412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Липскеров » Город на воде, хлебе и облаках » Текст книги (страница 9)
Город на воде, хлебе и облаках
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 04:05

Текст книги "Город на воде, хлебе и облаках"


Автор книги: Михаил Липскеров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

А коромысло между тем летело в сторону головы Ирки, которая уже начала поискивать удобное место на плече Шломо Грамотного, чтобы прилечь на него. Как бы случайно, как бы невзначай, как бы от усталости, а другого плеча или места для девичьей головы поблизости нет! А головка вот-вот… От усталости. А мне не хотелось прямого насилия над развивающимися событиями и могучей рукой 72-летнего инвалида перехватывать коромысло, летящее в вышеупомянутую голову. А может, пусть себе летит?.. Не, не надо… Мне без этой девицы здесь будет скучновато… Так что же?.. О! Застывший Осел на краткий миг своего существования на площади Обрезания ожил. Ожил хвостом! Который перехватил коромысло, швырнутое Ксенией Ивановной (а вообще неплохой вид спорта – метание коромысел. Надо звякнуть в МОК), и швырнул его в… Ой!.. Сейчас оно висит у меня на стене между городских пейзажей саратовского художника Ромы Мерцлина. А голова Ирки Бунжурны нашла временное успокоение на плече Шломо Грамотного. И было ей (голове) хорошо. А было ли хорошо самой Ирке, плечу Шломо Грамотного и самому Шломо Грамотному, я, господа, не знаю. Пока!

И Ксения Ивановна, лишившись коромысла и оставшись в компании двух ведер и отсутствия колодца, идти по воду на него раздумала и в расстроенных чувствах вернулась домой и дала волю слезам. И эти слезы, получив волю, утекли в неизвестном направлении, чтобы принять участие в круговороте воды в природе.

Но если вы думаете, что произошло слияние двух лун, Шломо Грамотного и Ирки Бунжурны, так нет. Вы, надеюсь, не забыли о Ванде Кобечинской, которая вот уже несметное количество лет пребывает в возрасте цветущей свежести, а именно – шестнадцати лет, и что ей делать столько времени в шестнадцати годах, я не знаю. А почему не знаю, я и сам не знаю. Так уж текут события в нашем Городе, что перемешались все начала, все середины, а потому при такой каше конца нашему Городу не будет. Потому что какой может быть конец у Города без начала и середины. Или с множеством начал и самых разных середин. А почему середины разные, спросите вы. И я вас понимаю: вам интересно… Именно поэтому я вам и отвечаю. Какая и где может быть середина, когда неизвестно начало, а конца вообще не будет? А?..

Так вот, дорогие мои, паненка Ванда Кобечинская, уже пару-тройку сотен лет пребывающая в шестнадцатилетней свежести, выбрела в эту отчаянную ночь из замка, томимая. А чем томимая, родные мои, спросите у любой шестнадцатилетней паненки Ванды Кобечинской, и она, краснея, смущаясь и теребя подол передника (шестнадцатилетние девицы в смущении всегда теребят подол передника, я знаю, я читал, они специально в целях теребения таскают с собой передники), туманно намекнет, что, мол, экзамены в гимназии, папенька прихворнули, вместо прошлогоднего скворца прилетел его сын, вон оно как, и ранетки вот дали цвет и цветут, цветут, цветут… А запах!.. И вам, сердешные мои, разом все станет ясно. Ведь проходили же мы все это, пробегали, промчались и помним, как экзамены, папенька, скворец-сын… А цвет с ранеток наших давно облетел, и ранетки наши давно высохли, а память о них останется до последнего нашего часа. Ибо не было в нашей жизни ничего лучше запаха цветущих ранеток. Так что не надо, сердешные мои, ничего спрашивать у любой шестнадцатилетней паненки Ванды Кобечинской, не надо. Просто давайте посмотрим, как разрешится коллизия на площади Обрезания, где рука об руку сидят Шломо Грамотный и девица Ирка Бунжурна под присмотром инородного Осла, откуда только что свалила Ксения Ивановна и куда бредет паненка Ванда Кобечинская. Подгоняемая постаревшим запахом несуществующих ранеток. А там Шломо Грамотный уже приобнял девицу Ирку Бунжурну за плечи и удивился, как у такой мелкоразмерной девицы все при делах и на своем месте и как все это гармонично сложилось в одно очень и очень теплое живое и сильно женственное. Можете мне поверить, я как-то, когда вправлял ей мозги за что-то, а это что-то всегда было при ней, сам отметил эту вызывающую женственность, выплескивающуюся из ее тельца, невесть каким образом сбежавшего из витрины «Детского мира». Шломо Грамотный закрыл глаза. И Ирка Бунжурна закрыла глаза. И все бы сложилось, может быть, прямо сейчас, здесь. На булыжнике площади Обрезания. И Город закрыл бы на это глаза. И все наши священнослужители тоже закрыли бы глаза, и даже я закрыл бы глаза. Хотя и должен бы держать их открытыми, чтобы бесстрастным пером летописца засвидетельствовать со всей доступной мне поэтичностью этот факт из жизни моего Города. Ведь, шутка сказать, там и тут соединятся в одно целое. Одной плотью станут есть. Да, я забыл сказать: Осел тоже закрыл бы глаза.

И вот тут-то на площади Обрезания появилась паненка Ванда Кобечинская. И увидев ЭТО, тихо вскрикнула. И от этого тихого вскрика весь Город открыл глаза. И Осел открыл глаза и остался этим крайне недоволен, а потому и заорал, как до него не орал ни один Осел. И тем самым прервал несколько зачатий. Прежде, чем их участники закрыли бы глаза. Двое – в русском квартале, и шестеро – в арабском. И только в еврейском квартале равви Шмуэль Многодетный не прервал зачатие очередного раввинчика, потому что завершил его до ослиного вопля. Должен вам заметить, что евреи вообще очень предусмотрительный народ. И все высыпали на улицы Города и поспешили на площадь Обрезания, чтобы узнать причину ослиного недовольства.

И что же они увидели? А увидели они орущего Осла, Шломо Грамотного, одной рукой держащего ослиную уздечку, а другой – обнимающего девицу Ирку Бунжурну, на что до крика Осла все готовы были закрыть глаза. При условии, чтобы все было тихо. Пусть уж себе, если им не терпится, если им, в конце концов, станет хорошо, ну да, грех, но кто из нас без… камень и все такое прочее… Но чтобы тихо! А тут у всех прямо на глазах?!. Евреи, вы с ума посходили?! Аллах, как ты позволяешь подобное?! Вставайте, люди русские! Польские! Испанские! И прусские шпионы, тоже вставайте! Нефиг шпионить неизвестно за кем и чем, когда тут такое!!! И все от дикого возмущения тем, что еще пять минут назад готовы были понять и простить, разом замолчали. И в этом молчании услышали тихий плач паненки Ванды Кобечинской. И к нему присоединился плач девицы Ирки Бунжурны. И я могу их понять. И у той и у этой не сбылось. Не сложилось. Не склеилось.

Город смотрел на этих двух плачущих девиц. На одну, которая плачет уже два или даже три столетия, и на эту неизвестную, странно одетую и такую махонькую, что было непонятно, как в ней помещается такое количество слез. А помимо плачущего женского дуэта, Город смотрел на Шломо Грамотного. Причем смотрение у мужской и женской половин было разное. Мужчины смотрели с завистью, и женщины смотрели с завистью. Но! Мужчины завидовали Шломо, что его хотят две такие девицы. И пусть одной из них было уже два-три века шестнадцать, а вторая была такая маленькая – но женственности! И они с печалью посмотрели на своих жен, которые конечно же тоже были… В общем… Но как-то что-то в этом недомерке было! И вся мужская составляющая Города цокнула языком и щелкнула пальцами. А женщины наши завидовали этим девицам. Это же надо, Фира Марковна, этой-то Вандке уже шестнадцать как два-три века, а эта, чуждая, такая, такая, Гульназ Рахимовна, невидная, что даже и непонятно, Василиса Прокудьевна, куда ей Шломо свой… приспособит, а уж я бы его, Фира Марковна, Гульназ Рахимовна, Василиса Прокудьевна… И все дамы сладко прикрыли глаза.

И вот эта Вандка идет себе тихо к замку рода Кобечинских, в котором нет намека на былую роскошь, а есть только невидимая память о сражениях у его стен с татарами, казаками, немцами, русскими, по многолюдным пирам по случаю побед и малочисленным поминкам по случаю поражения. И вот она входит в ворота, которых нет, и ступает на замковую площадь, по которой миллион лет не проезжали кареты с родовитыми шляхтичами и их прелестными женами, не звучал цокот копыт рыцарей, вернувшихся со щитом из очередного крестового похода, не скользили на соломе по булыжнику, присыпанному соломой, повозки с рыцарями, вернувшимися из очередного крестового похода на щите. Да и булыжника нет. Продан был для мощения площади Обрезания в возмещение убытка, нанесенного визитом в замок императора Наполеона Буонапарте. Император тогда изволили оказать знаки внимания юной шестнадцатилетней полячке, но та еще не оправилась от того, сто(двухсот?)летней давности свидания со Шломо Грамотным и только глянула в глаза маршалу Мюрату, когда тот пригласил ее в опочивальню императора. И старый боевой конь Мюрат все понял, нанес Ванде низкий поклон, сообщил о взгляде императору, и старый боевой конь Наполеон Буонапарте все понял, нанес через шестнадцать залов гордой паненке низкий поклон и провел ночь с Мюратом. Наутро два старых боевых коня жутко мучились от похмелья. Хороший напиток польская «Водка Выборова». Конечно, скажете вы, быть такого не может, да чтобы самому Наполеону, чтобы какая-то соплячка, ну, это ты, автор, совсем уже… Признаю, господа, возможно, вы правы, что такого… и все такое… Но это моя книга, и в моей книге я хозяин, и пусть хотя бы в моей книге сохранится понятие о девичьей этой самой (забыл слово), о том, как понимаю ее я, старый козел, и как ее представляли в раньшие времена юные козы моего поколения…

И кстати, о козах. Вот одна такая коза сидит у меня на диване, поджав ноги, хрустит жареным цыпленком с гарниром из шоколадного набора «Альпен Голд», приготовленного мной, как и цыпленок, для других целей, и рисует какой-то дополнительной рукой картинку с одуванчиками и о чем-то размышляющей посреди поля козой.

– И что, скажи мне, Крошечка-Хаврошечка, делает коза на поле из одуванчиков: будет по очереди обдувать их, обдумывать рецепт вина, составлять из них невозможный букет – что, скажи мне? И перестань грызть коробку из-под шоколада.

Чувишка посмотрела на меня взглядом, который на самом деле смотрел не на меня, и ответила:

– Она будет на них гадать: любит – не любит.

– Крошечка, ты забыла: гадают не на одуванчиках, а на ромашках…

И тут это горе мое перестало жевать коробку из-под шоколада «Альпен Голд», потому что та закончилась, на секунду задумалось, потом торжествующе улыбнулось и заявило:

– А это Вандка! Коза рогатая.

И я посмотрел. И я увидел. По бесконечному полю из одуванчиков идет коза, сдувает с каждого из них пух и после каждого говорит «Любит», а потом «Не любит». И постепенно белое поле зеленеет, а над ним летает белый пух, в котором скрылась коза Вандка, и я уже начинаю волноваться, вернется ли она, как вдруг пух враз слетает, оседает – и на поле, покрытом белым пухом, стоит с голеньким стебельком коза Вандка.

– Вот-вот! – захлопала в ладоши Ирка.

– Что «вот-вот»? На стебле нет ни одной пушинки… Так что про Вандку ничего не известно…

Девица Ирка Бунжурна задумалась, потом сходила на мою кухню, принесла кастрюлю с холодным супом из головы форели, стала хлебать его, закусывая шарлоткой из яблок, а какой-то дополнительной рукой нарисовала почему-то снежное поле и себя самую само собой разумеется красивую самую само собой разумеется обаятельную и самую само собой разумеется привлекательную ибо ни у кого в целом мире в том числе и у английской королевы в исполнении Кейт Бланшетт нет на голове такой суперской шляпки с букетом ромашек.

И слова слева внизу картинки: «Любит – не любит».

– Ща буду гадать.

– На кого?

– На кого-нибудь. Ведь не может же быть, чтобы меня никто не любил.

– Конечно не может, Крошечка-Хаврошечка. Наверняка. Просто он, возможно, этого не знает. На это же нужно время. Чтобы узнать, кого ты любишь и кто любит тебя. Я вот сорок лет назад не знал, что люблю бабушку, потому что и ее не знал. Как и она не знала, что любит меня. Так и тебя любит какой-то человек, который об этом пока не знает, потому что не знает, что ты есть на этом свете…

Бывшая коза Ванда стояла на некогда замощенной площади замка, а сейчас усыпанной то ли белым одуванчиковым пухом, то ли снегом, и держала в руке голенький стылый стебелек. А об что говорит этот бедняк Ванде, ни я, ни Ирка понять не можем.

А на площади Обрезания сидели Шломо Грамотный с Ослом. А вокруг них стояли обитатели моего Города и размышляли, что же все-таки делать с этим не местным Ослом, который своим видом искажает форму и выбивается из эстетического ряда площади Обрезания. Каждый находящийся на площади имел право на высказывание, потому что в Городе имела место быть демократия в рамках абсолютной монархии. Но, где Город, а где – абсолютная монархия, да к тому же еще неизвестная какая. Может – российская, может – прусская, может – австро-венгерская, а может – и еще какая. Мало ли на земле империй. Для того и существует империализм, чтобы в нем существовали империи. Но демократия в Городе была просвещенная. Ну а как иначе, когда и хедер, и церковно-приходское, и медресе. Конечно просвещенная. И голос имели только просвещенные, которые либо хедер, либо церковноприходское, либо медресе. А потому Шломо Грамотный, несмотря на свою грамотность, слова не имел, потому что окончил только Кордовский и Московский университеты, а хедер, церковно-приходское и медресе – нет. А раз нет, то и слова нет. Стой при Осле и молчи. Поэтому после недолгого размышления слово дали портному Зиновию Гурвицу, мужу мадам Гурвиц и отцу Шеры Гурвиц. А почему ему дали слово, а не кому-нибудь другому, спросите вы, и получите ответ: а потому что он его взял. И потому еще, что в моей книге он пока ни разу не появлялся самостоятельно, а только в гипотетическом существовании – в качестве мужа мадам Гурвиц, жены портного Зиновия Гурвица, и отца Шеры, дочери портного Зиновия Гурвица. И я вытащил его на свет божий, чтобы самому посмотреть, что такое из себя этот портной Зиновий Гурвиц. Портной Зиновий Гурвиц попросил принести стол – нет, не для того, чтобы на нем кто-то записывал его слова, а для того, чтобы на него сесть. Поджав под себя ноги. Именно так во всех фильмах ведут себя еврейские портные. И, сев на стол и поджав под себя ноги, портной Зиновий Гурвиц сказал:

– Евреи и примкнувшие к ним гои, к вам обращаюсь я, друзья мои!

После чего речь завершил, выпустил из-под себя ноги, слез со стола и велел унести его с площади Обрезания, потому что что делать столу на площади Обрезания, если на нем не сидит портной Зиновий Гурвиц. Так и поступили после долгих продолжительных аплодисментов, переходящих во что-то, что я забыл. И гордая мадам Гурвиц посмотрела на него так, что портной Зиновий Гурвиц почувствовал, что ночь, полная огня, наступит еще до вечера. Так оно и произошло. Причем на столе, на котором он обычно сидел. И теперь вот лежал со своей любимой женой, женой портного Гурвица, и портняжные предметы типа иголок периодически впивались в нее, от чего она вскрикивала и судорожно подпрыгивала, что увеличивало плотоядность портного, и он усиливал свои усилия, которые завершились криком мадам Гурвиц, жены портного Гурвица, криком, на который чужеродный Осел ответил одобрительным ревом, а площадь проскандировала:

– «Хапоэль» – чемпион!

А после этого слово взял адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский.

– Господа, – вернул взявшее слово адмирал, – и прочие инородцы! Вот стоят перед нами Осел и еврейский молодой человек Шломо Грамотный, славящийся своим жизнелюбием к определенной части рода человеческого, что могут подтвердить многие здесь представители этой определенной части, а также их отцы, мужья, братья и дети. И этот Шломо желает увести Осла с площади Обрезания, за что ему большое спасибо, и в это время удерживает свои инстинкты в штанах, за что ему еще большее спасибо! И от имени Магистрата я считаю, что пусть лучше Шломо будет вечно стоять на этой площади, чем будут стоять его инстинкты.

В ответ на эти слова определенная часть рода человеческого печально выдохнула, а отцы, мужья, братья и дети опять крикнули:

– «Хапоэль» – чемпион!

И только два человека не кричали «Хапоэль» – чемпион!». И были это раввин Шмуэль Многодетный и батя Шломо – Пиня Гогенцоллерн. Который, если вы помните, тоже был не без детей. И было это по разным причинам. Пине Гогенцоллерну сын был нужен для составления петиции в Магистрат о переименовании Улицы, ведущей к Храму, в Улицу, ведущую к синагоге, потому что храмов в Городе было три: синагога, церковь и мечеть. И простое название «Улица, ведущая к Храму» могло дезориентировать приезжих. И добропорядочный проезжий христианин был бы обескуражен необходимостью креститься на синагогу, хасид решил бы, что он сошел с ума, встретив взглядом исламские задницы, устремленные на запад, а какой-нибудь аятолла повесился бы на распятии. Вот причина, по которой Пиня Гогенцоллерн не кричал «„Хапоэль“ – чемпион!». А причина, по которой «„Хапоэль“ – чемпион» не кричал равви Шмуэль Многодетный, заключалась в том, что он знал, что чемпион не «Хапоэль», а «Маккаби».

– И что, сын мой, вы хотите сказать, что эта пара, – начал отец Ипохондрий, обращаясь к адмиралу, – будет стоять здесь на площади Обрезания вечно?..

Почему я сказал «начал», а не, скажем, «спросил»? А потому что отец Ипохондрий всегда начинал свои словесные деяния с вопроса, затягивая ответчика в словесные тенета, которыми так славилась христианская церковь, из которых путь был либо на костер, либо в святые, либо сначала на костер, а потом в святые. Поэтому Аверкий Гундосович несколько заменжевался, мысленно выбирая один из трех вариантов, ни один из которых его не устраивал. А после заменжевания ответил уклончиво:

– Да как вам сказать…

– А так! – набрал воздуха в тощую грудь о. Ипохондрий, но переборщил и закашлялся. А откашлявшись, продолжил: – Всем нам известна маленькая слабость этого молодого человека… – И он широким жестом обвел площадь Обрезания, часть которой, на мой взгляд, считала эту маленькую слабость не слабостью, а вовсе даже и наоборот – которая в отсутствии подходящего предмета, может обратить эту маленькую слабость на Осла.

Площадь Обрезания ахнула, не веря даже в возможность такого ужаса. И только пара-тройка джентльменов из мусульманского квартала не ахнула. А чего ахать, если все в руках Аллаха, милостивого, милосердного, и если он посчитает, чтобы Шломо обратил свою маленькую слабость на Осла, то чего уж тут, против Аллаха не попрешь, и жаль этого еврея, потому что не попасть ему в рай и не будет ему семидесяти девственниц…

Очевидно, кто-то из двух-трех мусульманских джентльменов высказал свое сожаление вслух, потому что присутствовавший на площади Гутен Моргенович де Сааведра резонно заметил:

– Не думаю, чтобы Шломо стремился попасть в рай именно по этим соображениям, – и замолчал. Чтобы площадь заинтриговалась, после чего привести убийственный довод против стремления Шломо Грамотного в рай именно по этим соображениям. И когда площадь действительно заинтересовалась, вжарил по ней текстом следующего содержания: – Зачем Шломо рай, если только в нашем Городе он насладился вниманием не менее семидесяти пяти не гурий, между прочим. И это не считая Кордовы и Москвы, откуда ему до сих пор идут алименты золотом. В чем мог убедиться реб Моше Лукич Риббентроп, а также реб Бенцион Оскер и реб Мордехай Вайнштейн. И истинность того, что золото является золотом, подтвердил зубом уважаемый реб Аарон Шпигель… – И Гутен Моргенович замолчал. И все задумались над вопросом, а зачем, собственно говоря, Гутен Моргенович все это сказал. То ли чтобы что-то делать с этим странным кентавром, то ли не делать ничего? С этими маклерами, да еще и смутного вероисповедания, вечные проблемы. Вон был такой маклер Менахем Мендл, чистой воды наш, а и то вся Касриловка с ним нахлебалась. А этот… Не кажется ли вам, реб Тевье, что в этом Гутен Моргеновиче проглядывает что-то от пророка Мохаммеда?

Меж тем о. Ипохондрий под влиянием выпада Гутен Моргеновича взбудоражился и рассказал дикую фантазию, что однажды в двух городах, Содоме и Гоморре, евреи совсем съехали с глузду и практиковали интимные отношения, невзирая на пол, а также на непринадлежность к роду человеческому. То есть предавались содомскому греху – по названию одного из городов, которые Господь за это и разрушил.

– И не хотите ли вы, – возвысил голос о. Ипохондрий, – чтобы Господь из-за этого мальца, – показал он на Шломо, – и из-за этого животного, – показал он на Осла, – разрушил и наш город?

Вы будете смеяться, но ни один обитатель Города не сказал: «Да, хочу».

Нет, таковых не было. Наоборот, все рухнули на колени и взмолили Господа, чтобы он не разрушил Город из-за возможного содомского греха Шломо и Осла. И все молчали и обливались горючими слезами. И глядишь, всё (а что «всё»?) каким-то образом рассосалось бы, если бы не неумная тяга самого Шломо к знаниям, (мало ему, что прозвище у него было Грамотный), но он спросил, одной рукой держа Осла за гриву, а второй эту гриву поглаживая:

– А скажите, отец Ипохондрий, а за какой грех Господь разрушил Гоморру, если есть грех содомитства, но никто никогда не слышал о грехе гоморства? Может такое быть, чтобы Господь ахнул Гоморру просто за компанию?

Все присутствующие на площади Обрезания мгновенно потеряли дар речи. Кроме Осла, который заорал со страшной силой. И в этом оре многие услышали хохот.

А прусские шпионы, которые в данный момент выглядели как господин Пеперштейн, то есть не выглядели совсем, потому что никто не знал, как выглядел господин Пеперштейн, потому что его никто не видел, присутствовали незримо. И только какой-нибудь обыватель, перемещаясь по площади, натыкался на пустоту и безумел, услышав от этой пустоты:

– Вергебен, их бин прусский шпион.

И каков был его ужас, когда он, сбежав от немецкоговорящей пустоты на противоположную сторону площади, снова натыкался на вещающую пустоту:

– Вергебен, их бин прусский шпион.

Следователь Суходольский сгоряча предложил кастрировать Шломо, чтобы не случилось греха имени нашего Города, на что Осел ответил заинтересованным взглядом, дамы – возмущенным гулом, отдельные мужчины, питающие к Шломо неприязненные чувства, – одобрительным гулом, а Бенцион Оскер отправился в свою хлебную лавку за ножом. И тут свое слово сказал Гутен Моргенович (А чье слово он еще мог сказать?..):

– Ну, хорошо, кастрируем мы Шломо, генофонд нации, и что – Осел исчезнет с площади Обрезания?

И ни один присутствовавший на площади Обрезания не мог ответить твердым «Да». Как, впрочем, и нетвердым. К тому же глава Магистрата адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский привел неотразимый довод против кастрации:

– И что, площадь Обрезания придется переименовывать в площадь Кастрации? Это ж всю документацию придется менять, в бюджете на это денег нет.

Равви Шмуэль Многодетный поддержал Аверкия Гундосовича:

– К тому же, когда придет Судный день, Господь будет искать посвященную ему крайнюю плоть поколений нашего Города и вместо нее обнаружит тестикулы Шломо Грамотного. Куда это годится? Никуда. Это в Его глазах будет неравномерной заменой, несмотря на выдающиеся качества тестикул Шломо Грамотного.

Мусульмане в лице брательников Абубакара и Муслима Фаттахов также были против кастрации, мотивировав свой протест рубаи (как это будет в единственном числе, я не знаю):

Евнухами переполнен гарем

С отсутствующими красавицами.


И вся площадь Обрезания мучительно замолчала. Воцарилась тишина, изредка прерываемая прусскими шпионами, превратившимися в капающий водопроводный кран и слесаря-сантехника дядю Васю. И от звуков, издаваемых этой парой, покраснел даже баянист Алеха Петров и, позабыв свою должность органиста, вжарил на баяне автобиографическую песню:

Алеха жарил на баяне,

Шумел посудою шалман,

А в дыму табачном, как в тумане,

Плясал одесский шарлатан.


Отец Ипохондрий пустился было в пляс, но вовремя опомнился, а опомниться было от чего…

Тягостная история отца Ипохондрия

Не лепо ли, бяше, братие…

(Нет, это не отсюда.)

Ой ты, гой еси… (Какой «гой», когда евреев в Городе конституционное большинство?)

А сейчас, дружок, я расскажу тебе сказку… Далеко-далеко простирался от нашего Города город Одесса. Тоже неплохой город. И было в нем, друзья мои, сорок сороков синагог. Ну и храмы христианские, православные, тоже были. Не сорок сороков, конечно, но перекреститься было на что. Иногда какой заблудший православный крестился на храмы, крестился, да и забывал дорогу домой. Оказывался на городском кладбище, где крестов было предостаточно, но дорогу домой искать уже не было необходимости.

Но дружбы между храмами не было. Обычное добрососедство. Евреи и разные там славяне из чистой публики при встрече раскланивались, а простой люд хлопал друг друга по плечу и шел в ближайшую пивную дернуть пивка. Почему не дернуть пивка двум хорошим людям? Если пиво хорошее, да и люди пиву в хорошести не уступают.

А на Пересыпи, на улице Госпитальная, жил молодой парень по кузнечному делу Ипатий. Из старинного кузнечного рода Кузнецовых. А какую вам еще надо фамилию для кузнеца?

И, вы будете смеяться, на Молдаванке, на Мясоедовской, в то же самое время жил молодой парень Абрам по хлебному делу и по фамилии Оскер.

И вы будете еще долго смеяться, когда узнаете, что эти два парня не имели друг к другу никакого отношения. И вообще даже не подозревали о существовании друг друга! Ну разве не смешно?..

И вот как-то Ипатий и Абрам встретились на Привозе, что недалеко от Вокзала, дабы затариться свежезасоленной таранькой, чтоб если когда тому и другому встретится невзначай пивная, то все уже было под рукой. Тем более что на Дерибасовской, недалеко от Летнего сада, как идти от нее к Греческой площади, открылася пивная. Естественно, раки там подавались, потому что какая же пивная без раков! Чистый воды оксюморон. Погуще будет только безалкогольная рюмочная. Ну, это вообще horror! Но свежезасоленной тараньки там не было. Дело в том, что в тот момент в порту города Одесса стоял броненосец «Потемкин», в воздухе попахивало революцией, социализмом и, естественно, что-то должно было пропасть. И неудивительно, что в пивной пропала таранька. Это нормально, когда в магазине «Молоко» молока нет и неизвестно. И вот сейчас я начинаю понимать, что, скорее всего, при социализме наличие раков в пивной было чистой воды оксюмороном. Как, скажем, мясо – в отделе «Мясо» (сатира).

И вот Ипатий и Абрам совершенно случайно оказались перед пивной на Дерибасовской, над которой висела радостная вывеска «Мы открылись!», с запасом свежезасоленной тараньки. И вот какая штука. Между таранькой и пивом была дверь, которую охранял мордожоп из компании Фроима Грача. Потому что пивную занял цвет этой блатной компании Васька Шмаровоз вместе с девочками Марусей, Розой, Раей и другими достойными людьми типа Арончика, побочного сына мадам Алешкер тети Еси, известной бандерши в замечательном городе Одессе. И были там и Мендель Крик, и Тартаковский Полтора Жида, и все Бабели, и Ильф и Петров до встречи с Петровым, и караим Лифшиц, и мальчуган Лёдя Вайсбейн, который потом Леонид Утесов. Потому что в стране победившего интернационализма эстрадник по имени Лёдя Вайнштейн – чистой воды оксюморон. А для одной истории два оксюморона – это уже, вы меня простите, двадцать два. А в пивной он зарабатывал малую денежку тем, что канифолил смычок скрипача Зеева Гуревича.

И вот Ипатий и Абрам стоят перед «Мы открылись!», и таранька тут – а пиво там. А между ними – мордожоп из компании Фроима Грача. И тут, вы будете смеяться, через витрину пивной Абрама Оскера замечает упомянутый выше скрипач Зеев Гуревич, мой прадед по маме моего папы, муж привилегированной повивальной бабки мадам Гуревич, которая лет десять лет назад принимала роды у мадам Вайсбейн. И роды эти были Лёди Вайсбейна, будущего Леонида Утесова, потому что… Ну да ладно…

И скрипач Зеев Гуревич знает Абрама, потому что по пятницам покупает у него халу для Шаббата, и он знает Ипатия, а откуда знает, неизвестно. Да и какая разница, откуда знает, если мордожоп из компании Фроима Грача пропускает их в пивную.

И они себе стоят и пьют пиво со свежезасоленной таранькой. И, естественно, пьют его брудершафт.

И пьют, и пьют. И пьют, и пьют. И им хорошо. И все было бы и дальше хорошо, если бы к красотке Розе, чувихе Шмаровоза, не подкатил Арончик с приглашением на танец. Ну, вы знаете, что было дальше. Нет и не было в мире среди людей особого образа чувствования более популярной одесской былины, чем «На Дерибасовской открылася пивная». Много на нашем земном шаре пивных, но ни одна не была удостоена столь высокой чести быть увековеченной в музыке и стихе. И соперничать с нею по популярности могут лишь «Очи черные» и «Семь сорок». (Когда-нибудь я выясню, откуда взялись «семь сорок», а не, скажем, «три четырнадцать» или сакральные «два восемьдесят семь».) Но то, что началось в пивной на Дерибасовской, имело свое продолжение. Толковище выкатилось на саму Дерибасовскую, перевалило на Греческую площадь, а там через мордобой и локальное размахивание ножами и кастетами растеклось по улицам и переулкам города «порто-франко». И появились по дворам первые жирные лужицы крови, и задергались в агонии первые тела зарезанных одесситов. А кое-где взвились соколами первые языки пламени.

А Ипатий и Абрам, обменявшись объятиями и поцелуями, как я люблю тебя, Абрам, что ты мне говоришь, Ипатий, это я тебя люблю, не спорь, Абрам, никто тебя не любит так, как я, Ипатий, извини, Абрам, надо бежать узнать, как там мои, а как мне надо бежать, Ипатий, вейзмир, как там сыночек Беня, да и мне как там батя и побежали один на Госпитальную как там батя второй на Мясоедовскую как там Беня и Ипатий на Госпитальной узнал что батя с другими мужиками побежал на Мясоедовскую потому что кто-то сказал что бандюганы Фроима Грача а именно Васька Шмаровоз с сыновьями Менделя Крика метелили на Мясоедовской русских девушек Марусю Розу Раю которых начали метелить еще в пивной на Дерибасовской потому что этим жидам нужна кровь христианских младенцев для ихней пасхальной мацы и никому не было дела что Маруся Роза Рая не совсем христианские младенцы и если уж на то пошло то какой здравомыслящий еврей будет пользовать кровь сильно разбавленную пивом для мацы к тому же до Пасхи еще ого-го и холодильники в мир еще не пришли какое кому до этого когда кровь кипит правая рука тянется к ножу а в левой уже булыжник который летит в булочную Абрама Оскера который как раз подбежал к своей булочной и успел подставить свою пьяную голову под этот самый булыжник брошенный рукой кузнеца Кузнецова в окно и раскололась голова Абрама Оскера но уцелела головка Бени Оскера и это единственное что уцелело в доме Абрама Оскера потому что жену его и двух незамужненных сестер сами знаете что и тут вслед за батей прибежал пьяный Ипатий с пивной кружкой из пивной что сегодня открылась на Дерибасовской угол Ришельевской в память о старушке у которой некогда шестеро налетчиков отняли честь и Ипатий увидел убитого кореша своего Абрама и по пьяному делу пивной кружкой шарахнул по голове бати своего кузнеца Кузнецова не признав по пьяному делу его за своего отца родного и вот мы имеем две расколотые головы бати Ипатия другана его Абрама Оскера трех женщин которых сами знаете что и пускающего сопли еврейского мелкого человека по имени Беня на пеленке вышитой гладью и вот Ипатий мгновенно трезвеет берет еврейского младенчика Беню и бежит из славного города Одессы куда глядят его глаза и через разного рода жизненные перипетии и года прибывает пешим ходом в наш Город в поповской рясе и с еврейским подростком в череде жизненных перипетий и годов бывал комедиантом а потом вернулся к потомственному ремеслу хлебопека о котором ему поведал Ипатий а ныне отец Ипохондрий и вот уже настали времена когда о. Ипохондрий служит настоятелем в Храме а Бенцион Оскер держит булочную и снабжает Город хлебом и халами на Шаббат.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю