Текст книги "Город на воде, хлебе и облаках"
Автор книги: Михаил Липскеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
И как-то вот так сложилось, что после пяти (я считал) «по одной» высокое собрание как-то запамятовало, ради каких таких высоких целей оно собрались в воскресенье в Магистрате и по какому поводу пять (я считал) раз выпило «по одной». И благостно задумалось над тем, за каким, собственно говоря.
Алеха задумчиво перебирал кнопки баяна и рождал великий мелос нашего Города, из которого через века, годы и дни вышли все песни советских и американских композиторов. Интерфейс многих из которых был как бы продублирован с жителей нашего Города.
И всем было сладко.
Сладко было адмиралу Аверкию Гундосовичу.
Сладко было отцу Ипохондрию.
Сладко было Василию Акимовичу Швайко с Ксенией Ивановной, женщиной смутного родства.
Сладко было следователю П.П. Суходольскому, пану Кобечинскому, религиозному бисекусуалу Гутен Моргеновичу, пьющему аиду сапожнику Моше Лукичу Риббентропу и другому разного рода христианскому люду, пришедшему в Магистрат по утерянной причине.
И только осталось непонятным, было ли сладко прусским шпионам. Очень трудно понять душевное состояние ходячего торшера и гаечного ключа, загримированного под кресло-каталку. Тем более что сейчас они были уже не ходячий торшер и гаечный ключ, загримированный под кресло-каталку, a Yellow Submarine и обертка из-под шоколада Alpen Gold.
И только дочке пана Кобечинского Ванде не было сладко совершенно. Она думала о заросшем лице Шломо Грамотного, чреватого обилием тестостерона, чреватого сами знаете чем, и о той непонятно одетой и неизвестно откуда появляющейся девице, которая, вполне вероятно, хотя и не доказано, на часть тестостерона Шломо Грамотного могла претендовать.
И пока большая часть христианского населения Города пребывала в сладкой истоме от пяти (я считал) «по одной», Ванда решила глянуть, как там в полнейшей бесполезности проводит время тестостерон Шломо Грамотного, в то время как Шломо по непонятным соображениям (а может быть, и по понятным, сейчас я уже и не помню, потому что голова моя способна сохранить в памяти события не далее 10–15 страниц назад) удерживал постороннего Осла от… К вящей озабоченности всего городского населения. А вот от чего «от», не знали ни Шломо, ни Город, ни его население, ни сам Осел. Не знал этого и я. Потому что придумать это еще не придумал. А отловить девицу Ирку Бунжурну для прояснения, за каким… в данный момент не представлялось возможным. Ибо она в данный момент находилась в очередной раз в критической стадии примирения со своим спутником жизни, а именно – в выяснении, куда на этот раз исчезли его поганые майки. Которые она, скотина ты эдакая, только вчера тебе купила за 300 рублей в магазине «Ашан», что на «Красносельской». Так что художественный замысел пребывания Осла на площади Обрезания и композиционного сотрудничества его со Шломо Грамотным оставался загадочным.
И вот Ванда отправилась на площадь Обрезания, чтобы таки узнать! Нет-нет, не что делать с накапливающимися запасами тестостерона, ни в коем случае, не такая девушка Ванда Кобечинская из старинного рода Кобечинских, находящихся в дальнем родстве с графьями Понятовскими, которые сопровождали князя Ольгерда в битве при Гастингсе или Грюнвальде – память девичья таких мелочей сохранить не может, а князь Ольгерд был из тех Ольгердов, предок которых затевал строительство Великой Литовской Руси на предмет объединения с Великими княжествами Галицким и Волынским под именем Речи Посполитой с последующим захватом Московского Царства под руководством одного из Дмитриев на предмет полонизации бывшими русскими русских нынешних. И сколько людей полегло из-за этого «на предмет», уму непостижимо. А евреев – еще больше. И кто, кроме них, виноват, что Андрей Галицкий что-то не поделил с Андреем Боголюбским? Евреи. Потому что кругом одни евреи. А если кругом, то кругом и виноваты. Так что, если бы не неистощимые запасы тестостерона, еврейского народа могло бы и не быть. В общем, древен был род Ванды Кобечинской. Да и Шломо Грамотный, как я вам уже говорил, был не из последних босяков. И думаю я, что род Гогенцоллернов древностью своею запросто мог поспорить с родом Кобечинских, и более того, выиграть этот спор. Но не думаю, что именно этот спор был целью встречи Шломо и Ванды в одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей. О которой я когда-то упоминал. Нет, не для этого. А для чего? Откуда ж мне это знать? Далеко-далёко остались мои звездные ночи, развалины увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) замков, давным-давно онемели сверчки, и в радиусе сотни километров в остатках трухи сгнившего гнезда вечным сном спят вздохи супружеской пары стрижей… Так что не знаю я, господа, для чего в начале начал встречались Шломо из рода Гогенцоллернов и Ванда из рода Кобечинских. Но встреча была… Первая встреча, последняя встреча…
Скайп выплюнул файл с очередной картинкой Ирки…
Ох!..
«Снег кружится, летает, летает, и, поземкою клубя, заметает зима, заметает, все, что было до тебя», как много лет назад пел мой дружочек Юра Петерсон из группы «Пламя».
Как, как, как, Крошечка-Хаврошечка, ты прочухала, что было со мной и… Впрочем, не важно…
У стен Донского монастыря…
Сорок с лишком…
Ох, девочка…


Ну да ладно… Что было, то было… Спасибо тебе, малыш… (К кому я обращаюсь?..)
И вот сейчас Ванда Кобечинская шла на вторую встречу со Шломо Гогенцоллерном, более известным под именем Шломо Грамотного.
Шломо по-прежнему изображал из себя укротителя мустангов (хотя вряд ли во всем большом мире найдется укротитель мустангов по имени Шломо Гогенцоллерн, да еще и грамотный, да и Осел на мустанга не тянул), торчавшего на площади Обрезания, нарушая общий дизайн.
И вот Ванда, краснея и бледнея одновременно, подошла к паре человек-осел и первым делом, вы не поверите, произнесла:
– Здравствуй, Шломо.
На что Шломо ответил нетривиально:
– Здравствуй, коль не шутишь…
Ванда, которая никогда не училась русскому языку у Михайлы Васильевича Ломоносова и едва освоившая начатки варшавского диалекта украинского, не могла оценить юмористическую составляющую ответа Шломо Грамотного, поэтому ответила просто:
– Нет, не шучу…
Ох уж эта девичья простота! Ох уж эта девичья невинность! А что когда-то было, все давным-давно уплыло, и осталась лишь… Ах, какой это был звон!.. Звон, звон, звон… Когда каждая жилочка, каждый самый маленький нерв, каждая клеточка… Ох, да что там говорить… Не вернется… Да и самая память об том растворяется в бурой повседневности от сих и до сих, от вчерашнего вечера до сегодняшнего утра, из месяца в месяц, из… ну да ладно…
А Шломо на эту девичью простоту не повелся, ибо вестись-то было не на что, но чего-то краем сердца почувствовал, потому что чуждый незамысловатый русский юмор (а каким еще должен быть русский юмор?) сейчас не совсем к месту и к этой польской девчушке, с которой он когда-то что-то, а что – и не упомнишь… Не может статный еврейский хлопец, переполненный тестостероном, упомнить всех польских, русских, украинских и прочих девчушек, которых на краткие мгновения наградил счастьем, а потом пропылесосил память, и вот в ней уже ничего не осталось, кроме будущих рассказов будущим внукам. Поэтому он поправился и совсем по-человечески сказал:
– Здравствуй, Ванда… Как ты?
Ванда от этого дежурного, но и совсем человеческого как-то захорошела, и о чем она думать не думала, ведать не ведала и уж точно не брала в голову спрашивать, тут вот и спросила:
– А что это за девица в портках, которая тебя кормила чем-то таким?
– Да кто ж ее знает… Вот как-то враз появилась, сунула чего-то в рот, подождала, когда прожую, сказала, а ты ничего получился, вполне, жаль, что у меня уже есть один козел, а Боливар не выдержит двух козлов, да и на майки двоим никакой зарплаты не напасешься, а потом вытерла мне губы и исчезла, как с белых яблонь дым…
Бедная Ванда, проведшая детство, отрочество, юность, в людях и мои университеты, так ни разу и не выбравшись из многовековой замшелости Города, ничего не поняла, о связи козлов с майками, потому что козлов в нашем Городе как-то не разводили, а майки как завоевание цивилизации еще не проникли в народное тело, не стали его гигиенической и эстетической составляющей. Да и дым с белых яблонь также оставил некие непонятности, но принес некое приятственное послевкусие, хотя с рубаями Муслима Фаттаха из арабского квартала не шел ни в какое сравнение. Ванда достала из вместительного ридикюля кусок пирога с мясом, специально готовившегося каждый день на случай случайной встречи со Шломо, потому что тогда, в тот самый день, подходящий к своему логическому завершению, все и произошло на почве пирога с мясом, какая-то корявая фраза получилась, но с него-то и началась та кратковременная история меж Вандой и Шломо. Которая напрочь выскользнула из Шломовой памяти и навеки окопалась в мистической половине Ванды Кобечинской, дочки престарелого пана Кобечинского.
Краткий момент, миллисекунда из жизни нашего Города, вроде бы не оставивший никакого следа в его бытии, – но из чего, как не из моментов, миллисекунд и состоит жизнь Города, человека, народа? И некоторые из них охо-хох! В человеке! Был у меня 42 года назад один такой случай… Ну да не обо мне речь идет в этой книге, а о Городе, нарисованном девицей Иркой Бунжурной и наполненном моим воображением, точнее – реконструкцией событий, которые могли произойти в этом Городе или произошли. С его улицами, домами, людьми. На протяжении нашей с ним долгой многовековой жизни. А в частности, о той встрече меж еврейским тестостерононосителем Шломо и пятнадцатилетней дочкой тогда еще крепкого шляхтича пана Кобечинского.
Love Story. Vanda and Shlomo
Должен сразу заявить, что придумывать этот эпизод у меня не было ни малейшего намерения. Но девица Ирка Бунжурна, прочитав ранее написанное – которое прочитала в мое отсутствие, когда пришла ко мне домой пожалиться моей жене Оле на дружественного ей охламона, чтобы получить порцию сочувствия и от нее, а в ожидании моего прихода со второй порцией сочувствия влезла в мой ноутбук и, повторяю, прочитав ранее написанное, – сказала, что в книге не хватает любви. А так как это ее Город, то если в нем не будет любви, то она отберет у меня все авторские права на него и вообще нарисует другой Город, в котором все только и будут делать, что любить друг друга. На мой осторожный вопрос, не будет ли это похоже на бордель, она испепелила меня взглядом и обозвала.
А как, повторять я не буду, так как дал себе слово хотя бы в одной книге НЕ ВЫРАЖАТЬСЯ. Ну и вот…
Был день осенний, и листья с грустью опадали на всей территории Города. Кому-то эта территория может показаться незначительной, но нас она устраивала, а устраивает ли она вас, нас абсолютно не волнует. Каждый волен выбирать себе территорию по вкусу. Кто-то выбирает Варшаву, кто-то – Кордову, кто-то – Бейпин, если таковой существует, а кто-то вообще всю жизнь живет в столице Саудовской Аравии и ухитряется чувствовать себя прилично.
Если он, конечно, не еврей. Да и сущность Города определяется его протяженностью не столько в пространстве, сколько во времени. А об этом можно сказать двояко: он существовал всегда – и его не было никогда. Почему так, мы, жители Города, знаем, а вы имеете полное право верить в это или не верить. Вы можете даже считать его существование воображением молодой чувишки с личными проблемами и моим желанием, чтобы этот Город был. И это является доказательством и свидетельством существования Города – ибо как можно воображать и желать то, чего не существует? Нонсенс, саспенс, фикшенс!
Шломо, тогда еще не Грамотный, а простой Гогенцоллерн, шел по Третьему Маккавейскому переулку… не знаю, куда шел… Шел себе и шел… Откуда шел, я знаю, но не скажу. Чтобы не трепать попусту имя Шеры Пеперштейн. А может, Руфи Вайнштейн, Ксении Ивановны или четвертой жены Равшана Али Рахмона… Тем более что насчет всех у Шломо было алиби. А навстречу ему шла Ванда Кобечинская, дочка пана Кобечинского. И была она… Как бы вам это сказать… В общем, господа, она была! И это великая и единственная заслуга пана Кобечинского, которой, между нами, он не был достоин. Ну не имеет права заполошный и в принципе бесполезный шляхтич вечно преклонного возраста иметь такую сестру! Вон я, уж на что приличный и в принципе полезный не шляхтич, не только сестры не имею, но и дочери, что омрачало жизнь моей мамы, ибо, считала она, еврей мог бы иметь хотя бы одну при наличии троих сыновей, тем более и имя ей уже было готово. Но когда в наш дом по Петровскому бульвару, 17 пришло письмо от слепого часовщика Файтеля с улицы Распоясавшегося Соломона города Города, что у его дочери родилась девочка, мама немедленно назвала ее Катей, в твердой уверенности, что это та долгожданная внучка и теперь она может спокойно умереть, что и моментально осуществила. И никогда не узнала, что я никогда не был в Городе, не знал ни слепого часовщика Файтеля, ни его дочки, ни имени ее, а письмо, по моим предположениям, ей прислал тот же самый не знаю как его назвать, который вот уже века присылает людям «Письма счастья» на самые разные темы, и вот почему они умирают с улыбкой. Кто, конечно, этого заслужил.
И вот посредине переулка Котовского они и встретились. Шломо и Ванда, Ванда и Шломо. По-моему, ничего звучит?.. А?.. Не-не-не… На Ромео и Джульетту я не претендую. Но уж ничуть не хуже каких-нибудь Тристана и Изольды, Лейлы и Меджнуна. Я уж не говорю о Василисе Прекрасной и Иване-царевиче. Это уж совсем… Если восьмой размер – это прекрасно, то на косу до пят никакого шампуня не напасешься. А Ивана-царевича вообще папанька посохом грохнул.
Так что не морочьте мне голову, что Шломо и Ванда не могут украсить собой список великих любовников. Могут! Но не украсят. До поры до времени. А может быть, и вообще. Пока. А там не знаю. Как пойдут дела в Городе и как сложатся отношения Шломо с Вандой, мне самому интересно знать, но на данный момент мне этого знать не дано. А кем не дано, этого мне тоже знать не дано. Так что не будем зачерпывать из будущего, а неторопливо оближем ложку настоящего.
Так что Ванда подошла к Шломо и сказала фразу, от которой ее бедное сердечко рухнуло прямо на булыжник площади Обрезания. Отчего площадь как-то резко помолодела и на камнях выступила роса смущения. А сказала Ванда фразу:
– Здравствуй, Шломо…
И Шломо, который удерживал (или утягивал) Осла в сидячем положении, ибо не может еврей несколько дней стоять на ногах, даже если он и грамотный. Ослы – это другое дело. Ослы, если можно так выразиться, не люди и могут не то что стоять, а даже спать стоя. И Шломо вскочил. Он в Кордове и Москве нахватался приличных манер. К тому же его штаны промокли от обросевшего булыжника.
А вскочив с булыжника, сказал фразу, от которой булыжник покраснел от смущения и моментально высох. А сказал Шломо фразу:
– Здравствуй, Ванда.
Вот ведь как мало надо двум юным сердцам, чтобы вспомнить время золотое и потянуться при помощи губ друг к другу. И вот уже рука – к руке, взгляд – к взгляду, тестостерон – к эстрогену. И уже Осел тактично отвернулся. Но не отвернулся остальной народ нашего Города. Даже те, кто из своих домов, окна которых выходили на противоположную от площади Обрезания сторону, тоже не отвернулись, а напросились в гости к тем жителям, окна домов которых на эту площадь выходили. За разумную плату, разумеется. Евреи все-таки. Они бы, может, и бесплатно пустили, но имидж, подвешенный евреям другими народами, требовал. В размере разумной платы. И еще общеизвестная трусость евреев нашего Города тоже взывала. Так, к примеру, в одной из войн жидочки Города хоть и командовали подводными лодками, в числе первых бомбили город Берлин, закрывали грудью амбразуры, руководили восстаниями в концлагерях, будь то немецкие или русские, но в то же самое время прятались от войны в городе Ташкенте. И по свидетельству русских, прятавшихся в том же городе Ташкенте, евреев в нем было больше, чем во всем остальном мире, включая, разумеется, и Ташкент.
Таким образом, за стремлением тестостерона к эстрогену наблюдало все население Города. В том числе и русское. А население арабского квартала, у которого окна вообще выходили во внутренние дворики, пришло на площадь Обрезания своими ногами. Чтобы увидеть все (а что «все»?) своими глазами. Чтобы рассказать обо всем (а о чем «обо всем»?) тем, у кого ноги уже не могут дотащить глаза из арабского квартала на площадь Обрезания.
И вот все глаза Города, кроме христиан, которые сидят и кушают водочку в Магистрате в целях подвижки мысли на удаление Осла с площади Обрезания, устремлены на антураж этого самого Осла в лице ручкающихся Шломо и Ванды. И должен заметить, что Осел также проявил интерес к зарождающейся «Песне песней», и последнее «иа-иа» прозвучало вкрадчиво, как будто в прошлой жизни Осел подвизался в роли сутенера на площади Пигаль в городе Париже.
– Как ты? – спросила Ванда Шломо.
– А ты? – спросил Шломо Ванду.
И Город выдохнул. Вот-вот…
– Ничего, – ответила Ванда. – Пан Кобечинский вот ослаб…
Шломо на секунду замешкался с ответом. А Город сильно задумался, что бы могли означать слова «Ничего, пан Кобечинский вот ослаб», какой сокровенный смысл они скрывали и что последует дальше. Шломо собрался с мыслями и ответил:
– А-а-а… Жалко…
Город затаил дыхание.
– А сколько ему? – спросил Шломо, заставив Город затаить дыхание в предвкушении продолжения.
И Город получил свое!
– На будущий четверг стукнет много. Скажи, а ты помнишь тот день, когда мы с тобой встретились?..
Вот-вот… встрепенулся Город.
– А мы разве с тобой встречались? – пошуршав в памяти именами дам и девиц Города, с которыми Шломо «встречался», и не обнаружив в ней Ванды, спросил одними бровями Шломо. («Спросил одними бровями» – это я лихо.)
Город заинтригованно замер. Разумеется, кроме тех, которые гужевались в Магистрате по поводу… А вот за повод гужующиеся слегка, чтобы не сказать – напрочь, подзабыли. Да и зачем нужде повод, когда столы накрыты, вина в кубках пенятся и веселье вот-вот взорвет стены старого Магистрата, чего не удавалось при многочисленных осадах крестоносцам, татаро-монголам, Суворовым, Тухачевским и прочему люду, охочему до грабежа и насилия.
А вот с водчонкой может и не совладать. По себе знаю.
– А как же? – ответила Ванда, бросив на грудь длинные ресницы. – В 1652 году, в одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей. И было мне тогда пятнадцать лет. И еще, еще… шел снег. – И Ванда подняла свои длинные ресницы.
Город выдохнул и сдул спящую в гнезде пару стрижей. Вон оно как бывает… Сколько веков прошло, Ванде уже давно стукнуло шестнадцать, а стрижи как дремлют в гнездах, так и продолжают дремать. И будут дремать, отрываясь от дремы только для того, чтобы полетать. А затем Город вздохнул, потому что нельзя надолго задерживать дыхание, а то можно помереть, как один древний грек по имени Метрокл, философ по происхождению. Ну, суд наехал, допросы тошнехонько, греки догадались деньжонок собрать, осмотрел его лекарь скорехонько и велел поскорей закопать. Потому что жара, а когда он помер, не ясно. Лежит себе и лежит. Не дышит себе и не дышит. А там кто его знает. Может, он вообще не грек, а йог. От этих философов всего ожидать можно. Так что Город, чтобы не помереть, вздохнул. И вовремя… Потому что Шломо вспомнил!
– Конечно! В одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей ты ела пирог с мясом! И дала мне кусок…
И Шломо взглянул на Ванду так, как будто ей было не шестнадцать лет, а всего пятнадцать, и ресницы Ванды рухнули на площадь Обрезания как подкошенные, и она протянула Шломо кусок пирога с мясом. И довольный Город вернулся к своим занятиям. А какие могут быть занятия у Города в воскресенье? Евреев я не имею в виду.
А когда я по скайпу прочитал этот любовный кусок девице Ирке Бунжурне, по просьбе которой он и был написан, она кратко сказала сильно неприличное слово, неприличествующее юным девицам. Может, я что-то не то про любовь написал?.. Так ведь… Память…
А между тем христианский мир в Магистрате Города продолжал обсуждать проблему бомжующего Осла и Шломы, которого его отец Пиня Гогенцоллерн тщетно ждал в своем доме на улице Убитых еврейских поэтов, бывшей Спящих красавиц, и который уже чем-то стал напоминать Вечный огонь около Осла, чтобы начать переводить с русского на идиш «Протоколы сионских мудрецов». Чтобы сионские мудрецы наконец-то узнали, что они такого понаписали. К тому же предстояло еще выяснить, где именно на Сионе обретаются эти самые мудрецы, потому что шастающие вдоль и поперек Города странники, бывавшие и на Сионе, не то что во множественном числе, но и одного мудреца на нем не встречали. Был один малый с дредами, который пел странные тексты под гитару, накурившись травки, и который даже и евреем не был, ни по крови, ни по вере. А в паузах между травкой, гитарой и странными текстами периодически вскрикивал «Раста Джа». Звали его Боб Марли, не очень типичное для еврея имя, да и Сион у него находился на Ямайке… Стоп! На Ямайке… На Ямайке… На Ямайке… Вейзмир! Так ведь это же последний остров (или первый), который открыл маклер Гутен Моргенович де Сааведра вместе с одним испанским парнишкой итальянского происхождения по имени Христофор! И если о ямайском роме в Городе имели представление, то о ямайских, тож сионских, мудрецах никто из шастающих вдоль и поперек Города странниках никогда не слышал. А переводить для накурившихся травки «Протоколы сионских мудрецов» с русского на идиш вряд ли имело смысл. Хотя бы потому, что ни в русском языке, ни в идиш слов «Раста Джа» никто из странников, шаст… вспомнить не мог. Так размышляли мы с Пиней Гогенцоллерном, покуривая травку, росшую у Пини на заднем дворе, из которой в России гонят конопляное масло, применяемое при лечении катаров верхних дыхательных путей, хронических и острых бронхитов, в том числе заболеваний половых органов. И жарили на нем картошку. А мы вот с Пиней ее курили. И на почве курения немного подзабыли о Пинином сыне Шломо Грамотном, несущем боевую вахту возле Осла неместного происхождения. Потому что мысли у нас в головах текли стремительно, в течении своем обгоняли друг друга, выстраивались в цепочку ДНК, вились змеей, скакали галопом, выстраивались пирамидой, в каре, в формулу с тремя неизвестными, в 164-ю страницу «Британики», присягу молодого бойца, двенадцатиэтажную словесную конструкцию, приписываемую русскому императору Петру Первому, и через немыслимое количество изысков венчались словесной конструкцией, обозначающей один вышеупомянутый половой орган, по мистическому совпадению состоявший из трех букв – как на русском языке, так и на идиш. И на этих трех буквах травка кончилась. И мысли, наши скакуны, погнали нас в Магистрат, с тем чтобы преподать собравшимся в Магистрате ослам, что надо делать с Ослом на площади Обрезания и примкнувшим к нему Пининым сыном Шломо Грамотным, а по пути в Магистрат придумать-таки, что все-таки делать с этой дикой парой.
И вот мы шли себе и шли. И радовались, что идем. Самому процессу радовались. Процессу ходьбы. (Сейчас пойдет философское.)
Процесс имеет не меньшее значение, чем его цель. Вспомните свои молодые ночи… Когда все ох-хо-хо-ох-ох-ох-ах-ах-ах-ах-ух-ух-ух-ух-а-а-а-а-а-о-о-о-о-у-у-у-у – два часа! (10 минут) а потом иээээх! (14 секунд) – и хрр-хрр-хрр…
Так что мы с Пиней Гогенцоллерном шли себе и шли в свое удовольствие, пока не наткнулись на мадам Гурвиц, жену портного Залмана Гурвица, с дочкой Шерой и мадам Пеперштейн, жену несуществующего реб Пеперштейна, беседующих между собой обо всем, о чем только могут беседовать жены портных Залманов Гурвиц и несуществующих реб Пеперштейнов. Пиня Гогенцоллерн остановился подле трех дам, включая малолетнюю Шеру, для поболтать, а я покинул Город, чтобы зафиксировать в электронной памяти происшедшие в Городе события. И в целях объективности понаблюдать за ближайшим будущим со стороны, дабы никоим образом не влиять на него. Ибо, как вы, мои разлюбезные читатели, успели убедиться, я лишь добросовестно фиксирую факты, которые сливаются в события, сложившиеся в Городе после появления в нем потустороннего Осла по воле девицы Ирки Бунжурны. А у этой чувихи узнать ничего невозможно, потому что она и сама не знает, откуда он появился. И как я к ней ни подкатывался, ответ был один:
– Нарисовался, и все! Кстати, посмотрите, я тут майки купила. По-моему, ничего…
Майки и впрямь были ничего, если бы не синие поперечные полосы. Такие майки я привык видеть в фонтане ЦПКиО им. Горького в День десантника. Но представить себе мелкую еврейскую девицу в качестве боевой подруги ВДВ мне не удалось. А так майки ничего. Вполне.
А в Магистрате, куда в предыдущем эпизоде мы с Пиней Гогенцоллерном шли себе и шли для собственного удовольствия, но не дошли по разным причинам, события развивались по традиционным для воскресного дня христианским, а точнее – русским, обычаям. Народишко попивал водчонку, закусывал закусочкой, вел разговорчики и уже готов был приступить к хоровому распеванию песен под баянные переборы Алехи Петрова. Но сложность заключалась в том, что после двенадцатого тоста «Ну, будем!», а о других тостах мы умолчим, потому что их не было, адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский вдруг озаботился, а за что, собственно говоря, пьем. По какому, мол, поводу? И своей озабоченностью поделился с окружающими, чем озаботил и их. И долго все сидели в тихо озабоченном состоянии, за исключением прусских шпионов, от волнительности (очень люблю это слово: так и вижу благодарственное выступление Н. а. России Гужбана Плешкова на вручении ему медали 4-й степени ордена «За заслуги перед» 3-й степени) все время менявших грим. И за время всеобщего озабоченного состояния успевших побывать таксой Мариной, гильотиной в момент рубки головы Робеспьеру, двуспальным матрасом, гонкой Тур-де-Франс, переходом от зимнего времени на летнее, конем Калигулы в Сенате, самим Калигулой и Сенатом. И всем вышеперечисленным одновременно. И тогда прямым всеобщим открытым голосованием единогласно решили выпить, чтобы прояснить ситуацию. А как ее еще прояснить христианам, в большинстве своем состоявшим из русских? Только через выпить! Лично я другого пути не вижу. Правда, бывают исключения, когда решения принимают не совсем те, которые должны были бы принять, но что уж тут поделать. Вон евреи вчера целый день сидели в синагоге трезвые (практически, поправил Гутен Моргенович де Сааведра, принимавший участие в синагогальном сидении) – и ничего. Правда, что́ евреи решали решить, даже и он не мог вспомнить. Так что как тут, несмотря на встречающиеся кое-где у нас порой отдельные исключения, не выпить. И вот тут-то и нарвались на кое-где у нас порой. Умственный вывих. И христиане сели писать письмо турецкому султану. Почему турецкому султану, зачем турецкому султану – никто толком впоследствии объяснить не мог.
– Ну а как не написать?! Тут у нас народ грамотный… Это вы, господин автор, загнули… Прямо неловко за вас…
Такая вот, мой любезный читатель, сложилась ситуация. И написали текст следующего содержания:
Дорогой товарищ Султан!
Ты, Султан, черт турецкий и проклятого черта брат и товарищ, самого Люцифера секретарь. Какой ты, к черту, рыцарь, когда голой филейной частью человеческого тела ежа не убьешь. Черт высирает, а твое войско пожирает. Не будешь ты, сукин ты сын, сынов христианских под собой иметь, твоего войска мы не боимся, землей и водой будем биться с тобой, распротрах твою мать.
Вавилонский ты повар, Македонский колесник, Иерусалимский пивовар, Александрийский козолуп, Большого и Малого Египта свинопас, Армянская злодеюка, Татарский сагайдак, Каменецкий палач, всего света и подсвета дурак, самого аспида внук и нашего (нецензурное название мужского этого самого) крюк. Свиная ты морда, кобылиная срака, мясницкая собака, некрещеный лоб, мать твою трах. С уважением и неизменным почтением.
В общем, красиво написали. И уже было намылились отправить письмо «дорогому товарищу Султану», и уже Аверкий Гундосович выписал Альгвазилу подорожную в Истамбул… Как у отца Ипохондрия зародились сомнения, а достаточно ли хорошо «дорогой товарищ Султан» знает русский язык, чтобы, так сказать, оценить! Во всей красоте! Сочности! Напевности! Одной надежде! И опоре! Великого и Могучего! Текст, который ему был написан от всей полноты. И тогда порешили перевести письмо на турецкий язык, которого, правда, никто из присутствовавших не знал.


И тогда Ванда, которая как раз вернулась с кормления Шломо Грамотного, зардевшись (а как иначе, без зардения?) и запинаясь (а как иначе, без запинания?), сказала, обращаясь к пану Кобечинскому (а к кому еще, не может же юная паненка чрез голову отца обращаться к мужчинам):
– Пан отец мой, у нашем Городе есть один только человек, владеющий несколькими языками.
– Кто?! – вскричали тут швамбраны все.
– Шломо Грамотный, пан отец мой, – отвечала Ванда, зардевшись и запинаясь. (Не может же юная паненка обращаться через голову брата к мужчинам без зардения и запинания.)
– Ах! – вскричали тут швамбраны все.
И действительно, все вспомнил эпопею с переименованием улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов и связанную с этим же другую эпопею – с изучением арамейского и русского языков. И вот ведь какая колоссальной мощности логика овладела умами высокого собрания: если человек смог овладеть русским и арамейским языками, изначально владея только идиш, то не может же быть, чтобы по пути от идиш к арамейскому и русскому он не овладел турецким языком! А что еще Шломо было делать в дороге?.. Как вам нравится эта логика?.. Нет, что бы вам ни говорили, долгое совместное проживание русских с евреями сказывается. Нет, я-то это точно знаю. Не далее как вчера моя абсолютно русская жена Оля вдруг заявила МНЕ с акцентом: «Он мне будет говорить!..» Хотя вчера я вообще молчал.
Короче, руководствуясь этой сомнительной логикой, послали к Шломо на площадь Обрезания Василия Акимовича Швайко с текстом письма, чистой бумагой, чернилами и ручкой с заморским пером павлина. Через час он вернулся с текстом, по всей видимости написанном на турецком языке. А на каком еще, если его не поняли русские, знающие русский язык, что не всегда совпадает, пан Кобечинский, думающий, что он помнит польский, Гутен Моргенович де Сааведра, говорящий на идиш, испанском, немецком, русском, а в исключительных случаях и ботавший по фене, и Альгвазил, пользующий при общении язык жестов. Так что на бумаге, написанной Шломо Грамотным, никакого другого языка, кроме турецкого, быть не могло. Иначе с какой стати после получения письма в Истамбуле турецкий флот напал у острова Корфу на русский флот, который тихомирно возвращался в родные Палестины после бряцания оружием в волнах Средиземного моря? Предварительно послав в Зимний дворец тугомент на турецком языке, который в переводе на русский Назыма Хикмета звучал так:








