Текст книги "Том 15. Книга 1. Современная идиллия"
Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)
XV *
Весь день я раздумывал, каким образом я выполню принятые обязательства, или, лучше сказать, каким способом уклонюсь от их выполнения. Еще недавно мы с Глумовым провели день в окрестностях Петербурга, встретили в лесу статистика, который под видом собирания грибов производил разведки. И та́к он мне показался нехорош из себя, что при одной мысли о возможности очутиться в роли купальщика или собирателя грибов меня тошнило. Но спрашивается: что́ же предстоит предпринять, ежели вопрос будет поставлен так: или собирай статистику, или навсегда оставайся в списке неблагонамеренных и езди по кукуевской насыпи?
Понятно, ка́к я обрадовался, когда на другой день утром пришел ко мне Глумов. Он был весел и весь сиял, хотя лицо его несколько побледнело и нос обострился. Очевидно, он прибежал с намерением рассказать мне эпопею своей любви, но я на первых же словах прервал его. Не нынче завтра Выжлятников мог дать мне второе предостережение, * а старик и девушка, наверное, уже сию минуту поджидают меня. Что же касается до племянника, то он, конечно, уж доставил куда следует статистический материал. Ка́к теперь быть?
– Бежать надо! – сразу решил Глумов.
– А ты?
– И я заодно. И Фаинушку с собой возьмем… бабочка-то какая! золото!
– Куда же мы побежим?
– А будем постепенно подвигаться вперед. Сначала по железной дороге поедем, потом на пароход пересядем, потом на тройке поедем или опять по железной дороге. Надоест ехать, остановимся. Провизии с собой возьмем, в деревню этнографическую экскурсию сделаем, молока, черного хлеба купим, станем песни, былины записывать; если найдем слепенького кобзаря – в Петербург напоказ привезем.
– Чудак! это прежде былины-то по деревням собирали, а нынче за такое дело руки к лопаткам и марш в холодную!
– А ежели всех постигает такая участь, так и мы от миру не прочь. Я уж Фаинушку спрашивал: пойдешь ты за мною в народ? – Хоть на край света! говорит. Для науки, любезный друг, и в холодной посидеть можно!
– Вот, Глумов, тебе об деле говорят, а ты всё шутки шутишь!
– Нимало не шучу. Говорю тебе: бежать надо – и бежим. Ждать здесь нечего. Спасать шкуру я согласен, но украшать или приспосабливать ее – слуга покорный! А я же кстати и весточку тебе такую принес, что как раз к нашему побегу подходит. Представь себе, ведь Онуфрий-то целых полмиллиона на университет отвалил.
– На сибирский?
– Нет, новый хочет взбодрить, в новых землях. В Самарканде или в Маргелане – еще не решили.
– А про кафедру митирогнозии для Очищенного не забыл?
– Помилуй, Онуфрий сам именно ее и имел в виду. При сношениях с инородцами нет, говорит, этой науки полезнее.
– То-то будет рад почтенный старичок!
– Мы, любезный друг, и об Редеде вспомнили. Так как, по нынешним обстоятельствам, потребности в политической экономки не предвидится, то он науку о распространении московских плисов и миткалей будет в новом университете читать.
– И бесподобно! Для Маргелана и этих двух наук за глаза довольно!
– Вот мы в ту сторону и направимся средним ходом. Сначала к тебе, в Проплёванную, заедем – может, дом-то еще не совсем изныл; потом в Моршу, к Фаинушкиным сродственникам махнем, оттуда – в Нижний-Домов, где Фаинушкина тетенька у богатого скопца в кухарках живет, а по дороге где-нибудь и жида окрестим. Уж Онуфрий об этом и переговоры какие-то втайне ведет. Надеется он, со временем, из жида менялу сделать.
– Но если мы уедем, кто же об университете хлопотать будет?
– А мы Балалайкину полную доверенность выдадим. Он, брат, что угодно выхлопочет!
– Глумов! так пошлем же поскорей за Очищенным!
– И за ним, и за Балалайкиным. Переговорим, что́ следует, а потом, все вместе – обедать к Фаинушке.
Через час Очищенный и Балалайкин были уже с нами. Почтенный старик, услыхав об ожидающей его на Востоке просветительной миссии, хотел было в виде образчика произнести несколько сногсшибательных выражений, но от слез ни слова не мог выговорить. Когда же успокоился, то просил об одном: чтобы предположенное по штату жалованье начать производить ему, не дожидаясь открытия университета, а теперь же, со дня объявления ему радости. Что же касается до Балалайкина, то и он очень серьезно отнесся к предстоящей обязанности, так что, когда Глумов предостерег его:
– Ты смотри, Балалайка! в одно ухо влезь, а в другое вылезь! – то он приосанился и уверенным тоном ответил:
– За меня, господа, не беспокойтесь! Я одно такое средство знаю, что самый «что́ называется» – и тот не решится его употребить! А я решусь.
Тогда мы убедились, что дело просвещения русского Востока находится в хороших руках, и уже совсем было собрались к Фаинушке, как Очищенный остановил нас.
– Уж коли на то пошло, – сказал он, – так и я свой секрет открою. Выдумал я штуку одну. Не то чтобы особливую, но пользительную. Как вы думаете, господа, ежели теперича по всей России обязательное страхование жизни ввести – выйдет из этого польза или нет?
Вопрос этот настолько озадачил нас, что мы смотрели на Очищенного, вытаращив глаза. Но Глумов уже что-то схватил на лету. Он один глаз зажмурил, а другим вглядывался: это всегда с ним бывало, когда он соображал или вычислял.
– По новейшим известиям, сколько имеется в России жителей? – продолжал Очищенный.
– По последнему календарю Суворина, в 1879 году числилось 98 516 398 душ, – ответил я.
– Значит, если обложить по рублю с души – будет 98 516 398 рублей. Хорошо. Это – доход. Теперича при ежегодном взносе по рублю с души, как вы думаете, какую, на случай смерти, премию можно назначить? Так, круглым числом?
Бросились к суворинскому календарю, стали искать, нет ли статьи о движении народонаселения, но таковой не оказалось. Тогда начали припоминать, что говорилось по этому поводу в старинных статистиках, и припомнили, что, кажется,средний человеческий возраст определялся тридцатью одним годом.
– Тридцать один рубль, – предложил Глумов.
– А я назначаю тридцать пять! – воскликнул Очищенный в порыве великодушия.
– Что́ ты! – набросились мы на него, – ты пойми, кто воспользуется твоим страхованием! ведь мужик воспользуется! ему и тридцати одного рубля за глаза довольно!
Но Очищенный убедительно просил удержать цифру 35, так как, ввиду народной политики, * эта надбавка может послужить хорошей рекомендацией.
– Теперича какое, по вашему мнению, ежегодно число смертей может быть? – продолжал он.
Опять бросились к календарю, и опять ничего не нашли. Но приблизительно вывели, что с 1870 года по 1879-й средний ежегодный прирост населения простирался до 1500 000 душ. Но сколько ежегодно было родившихся и сколько умерших? Это взялся определить уже сам Очищенный при пособии кокоревского глазомера. *
– Из 98 516 398 душ предположим наполовину баб, – сказал он, – получится круглым числом 49 миллионов баб. Из них наполовину откинем старых и малых – останется двадцать четыре с половиной миллиона способных к деторождению. Из этой половины откинем хоть тоже половину бесплодных и могущих вместить девство – останется с небольшим двенадцать миллионов. Каждая из этих плодущих баб пущай раз в три года родит – кажется, довольно? – получится четыре миллиона рождений. Выключите отсюда прирост в полтора миллиона – определится смертность в два с половиной миллиона душ. По тридцати пяти рублей на каждую умирающую душу – сколько это денег будет?
– Восемьдесят семь миллионов с половиной! – бойко ответили мы.
– А ежели вычесть этот расход из дохода (в 98 с половиной миллионов), сколько в пользу страхового общества останется прибыли?
– Один-над-цать мил-ли-о-нов!!
– Только и всего-с.
Очищенный торжественно умолк. На нас слова «страховое общество» тоже подействовали подавляющим образом. Никак мы этого не ожидали. Мы думали, что старик просто, от нечего делать, статистикой балуется, а он, поди-тко, какую штуку удрал!
– Это, братец, так хорошо, – первый опомнился Глумов, – что я предлагаю из прибылей жертвовать по рублю серебром в пользу новорожденных… в роде как на обзаведение!
– А я – половину акций оставляю за собой! – прибавил Балалайкин, но Очищенный так на него зарычал, что он сейчас же согласился на одну четверть.
– Позвольте, господа! – с своей стороны отозвался я, – все это отлично, но мы упустили из вида одно: недоимщиков. Известно, что русский крестьянин…
Я уже совсем было собрался прочитать лекцию освойствах русского крестьянина, но Очищенный на первых же словах прервал меня.
– А для нас тем и лучше-с, – сказал он просто.
– Как так?
– А вот как-с. Всякий, кто хоть раз не взнес своевременно рубля серебром, тем самым навсегда лишается права на страховую премию – это правило-с. Теперь возьмите: сколько найдется таких, которые много лет платят и вдруг потом перестают? – ведь прежние-то уплаты, стало быть, полностью в пользу общества пойдут! А во-вторых, и еще: предположим, что число недоимщиков возрастет до одной трети; стало быть, доход общества, приблизительно, уменьшится на тридцать три миллиона рублей. Но ведь одновременно с этим уменьшится и количество выдаваемых премий, да не на треть уменьшится, а наполовину и даже более. Почему наполовину? – а по той простой причине, что смертность между недоимщиками всегда бывает больше, нежели между исправными плательщиками. И таким образом, ежели это предположение осуществится, мы будем иметь дохода шестьдесят пять миллионов, а расхода на уплату одного миллиона трехсот тысяч премий потребуется сорок миллионов пятьсот тысяч. В остатке – четырнадцать миллионов.
– Браво, Иван Иваныч, браво! – воскликнули мы.
– Но скажи мне, голубчик, какими судьбами ты до такой изумительной комбинации дошел? – полюбопытствовал Глумов.
– Бог меня большими дарованиями не наградил, – ответил почтенный старик скромно, – но я и из маленьких стараюсь извлечь, что могу. Похаживаю между людьми, прислушиваюсь. Намеднись слышу, один умный господин предлагает проект: учредить страховое общество на случай крушения железнодорожных поездов. Чтоб с каждого, значит, пассажира необременительный, но обязательный сбор был, а потом, в случае крушения, чтобы премия – хорошо-с? Ну, слушал я, слушал – и вдруг мне блеснуло: а что, ежели эту самую мысль да в обширных размерах осуществить? И придумал.
– И как еще придумал! – похвалил Глумов, – и деточек не забыл! Добрый ты – вот что в тебе дорого! Теперича возьмем хоть такой случай: умирает какой-нибудь одномесячный пузырь… Прежде – как было? И гробик ему отец с матерью сделай, и попу за погребенье отдай – смотришь, пять-то рублей между рук ушли! Из каких доходов? где бедняку мужичку эти пять рублей достать? А на будущее время: умер пузырь – сейчас семейству тридцать пять рублей… вот вам! Тридцать рублей, как копеечка, чистого барыша! а в крестьянском быту на тридцать-то рублей корову купить можно! Шутка!
– И даже прекраснейшую-с, – подтвердил Очищенный.
Затем оставалось только приступить к развитию дальнейших способов осуществления выдумки Очищенного, но я, будучи в этот день настроен особенно придирчиво, счел нужным предложить собранию еще один, последний, вопрос.
– Прекрасно, – сказал я, – но меня смущает одно. Упомянули вы про народную политику. Допустим, что при ней вам легко будет исходатайствовать разрешение на осуществление предприятия, польза коего для народа несомненна. Но представьте себе такой случай: завтра народная политика выходит из употребления, а на ее место вступает политика ненародная. Как в сем разе поступить? Не предвидите ли вы, что данное вам разрешение будет немедленно отменено? И в таком случае какую будут иметь ценность ваши акции или паи?
Но тут уже сам Глумов взял на себя разъяснить мне неосновательность моего возражения.
– Чудак! – сказал он, – да разве мы на акции-то любоваться будем? Сейчас мы их на биржу – небось разберут! А продавши, мы и к сторонке. Разве что для блезиру оставим штучек по пяти. Иван Иваныч! так ли я говорю?
– Точно так-с.
Таким образом все недоумения были устранены, и ничто уже не мешало нам приступить к дальнейшей разработке. Три главные вопроса представлялись: 1) что удобнее в подобном предприятии: компания ли на акциях или товарищество на вере? 2) сколько в том и другом случае следует выпустить акций или паев? и 3) какую номинальную цену назначить для тех или других?
Все три вопроса были решены единогласно. По первому вопросу отдано предпочтение компании на акциях, так как компании эти безыменные, да, сверх того, с акциями и на биржу пролезть легче, нежели с тяжеловесными товарищескими паями (сравни: легкую кавалерию и тяжелую). По второму вопросу найдено возможным выпустить миллион акций с купонами, на манер акций Новоторжской железной дороги (дожидайся!), причем на каждой акции написать: «выпуск первый», чтобы публика была обнадежена, что будет и второй выпуск и что, следовательно, предприятие затеяно солидное. По третьему вопросу хотя эгоистический инстинкт и нашептывал нам назначить цену акции возможно бо́льшую, но, к чести нашей, чувство благоволения к нуждающемуся человечеству одержало верх. Имея в виду, что акции не будут стоить нам ни копейки и что, в видах успешного сбыта их в публику, необходимо, чтоб они были доступны преимущественно для маленьких кошельков, мы остановились на двадцати пяти рублях, справедливо рассуждая, что и затем в раздел между учредителями поступят двадцать пять миллионов рублей.
Но металлических или ассигнационных?
По этому вопросу последовало разногласие. Балалайкин говорил прямо: металлические лучше, потому что с ними дело чище. Я говорил: хорошо, кабы металлические, но не худо, ежели и ассигнационные. Глумов и Очищенный стояли на стороне ассигнационного рубля, прося принять во внимание, что наша «большая» публика утратила даже представление о металлическом рубле. *
– До металлических ли нам! – говорил Глумов, – вот француз Бонту́ – тот металлическими украл… *
Но, произнеся слово «украл», он инстинктивно обернулся, точно хотел удостовериться, не посторонний ли кто-нибудь вошел и выразился так резко?
– Кто сказал «украл»? – спрашивал он, не веря, что он сам, собственным языком, произнес это слово. И, видя, чтоникого посторонних нет, пришел к заключению, что ему только померещилось.
Тем не менее эпизод этот случился весьма кстати, потому что сразу решил дело в пользу ассигнационного рубля.
Но когда дело дошло до раздела акций, мы постепенно до того ожесточились, что все вопросы опять всплыли наружу. Прежде всего Глумов настаивал, чтоб Фаинушка была признана учредительницей. Это значительно уменьшало долю каждого; но так как Глумов пригрозил перерывом сношений, то пришлось согласиться, с тем, однако ж, чтоб при первом выпуске негласно припечатать лишних сто тысяч акций, которые и отдать Фаинушке. Затем тот же Глумов возбудил вопрос об участии Парамонова, но тут уж без разговоров решили: напечатать еще сто тысяч запасных акций и передать их Парамонову по 25 рублей за каждую, а имеющиеся получиться через таковую продажу два миллиона пятьсот тысяч рублей обратить в запасный капитал. Когда, таким образом, основной акционерный капитал оказался нетронутым, мы поделили его между собой на четыре части, поровну каждому. Но тут как-то вдруг всем показалось мало. Все и всех начали укорять по очереди. Очищенного укоряли за то, что он бросает чужие деньги, назначая премию в количестве 35 рублей вместо 31-го, Глумова – за то, что он бросил четыре миллиона в пользу новорожденных; меня – за то, что я своим двоедушием способствовал устранению металлического рубля. Больше всех волновался Балалайкин, у которого даже глаза налились кровью.
– За что́ я страдаю? я-то за что страдаю? – кричал он до тех пор, покуда Глумов не схватил его в охапку и не вынес на лестницу.
Но, когда это было выполнено и между нами понемногу водворился мир, мы вдруг вспомнили, что без Балалайкина нам все-таки никак нельзя обойтись. Все мы уезжаем – кто же будет хлопотать об утверждении предприятия? Очевидно, что только один Балалайкин и может в таком деле получить успех. Но счастие и тут благоприятствовало нам, потому что в ту самую минуту, когда Глумов уже решался отправиться на розыски за Балалайкиным, последний обежал через двор и по черной лестнице опять очутился между нами.
– Я вам это дело так обделаю, – говорил он, совершенно забыв о случившемся, – я такую одну штуку знаю, что просто ни один, ну, самый «что называется», и тот не решится…а я решусь!
Таким образом все кончилось благополучно, и мы могли с облегченным сердцем отправиться обедать к Фаинушке. Два блестящих дела получили начало в этот достопамятный день: во-первых, основан заравшанско-ферганский университет и, во-вторых, русскому крестьянству оказано существенное воспособление. Все это прекрасно выразил Глумов, который, указывая на Очищенного, сказал:
– Вот вам, господа, и пример и поучение! Почтеннейший Иван Иваныч есть, так сказать, первообраз всех наших финансистов. Он не засматривается по сторонам, не хитрит, не играет статистикой, не знает извилистых путей, а говорит прямо: по рублику с души! Или, говоря другими словами: с голого по нитке – проворному рубашку! А дураку – шиш! Так ли я говорю?
XVI *
Мы выехали из Петербурга впятером: меняло, Фаинушка, Очищенный, Глумов и я. Сверх того, мы решились взять с собой благонадежного человека, который в пути должен был вести журнал всем нашим действиям, разговорам и помышлениям. Предосторожность эта казалась нам не лишнею, потому что, в случае если б нас застиг «гость», то журнал представлял для нас оправдательный документ: читай! Сначала мы думали воспользоваться для этой цели Кшепшнцюльским, но он оказался неграмотным, да, сверх того, очень уж счастливо играл в преферанс. Тогда, с одобрения Ивана Тимофеича, мы остановили свой выбор на «нашем собственном корреспонденте» и, как будет видно ниже, не ошиблись в этом предпочтении.
Маршрут наш лежал прямо на Моршу, где ожидали нас «сродственники» Фаинушки. Но на пути Глумов передумал и уговорил нас высадиться в Твери, с тем чтобы сделать на пароходе экскурсию по Волге до Рыбинска.
– Во-первых, Волга произведет в нас подъем чувств, – сказал он, – а во-вторых, задавшись просветительными целями, мы не должны забывать, что рано или поздно нам все-таки придется отсидеть свой срок в холодной, а быть может, и совершить прогулку с связанными назад руками. По моему мнению, с этим делом нужно покончить как можно скорее: отстрадать сколько следует и затем, заручившись свидетельством, что все просветительные обряды выполнены нами сполна, благополучно следовать дальше. Свидетельство это мы будем предъявлять на всех заставах, и так как из него будет явствовать, что мы свое получили, то мы хоть сто университетов открывай – никто нас не тронет. Стало быть, вся задача состоит в том, чтоб пострадать по возможности удобнее. И я имею все основания думать, что отбыть эту повинность в Тверской губернии выгоднее. Тверская губерния исстари славится своим либерализмом. * Этого одного достаточно, чтобы с упованием вступить под сень тамошнего института урядников. Господа! я предлагаю прокричать «ура»! за процветание и благоденствие Тверской губернии вообще и тверских урядников в особенности!
Речь эта, заключавшая в себе целую политическую программу, была принята нами очень сочувственно. Мы прокричали троекратное «ура», а на другой день, в шесть часов утра, уже устраивались в Твери на пароходе, который отчаливал в Рыбинск.
Не успели мы умыться и напиться чаю, как «наш собственный корреспондент» принес на общее одобрение тетрадку, на заглавном листе которой было изображено:
ПУТЕВОЙ ЖУРНАЛ
экспедиции, снаряженной 1-й гильдии купцом
Парамоновым на предмет открытия
Заравшанского университета
День 1-й.
«Отъезд из Петербурга:Августа «» дня, в 3½ часа пополудни с почтовым поездом.
«Действия.По вступлении в вагон занимались усаживанием, после чего вынули коробок с провизией и почерпали в оном, покуда не стемнело. В надлежащих местах выходили на станции для обеда, чая и ужина. Ночью – спали.
«Разговорыпроисходили, по преимуществу, о пользе просвещения, а также о том, кто истинно счастливый человек. По сему последнему поводу Онуфрий Петрович Парамонов сообщил, что Перекусихин 1-й открылся ему в намерении принять малую печать. На что ему было ответствовано: с живейшим удовольствием могу вашему превосходительству радость сию предоставить. Но так как г. Перекусихин 1-й назначил за отчуждение цену десять тысяч рублей, а г. Парамонов, в виду преклонных его лет, предложил лишь пятьсот рублей, то дело до времени разошлось. Кроме того, к числу разговоров может быть отнесено и то, что г. Глумов, обращаясь к Фаине Егоровне Стёгнушкиной, назвал ее королевой. Но при сем оговорился, что выражение это употреблено им не в том смысле, чтобы он мечтал возвести Фаину Егоровну на румынский или сербский престол, * но в смысле владычицы его, Глумова, сердца. Каковым разъяснением все остались довольны, а в том числе и невидимо присутствовавший при разговоре штаб-офицер. *
«Помышленийв сей день никто не имел.
На другой день, в пять часов утра, прибытие в Тверь и пересадка на пароход».
Все признали эту редакцию вполне удовлетворительною и поспешили скрепить журнал своими подписями.
Погода, однако ж, не благоприятствовала нам. Небо кругом обложило свинцовыми облаками, из которых сеялся тонкий и совершенно осенний дождь. Словно сетью застилал он перед нашими глазами и даль, в которую Волга катила свои волны, и плоские берега реки, на которых, по местам, чернели сиротливые, точно оголенные избушки. Благодаря этому, подъем чувств, на который мы рассчитывали, не состоялся. Народу на палубе было не больше двадцати человек, да и те молчаливо ютились под тентом, раздирая руками вяленую воблу. Исключение составлял молодой дьякон с белесым лицом, белесыми волосами и белесыми же глазами, в выцветшем шалоновом подряснике. Он шагал взад и вперед по палубе, а по временам прислонялся к борту (преимущественно в нашем соседстве) и смотрел вдаль, пошевеливая намокшими плечами и как бы подсчитывая встречавшиеся на пути церкви. Но мне уж и тогда показалось, что он «собирает статистику». В каютах совсем никого не было. Повар, в куртке, до такой степени замазанной, что, казалось, ею вытирали пол, в бездействии стоял в дверях кухни, не ожидая ничего хорошего. Лакей, заспанный, с распухшим лицом, в запятнанном сюртуке, плевал направо и растирал левою ногой. Пароход был колесный, старой конструкции, пыхтел, громыхал, скрипел, видимо доживая свой век. В ушах отчетливо отдавалось мерное хлопанье колесных лопастей, сопровождаемое выкриками лоцмана, вымерявшего фарватер. «Четыре! пять! пять! четыре! три!» – словно сквозь сон, голосил он, поглядывая на капитана. Какую-то тоскливую грусть навевали и эти звуки, и весь этот плоский пейзаж.
Наконец, дождь загнал нас в каюту, но тут стало еще скучнее. Главное, не знали мы, что́ предпринять. Хотели спросить какой-нибудь еды, но вспомнили поварову куртку и забоялись. Предметов для разговора тоже не отыскивалось, а между тем разговаривать было необходимо, потому что, в противном случае, могли появиться «помышления». И тогда наш журнал будет испорчен навсегда. Попробовал было Глумов предложить вопрос: от каких причин происходит скука? – но тотчас же взял свой вопрос назад, как могущий дать повод к превратным толкованиям. С своей стороны, и я предложил вопрос: где обитает истинное счастье, в палатах или в хижинах? – но тоже поспешил взять его назад, потому что и здесь представлялся повод для превратных толкований. И хорошо мы сделали, потому что «наш собственный корреспондент» уже впился в нас глазами и, казалось, только и ждал, что́ будет дальше.
Тогда Глумов начал говорить о Корчеве. Новое (1-я пароходная станция) мы уж проехали, за ним следовала Корчева. Оказалось, что мы знали только одно: что Корчева есть Корчева. Но существуют ли в ней кожевенные и мыловаренные заводы – доподлинно никому не было известно. Правда, Очищенный сообщил, что однажды в редакции «КрасыДемидрона» была получена корреспонденция, удостоверявшая, что в Корчеве живет булочник, который каждый деньпечет свежие французские булки, но редакция напечатать эту корреспонденцию не решилась, опасаясь, нет ли тут какого-нибудь иносказания. Однако ж этого было достаточно, чтобы у всех разгорелись аппетиты и явилось желание остановиться в Корчеве. Напрасно убеждал я, что несравненно целесообразнее остановиться в Угличе, где делают знаменитую углицкую колбасу, – никто меня не слушал. Пароход сразу так опостылел, что все рады были всякому поводу, чтоб уйти от сырости и удручающих пароходных звуков в тишину и тепло.
– Что́ же такое! – говорил Глумов, – Корчева так Корчева! поживем денька два-три, осмотрим достопримечательности, а там, пожалуй, и в Углич махнем!
Корчева встретила нас недружелюбно. Было не больше пяти часов, когда пароход причалил к пристани; но, благодаря тучам, кругом обложившим небо, сумерки наступили раньше обыкновенного. Дождь усилился, почва размокла, берег был совершенно пустынен. И хотя до постоялого двора было недалеко, но так как ноги у нас скользили, то мы через великую силу, вымокшие и перепачканные, добрались до жилья. Тут только мы опомнились и не без удивления переглянулись друг с другом, словно спрашивая: где мы?
– Коего черта нас сюда занесло! – внезапно и как-то сердито поставил вопрос «наш собственный корреспондент».
Голос его звучал пророчески. Обыкновенно он держал себя молчаливо и даже робко, так что самые свойства его голоса были нам почти неизвестны. И вдруг оказалось, что у него гневный бас, осложненный перепоем.
Но никто не ответил на вопрос, и Глумов возвратил нас к чувству действительности, сказав:
– Господа! паспорта готовьте! чтобы по первому же слову, сейчас…
Постоялый двор был старинный, какие нынче можно встретить только в самых отдаленных захолустьях, куда уж совсем никому ни за чем ехать не нужно. Обширный и темный двор с бревенчатым накатом, прогнившим и улитым скотской мочой, темные сенцы с колеблющеюся лестницей и с самоваром, поставленным на самом пути и распространяющим кругом угар и смрад. Направо большая изба, в которой ютится семейство хозяина и пускается черный народ, прямо – две небольшие «чистые» горницы для постояльцев почище, с подслеповатыми и позеленевшими окнами, из которых виднелась площадь, а за нею Волга. Все тут было старинное, дореформенное, когда-то имевшее смысл и цель, но давным-давно запустевшее, покачнувшееся и пахнущее нежилым. Сами хозяева, по-видимому, смотрели на свой «дом» как на место для ночлегов и перенесли свою деятельность в небольшую пристройку, вмещавшую в себе лавочку, из которой продавался всякий бросовый товар на потребу крестьянскому люду.
Кое-как, однако ж, мы разместились и, разумеется, прежде всего потребовали самовар. Но – увы! – знаменитых булок, на которые мы возлагали столько надежд, не оказалось. Неделю тому назад булочника переманили в Калязин, и Корчева, дотоле на зависть всему Поволжью изготовлявшая булки и куличи, окончательно утратила всякое обаяние.
– Что же у вас есть? – спросил Глумов у хозяина.
– Собор-с.
– Гм… собор… Собор – это, братец… Из съестного, спрашиваю я, что́ есть?
– Яиц ежели поискать…
Хозяин, корчевской мещанин Разноцветов, говорил вяло и неохотно. Это был мужчина лет под шестьдесят, на вид еще здоровый и коренастый, но внутренно – угнетенный. Когда-то он знавал лучшие времена. Дом у него кишел проезжим людом, закромы были полны овсом и другим хлебным товаром; сверх того, он держал несколько троек лошадей. Не широко и прежде жилось в Корчеве, но все-таки что-то было, хоть хлебом пахло. В то время Разноцветов ходил в плисовых шароварах и в александрицкой рубахе навыпуск; он не торопясь отпускал и принимал, не метался, как угорелый, в погоне за грошом, а спокойно и с достоинством растил брюхо, подсчитывая гривну к гривне и запирая выручку в кованый сундук с гулким замком. И вдруг подкралось разоренье. Пришло оно так, что никому не верилось; все думали, что шутки шутят. Сначала свистнул на Волге пароход, а Разноцветов, стоя на берегу, глядел, как «Русалка» громыхает колесами, и приговаривал: поплавай, чертова кукла, поплавай! не много наплаваешь! А через год пришлось сократить ямщину наполовину, потому что седок повалил в Новое. Потом объявилась эмансипация; помещик на первых порах побаловался с выкупными свидетельствами, но через короткое время вдруг без остатка исчез; крестьянин обрадовался воле и разбрелся по дальним заработкам. Дома остались хворые, да старые, да малые. Базар опустел до того, что даже торговля суслом уже не представляла ничего соблазнительного. Пришлось ямщину нарушить совсем. Потом объявили волю вину, * и Разноцветов на минуту взыграл. Прежде всех открыл на постоялом дворе продажу вина распивочно и навынос, думал: теперь-то мужички загуляют! Мужички действительно загуляли, но так как в каждом деревенском углу объявился свой «тутошный» Разноцветов, который за водку брал и оглоблю, и подкову, и старые сапожные голенищи, то понятно, что процвели сельские самозванцы-Разноцветовы, а коренной оплошал. Потом начали проводить железные дороги: из Бологова пошла на Рыбинск, из Москвы – на Ярославль, а про Корчеву до того забыли, что и к промежуточным станциям этих дорог от нее езды не стало… И осталось у Разноцветова от прежнего привольного житья только пространное брюхо, которого нечем было наполнить.
– Спалить бы нашу Корчеву надо! – говорил негодующий Разноцветов, нервно шевеля плечами.
Но, вопреки его пророчествам, она и сейчас стоит целехонька, хотя, видимо, с каждым годом изнывает, приобретая все более и более опальный характер.
– Да вы бы, голубчик, велели курочку поймать! – попытался Глумов пронять Разноцветова лаской.
– Поймать курицу можно, только ведь в горсти́ ее не сваришь, – ответил хозяин угрюмо.
Однако ж дело кое-как устроилось. Поймали разом двух куриц, выпросили у протопопа кастрюлюи, вместо плиты, под навесом на кирпичиках сварили суп. Мало того: хозяин добыл где-то связку окаменелых баранок и крохотный засушенный лимон к чаю. Мы опасались, что вся Корчева сойдется смотреть, как имущие классы суп из курицы едят, и, чего доброго, произойдет еще революция; однако бог миловал. Поевши, все ободрились и почувствовали прилив любознательности.
– Хозяин! есть у вас достопримечательности какие-нибудь?
– Собор-с, – отвечал Разноцветов несколько ласковее, убедившись, что впереди его ожидает пожива. – Евангелие-с… крест напрестольный…
– А кроме собора… например, фабрики, заводы?..
– Нет, заведениев у нас и в старину не бывало, а теперь и подавно.