Текст книги "Город на воде, хлебе и облаках"
Автор книги: Михаил Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Вот такая вот печальная история. Не счесть слез, которые я пролил, пока ее сочинял, и до сих пор шмыгаю носом. Конечно, вы можете сказать, что все это отдает дурновкусием, но, скажу вам я, других слагателей слов о нашем Городе, кроме меня, у вас нет. Так что хотите есть – ешьте. Не хотите – оставайтесь голодными.
Но это так, к слову. Так незаметно-незаметно вы, мои разлюбезные, поближе познакомитесь с людом моего Города. «И моего тоже», – как подсказывает грызущая второго жареного цыпленка сами знаете кто.
И вот я уже не слышу хруста костей цыпленка и не вижу ее за моей спиной на диване, и вот ее уже вообще нет в моей комнате, в моей квартире, в моем доме, в моей Москве. И наоборот – ее есть в моем (нашем с ней) Городе. Городе, выросшем из нашей с ней памяти и из воображения, выросшего из этой же памяти. Я вижу, как она пробирается сквозь толпу горожан, и понимаю, что вопрос кастрации Шломо Грамотного на повестке дня окончательно не стоит и стоять не будет. Чтобы стояло что-то более важное. На чем стояла, стоит и будет стоять русская и другие земли. И вообще!
Ирка Бунжурна взрезала толпу горожан, вызвав некоторый шум среди нее, включая «Доннер-веттер» текущего водопроводного крана и «Бисмарк капут» от невидимого сантехника дяди Васи. В которые превратились невидимые прусские шпионы. А следователь П. П. Суходольский вежливо похлопал в ладони, переглянулся с ювелиром (или фальшивомонетчиком) Аароном Шпигелем, от чего тот похолодел без особых причин. Причем похолодание в нем возникало каждый раз уже лет сто – сто двадцать, когда он встречался взглядами со следователем П.П. Суходольским. Есть, есть у людей отдельных профессий, вне зависимости от национальности, некое неудобство от встречи взглядами с представителями правоохранительных органов. Так что будем считать, что похолодел не еврей Аарон Шпигель, а ювелир (фальшивомонетчик) гражданин Аарон Шпигель. Но это к деятельности Ирки Бунжурны, творимой на площади Обрезания, отношения не имеет. Она подошла к дуэту Осел – Шломо Грамотный, грозящему превратиться в попугаев-неразлучников, с недоеденным цыпленком в левой руке и протянула его Шломо. И Шломо взял этого цыпленка и разделил его на две части: для себя и для второго попугая-неразлучника. И вся площадь стала ждать, когда они съедят этого цыпленка, чтобы оба уже на сытый желудок приняли приговор горожан относительно себя, каким бы суровым он ни был. Не думаю, чтобы приговор был суровым, потому что того, кто бы его вынес, я внес бы в плашку «Правка», нашел бы его имя и нажал клавишу «Delete». Не хочу жестокостей в моем Городе. А то вон в Мадриде кодла авангардистов устроила акцию протеста. Они построили помост со столбом посредине, обложили его хворостом и сырыми дровами, вокруг построили королевскую гвардию в парадном облачении и под «Ave Maria» в исполнении оркестра барабанщиков и на медленном огне сожгли местного шута. Он орал (дрова-то были сырые). А эти авангардисты назвали эти вопли протестом против сжигания серьезных людей. Назвали все это перфомансом и получили Гран-при на биеннале «Контемпорари Арт» в Священной Римской империи. Серьезных людей все равно продолжали сжигать, а шута не было, как нет. Не будет такого в моем Городе. Наверное, я говорил это вслух, потому что поймал на себе глаза жителей моего Города, которые смотрели на меня из картинки девицы Ирки Бунжурны и согласились со мной кивками головы, а брательники Абубакар и Салим Фаттахи прикоснулись к чалмам и поклонились. И этот поклон мне что-то напомнил. И не только мне. Потому что Гутен Моргенович де Сааведра улыбнулся, подмигнул мне обоими глазами по очереди, что-то шепнул девице Ирке Бунжурне, та что-то шепнула ему, а потом сказала:
– Михаил Федорович, нам нужно закупить репейник. Осел предпочитает его. А цыпленок – это он из вежливости.
Я думаю, нет необходимости говорить вам, милые моему сердцу читатели, что говорила она, сидя на моем диване в моей квартире в моем доме в моем городе Москве Московской области. А пока я размышлял, зачем нужно закупать репейник в качестве корма для Осла, вместо того чтобы какими-либо способами (исключая насильственные) удалить его с площади Обрезания, к жителям обратился Гутен Моргенович де Сааведра:
– Господа, – начал он, – вот уже третий день на священной земле нашего Города находится неизвестный нам Осел. И гражданин нашего Города Шломо Грамотный пытается выдворить его со священных булыжников священной площади Обрезания. За эти три дня в Городе произошло немало событий. Лучшие умы Города пытались разрешить проблему. Сначала этим занимались евреи, потом этим занимались христиане, что завершилось грандиозными опьянениями обеих общин. Но в Городе существует община, а именно – мусульманская, которая, слава Аллаху, Милостивому и Милосердному, не пьет. Во всяком случае, постулирует это положение, а что там и почему на самом деле, нас не касается. Поэтому я думаю, что настало время попросить наших сограждан взять на себя решение проблемы Осла. Потому что есть у меня подозрение, что этот Осел – неверный, и мусульманам лучше знать, как надо поступать с неверными согласно воле Аллаха и Мохаммеда, пророка его. И поручить донести нашу, я думаю, общую просьбу имаму Кемалю уль Ислами братьям Абубакару и Муслиму Фаттахам. Кто-нибудь имеет что сказать?..


Имели сказать все. И сказали. И это было одно слово. И это слово было:
– Yes!!!
И братья Абубакар и Муслим двинулись в исламский квартал, чтобы донести до правоверных «Yes!!!» неверных. И если правоверные положительно решат вопрос с Ослом на площади Обрезания, то это будет первым шагом к победе ислама на территории Земли. Причем можно будет обойтись и без джихада. И как мудро сказал имам Кемаль уль Ислами по этому поводу:
– Ослы решают судьбы народов.
А неверная часть Города осталась на площади Обрезания ждать именно этого ответа. Пели песни разных народов, водили хороводы, рассказывали анекдоты, совершали торговые сделки, питались пищей, поились поиловом, кто-то за кем-то ухаживал, кто-то кого-то гнал к чертовой матери. В общем, занимались всякой ерундой, кроме работы. Ибо какая может быть работа, если на площади Обрезания… Ну, в общем, вы уже знаете… А я сидел у себя и думал, почему весь Город ни хрена не делает из-за Осла на площади Обрезания, если никто на этой самой площади Обрезания не работает. А все, господа, общинное мышление жителей нашего Города, заключающееся в простой идее: если один ни хрена, то с какого хрена мы хрена?
Но, справедливости ради, должен отметить, что по части работы такой общинности в Городе не отмечалось. Если кто-то в поте лица добывал хлеб свой, то это не значило, что весь Город обливался потом. Потому что потение – это глубоко личное дело каждого горожанина. Вот из такой вот смеси общинности в безделье и такого же индивидуализма в этом же вопросе и выросла, на мой взгляд, русская либеральная идея. (Термин «либеральная» я употребил в целях избежания обвинения в русофобстве.)
Так что народ моего Города гулеванил, и понедельник стал и для евреев и для христианского населения вторым выходным днем. А пока все ждут возвращения братьев Фаттахов из мусульманского квартала с решением имама Кемаля уль Ислами, у меня есть возможность рассказать историю происхождения названия улицы Спящих красавиц, ныне улицы Убитых еврейских поэтов. Если вы помните, я вам это когда-то, почти в самом начале книги, обещал. А я свои обещания выполняю всегда, кроме тех случаев, когда я их не выполняю. Если это невозможно или, по меньшей мере, затруднительно. К примеру, я просто не в силах жениться на всех, кому обещал, ибо Гражданский кодекс Российской Федерации мне это запрещает. Ну и прочее… Но обещание рассказать историю появления названия улицы Спящих красавиц я выполню, потому что все равно делать нечего. Ее мне поведал слепой часовщик реб Файтель, живущий в подвале дома № 6 по Третьему Маккавейскому переулку, так что самому мне ничего придумывать не надо.
История улицы Спящих красавиц
Как всегда, все началось с начала.
Реб Файтель тогда был совсем молодым, хотя сути слова «молодой» он не пояснил, потому что она была расплывчата, ибо и меня, когда я сидел у него в подвале дома № 6 по Третьему Маккавейскому на предмет замены сносившихся песчинок в моих песочных часах, он называл молодым человеком. Хотя так меня уже лет пять не называли даже продавщицы в магазинах шаговой доступности. Но для его возраста я действительно был молодым, так как сам он родился во времена, когда царь Давид только-только умер, а Соломон только-только приступил к царствованию, был в самом соку, в самом расцвете мужской силы.
И было у него, по разным источникам, то ли четыреста, то ли пятьсот жен, а наложниц вообще никто не считал. А чего их считать? Они ж не для упражнений в арифметике содержались. И если жен еще как-то считали – четыреста или пятьсот, не так страшно, но жена – это какая-никакая духовность: хупа… обряд… перед Богом… и прочее, – то наложницы проходили исключительно по разряду чистых, не замутненных посторонними сущностями плотских утех.
И была одна… (Вот я уже чувствую, как вы напряглись, решив, что сейчас этот старый шмок опять начнет перелопачивать книгу и, перейдя на бесподобный слог «Песни Песней», продолжит историю Соломона и Суламифи и выйдет на рождение и дальнейшую историю слепого часовщика реб Файтеля. Нет, нет и еще раз нет. Категорически нет.) Это была совсем другая наложница. И ее даже и наложницей-то нельзя было назвать. Так, кратковременный миг соития у родника, куда безымянная девочка пришла за водой, а вовсе не для соития. А Соломон как раз возвращался от Суламифи, опустошив в нее свои чресла, но, очевидно, не полностью, потому что что-то в нем еще осталось, и это что-то перешло в эту девочку так, что она в одно мгновение ощутила и боль, и сладость, и это было так хорошо, но так кратковременно, что девочке захотелось испытать эту боль-сладость еще раз. А потом – еще. И жить уже без этого ощущения она не могла. И каждое утро ходила к роднику, и каждый раз находился кто-то, проходивший мимо, чтобы дать ей это ощущение боли и сладости одновременно, но, увы, мои разлюбезные читатели, это у женщин бывает только раз в жизни. (Так думал я, начиная слушать рассказ реб Файтеля). А дальше… Либо сладость – либо боль. В зависимости от того, кого она встретит у родника. А сквозь землю Израилеву шло множество отдельных людей и целых народов, и каждый останавливался у родника, чтобы испить воды и соком своим наполнить чрево девочки, но сердце ее оставалось пустым, ибо для полноты счастья всегда нужно немножко боли.
И вот году эдак в сороковом хиджры арабы несметным войском шли на запад, чтобы нести неверным зеленое знамя ислама и огнем и… правильно, мечом вернуть земли Аллаху, как и повелел в свое время Пророк Мохаммед. И теми же огнем и… правильно, мечом вернуть самих неверных в ислам, в коем они, как гласит Коран, а каждое слово в нем священно, были рождены, но вот отпали от Аллаха, Милостивого, Милосердного, и должна восторжествовать воля Его, а если нет, то теми же огнем и… правильно, мечом отправить их к Аллаху сразу. Ну, не совсем сразу, а чтобы помучились.
Это, дорогие мои, я описываю вам исторический момент, который предшествовал появлению на свет реб Файтеля, а сейчас перейду к историческому моменту, при котором, собственно, и состоялось зачатие реб Файтеля, слепого часовщика в моем Городе. Не влияющего на ход событий, но без которого мой Город был бы неполным. Но, подумал я сейчас, как так – кто-то живущий не влияет?.. Так быть не может. Разные капли текут в потоке жизни, большие и маленькие, соленые и пресные, чистые и мутноватые, но все они тем не менее капли, и без каждой из них поток будет на самую чуточку другим. А уж без реб Файтеля, часовщика песочных часов, измеряющих время этого самого потока, – просто никак.
И вот эта девочка каждое утро приходила к роднику, садилась на песок около него в ожидании, и каждое утро ее брали проходящие мимо люди и народы, давали ей сладость – но что это за сладость, если в ней нет хоть чуть-чуть боли? Но однажды девочка не вышла к роднику, ибо почувствовала тягучее нарастание чего-то нового в чреве ее и дикую боль в нем, а потом чрево ее раскрылось, и она выкинула из себя младенчика, и получила то самое слияние боли и сладости, которого не ощущала с того позабытого утра, в которое много веков назад ее взял Соломон, возвращавшийся от Суламифи. И испытав это, она умерла. Потому что зачем быть дальше, если уже все было. А младенчик оказался слепеньким и маленьким. Именно таким его и подобрал в 1187 году воин Салах-эд-Дина Абдель Хаким перед осадой Иерусалима. А подобрал он его с тем, чтобы продать на рынке в Тире за хоть какие-никакие деньги, чтобы купить себе воинское снаряжение (старое сносились) для войны с неверными в Византии, где и пал, пронзенный копьем евнуха Малафии при защите женской половины дворца на холме Палатин кесаря Константина Одиннадцатого в 1457 году при взятии Константинополя.


Но до своей смерти Абдель Хаким таки продал слепого мальчонку, а иначе в чем бы он поперся брать Константинополь, но это ему не помогло, потому что серебра за слепого мальчонку в Тире дали не много, и на стальной нагрудник его не хватило, а обтянутый буйволиной кожей щит не выдержал удара копья евнуха Малафии. А мало серебра заплатил купец из евреев, выдававший себя за уроженца Леванта, Гилель бен Халиль. Купил мальчонку он исключительно из дешевизны, в смутной надежде извлечь из него хоть какую-то пользу.
– Не может же быть так, – рассуждал сам с собой Гилель бен Халиль, – чтобы великий Адонаи создал настолько непригодное ни к чему существо, чтобы из него нельзя было извлечь хоть небольшую, но прибавочную стоимость…
И он оказался прав. Во время своих торговых странствий караван Гилеля бен Халиля остановился у родника вблизи полуразрушенного Иерусалима, и купец заметил, что враз превратившийся в старика мальчонка с необычайной для слепого сноровкой перебирает песчинки около родника, раскладывает их на кучки. На две, на три… Любопытства ради Гилель пересчитал песчинки в кучках и с превеликим изумлением обнаружил, что число песчинок в кучках совпадало до единой.
И Гилель бен Халиль взял с собой песок и мальчонку, которому дал имя Файтель, в дальнейшие странствия и прибыл в наш Город как раз во время одной из осеней, когда из неба текли ленивые сопли, когда солнце от стылой мороси куталось в облака, чтобы согреться, когда лес обнажился, поля опустели, когда дороги отказались пропускать любой транспорт, включая верблюдов, а любой транспорт, включая верблюдов, отказался по ним ходить, потому что, ребята, это уж совсем, на Город опустилась великая скука. Потому что подвоз товара в винную лавку стоматолога Мордехая Вайнштейна прекратился. И последнее, что прибыло в Город, был караван Гилеля бен Халиля с грузом песка и слепым Файтелем – магом и королем песка. И это для Города было весьма кстати. Ибо великая скука уже достала до сил моих больше нет. Скучали все общины Города. Скучали иудеи, скучали христиане, скучали мусульмане. Конечно, можно было бы устроить межконфессиональные и межнациональные разборки, благо 282-й статьи УК не было, но постольку-поскольку винная лавка Мордехая Вайнштейна стояла пустой и болеутоляющего в ней не было, боль при толковище унять было бы нечем, а какой здравомыслящий горожанин, будь то иудей, христианин и даже мусульманин, начнет разборки без болеутоляющего. Может быть, где-то и практиковалось, но не в нашем Городе. И опять – чем отметить мировую после разборок? Нечем! А без мировой, мой родный читатель, всякие разборки теряют смысл. Какой уж тут смысл, когда выпить нечего. В общем, ребята, скука была немыслимая, вплоть до адюльтера. Нравы сильно пошатнулись вместе с вековыми устоями. А когда вековые устои – то это уже совсем гибель!
И тут как раз Гилель бен Халиль со своим слепым песочным человеком со вполне человеческим именем Файтель. И нарвавшись в Городе на великую скуку, Гилель бен Халиль таки придумал, как извлечь из способностей Файтеля прибавочную стоимость.
Он на стенах Магистрата повесил афишу, на которой на иврите, идиш, арабском, фарси, русском, польском, немецком и арамейском (как без арамейского? Никак!) было написано: «Слепой уникум человек Файтель считает, не глядя, песчинки! А где они их считает? Везде! Гривенник с человека! Пятак – с женщины».
И тут началось. На площадь Обрезания потек человеческий (и женский) люд. И каждый из них нес гривенник или пятак. И каждый подходил к каравану с песком, платил гривенник или пятак, зачерпывал горсть песка, подходил к афишной тумбе (откуда появилась в Городе афишная тумба, я расскажу позже), на которой сидел реб Файтель, платил Гилелю бен Халилю гривенник (или пятак), и реб Файтель, воздев слепые глаза к небу и приложив ладонь к уху, как бы спрашивал у Него, сколько песчинок в горсти гривенника или пятака. Что Он отвечал реб Файтелю, достоверно никто не слышал, но реб Файтель тут же давал ответ. И все человеки и женщины воздевали руки вместе с глазами к небу и восклицали: «Вейзмир! Аллах! Мать твою!» А потом кто-то решил проверить, так ли уж «Вейзмир! Аллах! Мать твою!», и вы будете смеяться, но через два-три-четыре часа пересчета (в зависимости от объема горсти и умения считать) оказывалось, что реб Файтель подсчитал все абсолютно точно. Гривенники и пятаки сыпались в шапку Гилеля бен Халиля, пока в Городе денег не осталось совсем.
В том числе четвертаков, полтинников и рублей. Куда девались четвертаки, полтинники и рубли, спросите вы, и я вам отвечу: в Егупец, в котором люди и женщины меняли их на гривенники и пятаки, чтобы заплатить Гилелю бен Халилю, чтобы реб Файтель считал песчинки. А когда денежки у людей и женщин кончились, люди отобрали их у Гилеля бен Халиля в назад, изгнали его из Города, а реб Файтеля оставили в Городе, и мудрый раввин реб Шмуэль, посоветовавшись с не менее мудрыми отцом Ипохондрием и муллой Кемалем уль Ислами (за него я расскажу позже, поверьте, у меня будет время вам это рассказывать, а у вас – это читать) приспособили Файтеля делать из каравана песка песочные часы для всех округ Города, от Касриловки до Парижа. И налога на прибыль хватало Городу на бесплатное образование в хедере, церковно-приходском училище и медресе. А потом Гутен Моргенович де Сааведра изобрел механические часы, о чем я уже говорил, и если у вас есть память, то вы должны об этом помнить, и песочные часы усвистали в прошлое, как прялка, подзорная труба и шарманка с попугаем, обещающим счастье. Вот и нет ни попугая, ни счастья. И только у меня остались песочные часы, купленные по нетрезвости на Измайловском блошином рынке. И вот часть песчинок пришла в негодность, и я пришел к дому № 6 по Третьему Маккавейскому переулку, где реб Файтель, заменяя их на новые, рассказал мне историю улицы Спящих красавиц, ныне улицы Убитых еврейских поэтов.
История улицы Спящих красавиц
ЧАСТЬ ВТОРАЯ (как выяснилось)
– Раньше, Моше, эта улица не имела названия. И была просто улицей, по которой ходили пешие люди и проезжали отдельные повозки с отдельными проезжими людьми. И в стародавние времена, когда Гилель бен Халиль только привез меня в Город, на этой просто улице была пошивочная мастерская портного Зиновия Гурвица. И что я говорю «была», когда она есть и сейчас. И был портной Гурвиц весьма зажиточным евреем, а если быть честным до конца, он и сейчас не беден. И был он по этой причине, а также по причине красивости носа, такого носа не видел никто со времен Карлика Носа. Верите, Моше, посмотреть на его нос приезжали даже из Петербурга, а император Петр Алексеевич даже хотел определить по смерти Зиновия Гурвица его нос в кунсткамеру, но помер раньше, но место в кунсткамере для него держат. (Там, мой любезный читатель, где в банке с формалином содержится пенис Карлика Носа. Тоже вещь интересная, но с носом портного Зиновия Гурвица не идет ни в какое сравнение. К тому же кому нужен заспиртованный пенис? Так, кое-какие школьницы интересовались. Но лишь для сравнения с пенисом Давида Микеланджело Буонарроти, не в пользу последнего. Я имею в виду пенис Давида, а не Микеланджело Буонарроти. О нем, мой любезный читатель, мне ничего не известно.)
И был этот портной Зиновий Гурвиц холост. Известная в округе сваха мадам Кураж и своих дочерей ему так и так невзначай предлагала, и других девушек на выданье, но Зиновий жаждал любви необыкновенной, любви невероломной, но такой большой, такой огромной, как я не помню что, которую ему не могли дать местные дщери Израилевы, а также дщери Аллаха и Иисуса. И вот когда в Городе уже не осталось юных и не очень дев, которых бы не отверг портной Зиновий Гурвиц, по Городу пронесся слух, что в России за горами, за лесами, за глубокими долами, в глухой дубраве стоит терем, в котором в стеклянном гробу спит заколдованная красавица, покой которой, Моше, охраняют тридцать три богатыря и семь гномов. По очереди, Моше, по очереди. В России, Моше, всюду очереди. И эта спящая красавица ждет витязя, который ее поцелует, и она оживет, юная и вечно прекрасная. Только не надо, Моше, никаких аллюзий. Я вас умоляю. Нет витязя для того, о чем вы подумали, никто не поцелует вашу спящую красавицу. И медведь не проснется, А если и проснется, то не дай вам бог. Навеки вечные уснут красавицы и погибнут витязи, которые должны их поцеловать. И морок упадет на Землю. И падет она к ногам людей с раскосыми и жадными очами. Но не тех, Моше, о которых вы вспомнили, ох, не тех… Но я не об том…
Я об том, что портной Зиновий Гурвиц, услышавший слух о спящей красавице, вознамерился отправиться к этой спящей красавице, чтобы… Ну, читайте реб Пушкина, смотрите реб Диснея, они об этом слухе так живописно рассказали, что только совершенно бесчеловечный человек им не поверил.
И многие витязи, рыцари и багатуры отправлялись в дубраву, чтобы поцеловать спящую красавицу. Но тридцать три богатыря и семь гномов рубили их под корень. Потому что если каждый витязь, рыцарь, багатур будет целовать спящую красавицу на пробу, а она не проснется, то это же, Моше, никаких губ не хватит! Для того единственного, от поцелуя которого она проснется. Но как определить этого единственного, ни один из богатырей и гномов не знал, поэтому рубили всех, как я уже говорил, под корень.
И в эту очередь (я вам говорил о русских очередях?., говорил) витязей, богатырей и багатуров затесался наш совсем не витязь, не рыцарь, не багатур – обыкновенный портной нашего Города Зиновий Гурвиц в жажде любви. Но, Моше, он не то что не затесался в этой толпе, нет – он подождал, когда очередь естественным образом рассосется под мечами богатырей и топорами гномов, и пришел к хрустальному гробу, когда богатыри и гномы обедали обед, чтобы набраться сил перед очередной рубкой. Увидев еврея небольших размеров с большим носом, претендующего на поцелуй с последующим оживлением, охрана долго смеялась. Я бы сказал, Моше, она хохотала. Я бы добавил – до слез. А когда охрана прослезилась и утерла слезы, то увидела, что крышка хрустального гроба откинута в сторону, а спящая красавица уже не спящая, а совсем даже наоборот – обнимающая мелкого еврея и целующего его в неимоверный нос. И Зиновий Гурвиц забрал ее в наш Город, прошел с ней под хупой. И настала первая брачная ночь. И Спящая красавица поняла, что не зря она так долго спала, не зря тридцать три богатыря и семь гномов рубили приходящих богатырей, витязей, багатуров. А почему, спросите вы меня? А потому, что то, что нужно, вполне соответствовало носу портного Гурвица и, вы меня простите, заспиртованному пенису Карлика Носа в кунсткамере города Санкт-Петербурга.
И они родили дочку Шеру. И живут в мире и счастье. И мадам Гурвиц – такая же красавица, каковой была и во сне. И такая же молодая. Во всяком случае, в глазах реб Гурвица. Так почему бы нам с вами, Моше, не посмотреть на нее его глазами? Что, вас от этого убудет? Так когда у вас будет время, подойдите к ней и скажите: «Мадам Гурвиц, вы чудесно выглядите. И дочка ваша, Шера, тоже чудо как хороша». И она зардеется, и захорошеет, и ей будет хорошо, и дочке Шере будет хорошо, и вам будет хорошо. Потому что еврею, а может быть, и другим людям, становится хорошо, когда становится хорошо другим евреям, а может быть, и другим людям.
А главное, станет хорошо портному Гурвицу, и он сошьет вам настоящие штаны. Штаны, интересные людям, а не коровам. И юбку девице, которая шляется туда и обратно из мира в мир, чтобы оба мира наконец увидели, как выглядят ее ноги, укрытые этими коровьими штанами.
И реб Файтель замолчал. Мои песочные часы были готовы.
– Реб Файтель, – спросил я его, – так вы так и не сказали причины, почему нынешняя улица Убитых еврейских поэтов раньше называлась улицей Спящих красавиц. Ведь, в сущности, Спящая красавица была одна. А?
Реб Файтель помолчал, поперебирал песчинки и поднял на меня такие мертвые и такие видящие глаза.
– Моше, каждому еврею, а может быть, и другим людям, хочется хоть раз в жизни поцеловать Спящую красавицу. Но Спящих красавиц не хватает на всех. Так пусть будет хотя бы мечта. Улица Спящих красавиц.
И реб Файтель опять замолчал.
– Тогда почему ее переименовали в улицу Убитых еврейских поэтов?
Реб Файтель опять помолчал, его пальцы выстроили из песка терем. А вокруг стояли могучие дубы.
А потом в окно подвала дома № 6 по Третьему Маккавейскому переулку подул ветерок и сдул терем вместе с дубравой.
– А потому, Моше, что вместе с убитыми поэтами были убиты и спящие красавицы.
И вот как раз тогда, когда я закончил эту повесть, печальнее которой я на свете не встречал, из арабского квартала вернулись братья Фаттахи. Садовник и поэт. Но не одни. А в сопровождении совсем уж замшелого старичка. Точнее было бы сказать, что это они сопровождали старичка, потому что держали его под руки, в то время как два арабских мальчика несли за ним на плечах старичкову бороду. Которой, судя по годовым кольцам, было лет под триста, а то и все 672 года. А может, даже и больше. Потому что, окинув взглядом Город, он остановился правым глазом, который вынул из кармана халата, на полуразрушенном замке пана Кобечинского, запел «От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей раздаются серенады, раздается звон мечей», прошелся в зикре вокруг композиции Осла со Шломо Грамотным, после чего упал ниц на булыжник площади Обрезания. Все это время он что-то вопил по-арабски. А может, по-турецки. Или, упаси господь, на фарси. Уж очень персы в последнее время стали агрессивны. Давеча вон зарезали Александра Сергеича Грибоедова. За триста спартанцев я уж помалкиваю, там хоть какая-никакая, а войнушка шла. А когда он закончил вопить, поэт Муслим Фаттах перевел нам, что вот под этим булыжником лежит с 522 года хиджры его крайняя плоть. Рядом с крайней плотью Маймонида по прозвищу Рамбам, с которым позжее он водил дружбу в городе Кордове на тему испанских девиц и космогонических теорий о вращении Солнца вокруг Земли или сначала – вокруг Юпитера. В общем, хорошие были времена, – завершил перевод вопля старичка поэт Муслим Фаттах. На что садовник Абубакар Фаттах сдержанно кивнул головой.
– И вот для этих мемуаров вы притащили этого сильно пожилого араба, турка, перса на площадь Обрезания, в то время как?!. – почти спокойно спросил этих арабских Кастора и Поллукса Гутен Моргенович де Сааведра.
– Нет, не для этих мемуаров, а для того, чтобы он, вкусив памяти своей молодости, дал совет, как очистить священную площадь трех религий от скверны Осла и Шломо Грамотного, да побрейте же вы его наконец! – И садовник Абубакар Фаттах опять мотнул головой для подтверждения слов. Но мотнул менее сдержанно. Так что от ветра Гутен Моргеновича де Сааведру сбило с ног прямо на надгробие крайних плотей Кемаля уль Ислами (а именно так звали старичка, и был он по должности и по сути имамом арабского квартала) и Маймонида по прозвищу Рамбам. Он упал, но не разбился. А сделал вид, что вот это – то самое оно, на котором он, Гутен Моргенович де Сааведра, мечтал полежать, но за делами все было как-то недосуг.
К тому же головным ветром сдуло и одного из прусских шпионов, который на сей раз выглядел коробейником, только что вышедшим из высокой ржи. И они с Гутен Моргеновичем прямо на могилах крайней плоти двух народов заключили сделку о поставке в Город из Москвы двух вагонов тополиного пуха. Ибо в Городе с недавних пор ощущался дефицит аллергии.
Между тем мусульманский старичок, отвопив свое, замолчал. А почему замолчал, неизвестно, потому что молчание в Городе перевести было некому. Не было у нас в Городе знатоков языка молчания. Вот почтить память минутой молчания – это любой человек. Еврей, араб, перс, турок и даже русский – с превеликим удовольствием! Был бы покойник… А тут покойника нет, а старичок молчит. И жителям это невдомек. Его не для того звали, чтобы он молчал. А чтобы решил, как быть, я уже устал говорить с чем. И в народе начал нарастать гнев. И старичка запросто могли побить камнями. Которые вот они – прямо под ногами. Как на Красной площади. Потому что гнев! Потому что сколько же можно?! Потому что для чего звали?! И вот уже руки потянулись к оружию еврейского пролетариата, но тут Мордехай Вайнштейн заметил, что старичок вовсе не молчит! Просто слова его путаются в бороде, скитаются в ее завитках и, не найдя выхода на свободу, бессмысленно умирают от безысходности в прямом смысле этого слова. И тогда он раздвинул бороду, и слова с облегчением вырвались на свободу. И их тут же стал переводить поэт Муслим Фаттах. С выражением и придыханием:
– И-и-иль, Аллах! Во имя Тебя, Милостивого, Милосердного, что я хотел сказать?.. И где я, Ал-л-ла иль Ал-л-ла, нахожусь… Да сгинут враги его и мои… И четвертая жена Хадиджа пусть тоже и-и-иль Аллах… А вот та, и-и-иль Алла, бисмила, беленька-а-а-а-а-а-ая, пусть не сгинет… Да благословят ее Пророки Мусса, Исса и Мохаммед, да святится имя Его, да пребудет слава Твоя… Хлеб наш насущный дай нам днесь…
На этих словах отец Ипохондрий грохнулся на колени вместе с христианским населением. И с мыслью о свершившемся чуде, но это было временное помешательство имама Керима уль Ислами, и он тут же вернулся к привычному:
– Алла и-и-и-иль Алла!..


И так далее. И всех уже притомил. И опять руки потянулись к… Братья Фаттахи, уловив народное недовольство и памятуя братьев Маккавеев, решили, что гнев евреев страшнее русского бунта, бессмысленного, беспощадного, за которым тоже не надо далеко ходить, вон Алеха Петров уже отложил в сторону баян, заткнули имаму маленький, но громкоголосый рот, прислушались к прорывающемуся сквозь бороду бормотанию, и поэт перевел:








