лишь оставил на столе пачку денег. Это был разрыв. Больше мы не виделись никогда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю