355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Произведения » Текст книги (страница 19)
Произведения
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 19:34

Текст книги "Произведения"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 50 страниц)

II

А теперь, объяснив историю Любови Александровны, вновь обратимся к милому Глупову.

В его истории я нахожу поразительное сходство с историей Митрофана, Древнего Рима и Любови Александровны, хотя несомненно, что относительно величия Глупов скорее напоминает Древний Рим, нежели Митрофана.

Что Глупов велик – в этом легко убедится всякий, кто не поленится взглянуть на план его. Мало того что раскинулся неглиже по обеим Глуповицам, но кузницами своими уперся почти в самое Дурацкое Городище (тоже замечательная, в своем роде, муниципия!). Я утверждаю, что в этом отношении он даже имеет превосходство над Римом, потому что последний обладал в стенах своих только одною рекою Тибром, да и то грязною, более похожею на наш Дурий брод, нежели на настоящую реку. Об кузницах же и говорить нечего; они составляют нашу гордость и славу, потому что в них изготовляются не только прекрасные и блестящие подковы, но и весьма прочные кандалы. Затем, говорят, что у Рима было семь холмов – эка невидаль! да у нас в Глупове можно насчитать до сотни таких разанафемских горуш и косогоров, на которых ежегодно побивается до тысячи извозчичьих кляч – ей, не лгу! А огороды-то наши! а пустыри-то наши! Ах, матушки вы мои!

Итак, насчет красоты и величия бабушка еще надвое сказала, кто кому нос утрет! Но, быть может, Рим имеет преферанс по части доблести сынов своих? Посудим.

Нет сомнения, что сыны Рима были доблестны. Стоит только вспомнить Сципионов да Аннибала в древнейшие времена, а позднее Гелиогабала да Каллигулу, чтоб растеряться от удовольствия. Но ведь если начать считаться, то и мы, глуповцы, не уступим, потому что таких приятных граждан, как Каллигула, и у нас предовольно найдется. Еще намеднись у нас городничий целый обывательский овин сжег единственно для того, чтоб показать начальству, как у него команда исправно действует, – чем не Нерон! А третьёводнись земский исправник с целой стаей собак в суд вломился, – чем не Каллигула! Нет, уж если мы возьмемся за дело да начнем пересчитывать, – никакому Риму не устоять перед нами в отношении доблести! Только круг действия не так обширен, но наклонности те же – это верно.

Дело в том, что в то время, когда у нас развеселое житье на Глупове стояло да харчу всякого разливанное море было, нам куда как ловко было оказывать себя доблестными. Созовем, бывало, наших Иванушек да прикажем им быть доблестными, – кто же нам в этом мог сделать препятствие? Прут, бывало, наши Иванушки да прут себе полегоньку вперед, а мы только знай сидим на полатях да покрикиваем: «Молодца, Иван! ай да глуповцы! наяривай, братцы, его, супостата! наяривай!» И столь много лестного об себе мы таким манером накричали, что целый даже свет, как завидит, бывало, наших глуповских ребят, так в один голос и зазевает: «Посторонитесь, господа! Это непобедимые глуповцы идут!»

Стало быть, и насчет доблести сынов тоже бабушка еще надвое сказала, кто кому нос утрет…

Но Рим, несмотря ни на величие свое, ни на доблесть сынов своих, все-таки пал от руки Пастуховых детей… Боже! ужели та же участь предстоит и Глупову?

Но здесь я должен расстаться с Римом и обратиться к истории Любови Александровны, как наиболее нам современной и сильнее отдающей глуповским запахом.

Подобно Любови Александровне, Глупов сморщился и одряхлел; подобно ей, он чувствует, что жизненные начала, которыми он пробавлялся до сих пор, иссякли и что для того, чтоб не лишиться возможности продолжать жить, необходимо, чтобы скверная, густая кровь, до сего времени поддерживавшая организм, обновилась новою, свежею струею, непричастною глуповскому миросозерцанию, не подкупленною ни глуповскими устными преданиями, ни глуповскою историей.

– Господи! совсем-таки невозможно жить стало! и скучно-то! и дорого-то! и мелких денег нет! – вопит Глупов и нюхает по сторонам, как будто спрашивает: откуда мне сие?.. и ничего-таки не понимает!

Да! великую и скорбную думу думаешь ты, старый Глупов! Вот и поел бы ты, да кусок в горле поперек становится; вот и поспал бы ты, да клопы какие-то ползут из щелей диковинные, не то что прежние, что напьются, бывало, до барабанного состояния, да и спать уйдут, а какие-то несыти, что пьют-пьют и в то же время все вон из себя испускают и опять пьют, и опять испускают! И в карты бы ты поиграл, но к тебе лезут все двойки, не то что, бывало, прежде: тузы да короли! тузы да короли! Ах! заела разумную твою головушку думушка черная да заботушка горькая: что, мол, это значит такое, что я как будто все тот же, что и прежде был: и брюхо пространное, и инстинкты те же, а вот не живется, да и не живется совсем!»

Это оттого, милый Глупов, что тебе любви хочется.

На лысую твою голову ударил живительный луч солнца, в заспанное твое лицо пахнуло благоухающими ветрами весны… Отсюда зуд во всем теле, тот возбуждающий зуд, который с особенною настойчивостью сказывается в старческих организмах. Ах! был бы ты молод, размотал бы ты, по ветру развеял бы думушку черную, да и пошел бы себе, подплясывая, по дороге жизни торёной, уезженной, а теперь вот, при твоей старости, да при твоей слабости, и развеять-то некуда, и размотать-то некому: засела, проклятая, в самую центру, и жжет, и точит там, а ты нянчись с ней, носи ее завсегда с собою, будь рабом своей недавней крепостной холопки!

А Иванушки проходят мимо, кудрявые Иванушки, кровь с молоком, Иванушки, у которых под ногами пространство горит! Проходят они, и зубы, как кипень белые, показывают!

«Сем-ка, – думаешь ты, – понюхаю я этих Иванушек! В старину бывали они народ смирный, работяга народ!»

И здесь, как и в истории Любови Александровны, с одной стороны действует роковая сила обстоятельств, а с другой – затаенный расчет. Роковая сила говорит: «Нельзя жить!» – и жить действительно оказывается нельзя. Что ни выдумывай, как ни перевертывайся, как ни играй шарами, как ни стучи лбом об стену – пользы от этого не выйдет ни на грош.

Ибо:

Воображение и всегда-то было тускло и неизобретательно, а тут еще память проклятая, словно назло, сохранила всю юношескую свежесть и силу, всё-то прежние, бывалые штуки-фигуры подсовывает, и ничего-то нового, ничего-то непротухлого, насквозь не проеденного молью! Память прошлого, как репейник скверный, заполонила ниву воображения и вконец убила силу творчества.

Шары… но и шары сами собой выпадают из рук, к великому скандалу глазеющей публики, потому что руки трясутся и положительно оказываются лишенными прежнего проворства.

Стена… но стена тоже ничего не говорит желающему сокрушить ее лбу, потому что она стена и может вести разговор лишь о том, кто кого разобьет: она ли глуповский огнепостоянный лоб или глуповский огнепостоянный лоб ее.

Перевертываться… но скажите на милость, какая тут прибыль особенная или какая тут грация со спины на брюшко, да с брюшка на спину перевертываться? Что тут поучительного? Где тут пища для возвышенных чувств?

– Нельзя жить! нельзя жить! – долбит роковая сила обстоятельств, и будет долбить и долбить до тех пор, пока вконец не раздолбит старую голову Глупова.

И таково могущество этой силы, что голова Глупова, которая безопасно сокрушала стены, которая раздробляла самые твердые орехи и вышибала двери из петель, внезапно оказалась несостоятельною. «Все истреблю, все обращу в пепел, но ей… противостоять не могу!» – говорит Глупов и чувствует при этом нечто вроде желудочного расстройства.

– Но если в тебе самом нет средств настроить жизнь на иной лад, – шепчет роковая сила, – быть может, она найдется в «непочатых рудниках» (известно, что в Глупове «непочатыми рудниками» именуются Иванушки)?

И в самом деле, отчего не найтись? Покуда мы, коренные глуповцы, жуировали жизнью и отдыхали под сенью смоковниц, Иванушки всё молчали да вздыхали. Что же нибудь да бродило в это время в головах их? Об чем же нибудь да вздыхали они? Во времена нашей славы мы не задумывались над подобными вопросами, да и в голову они не могли нам прийти, ибо дело это было не наше, а ихнее, ванькинское: пускай же их там и разбираются между собой семейно; в эти времена мы даже не прочь были доказывать, что эти вздохи не более как следствие желудочного засорения (жрут они этот лучище да редчищу! говорили мы). Но теперь, когда в нашем собственном желудке оказалось непристойное засорение и когда притом мы зашли в трущобу, из которой нет другого выхода, кроме как на стену, мы начали сомневаться и подозревать. «А что, если в самом деле эти подлецы Ваньки молчали-молчали, да всё думали? А может быть, они до чего-нибудь и додумались? А может быть, в них-то и сила вся?»

И как бы в подтверждение наших догадок, память, как нарочно, вытаскивает из архива глуповской жизни такие поразительные примеры человеческих заблуждений, с одной стороны, и человеческой скрытности – с другой, перед которыми всякие сомнения должны непременно умолкнуть.

Жил, например, у нас в Глупове некоторый старец убогий, над которым немало-таки мы утешались, потому что у него был голубой нос и желтые глаза («От старости это, сударь, от старости, – говаривал он нам, когда мы веселой толпой обступали его, – смолоду-то я тоже красавчик был!»). Ходил он постоянно во фраке («Да ты, никак, и родился во фраке!» – говаривали мы) и столько был ко всем почтителен, что даже мы, глуповцы, сомневались, чтоб можно было до преклонных лет сохранить этакой аромат приятный, не протушив его. Одно нас интриговало в нем: карман боковой что-то слишком безобразно у него оттопыривался.

– Что это у тебя, однако, Тит Титыч (а он совсем и не звался Титом Титычем… ха-ха!), карман-то оттопыривается? – допрашиваем, бывало, его, – верно, всё сторублевые?

– Помилуйте-с, какие же сторублевые-с! старая газетная бумага-с! – объяснялся старец и в доказательство вынимал из кармана аккуратненько сложенный старый номер «Московских ведомостей».

Ну, мы и верили; верили до самой смерти старца, верили, потому что собственными глазами видели старые «Московские ведомости» и собственным умом догадывались, что для старца, пожалуй, и небесполезно иметь при себе запас старых газет. Но каково же было наше удивление, когда, по смерти старца, мы убедились, что он надувал нас и что у него действительно оттопыривались всё сторублевые да пятипроцентные! Целый год только и разговоров было в Глупове, что об этом происшествии!

Другой пример. Был у нас в Глупове молодой человек один и слыл за франта первой руки. Входит, бывало, в гостиную: на левой руке перчатка надета, а другая перчатка в шляпу кинута (у нас в Глупове за неучтивость считается, если кто подает другому руку в перчатке). Ну, и ничего; видим мы это и смекаем: должно быть, хороший молодой человек, коли в перчатках ходит. И что ж бы вы думали, потом оказалось? Что у него, у мошенника, обе перчатки на левую руку были!..

Каково заблуждение, но какова же, с другой стороны, и скрытность!

Прилагая эти примеры к нашему настоящему положению, мы не можем не дать места подозрению, что действительно в Иванушкиных головах что-нибудь да кроется, и только одного еще не можем решить утвердительно, окажутся ли там сторублевые бумажки или же две старые перчатки, обе на левую руку?

Но, помимо этих соображений, нас поражает еще и то обстоятельство, что Иванушки как-то и сами всё лезут да лезут вперед. «Стало быть, у них есть резон, коли лезут! – рассуждаем мы, – стало быть, есть насчет этого предписание какое-нибудь!»

– Слышали? – шепотом спрашивает Яков Петрович, встречая на улице Петра Яковлевича.

Петр Яковлевич только вздыхает в ответ.

– Убеждаясь, – говорит, – в совершенной неспособности старых глуповцев, приглашаем их очистить место для Иванушек, кои, яко не искусившиеся еще в бездельных изворотах и в лености не обрюзгшие, вящую для процветания глуповского принести пользу могут… Каково-с?

Петр Яковлевич вздыхает еще глубже.

– Однако позвольте, Петр Яковлевич! тут рождается весьма важный вопрос: обижаться нам или нет?

Петр Яковлевич мотает головой.

– Да не мотайте вы головой, ради Христа! Давеча Павел Николаич, как прочитал это, прямо так и говорит: «Теперь, говорит, вся надежда на Петра Яковлевича!»

– Я полагаю: не обижаться! – кротко отвечает Петр Яковлевич.

Друзья идут несколько времени молча.

– Верите ли вы мне? – торжественно спрашивает наконец Петр Яковлевич, останавливая своего друга.

– Отчего ж вам не верить?

– Ну, так я вам говорю, что тут есть штука!

– Сс…

– Там вы как себе хотите, а я свое дело сделал! я свою мысль не потаил, я высказался! Помяните мое слово… тут есть штука!

И, добравшись до такого блистательного результата, приятели расходятся и спешат пропагандировать между глуповцами интересное открытие одного из их сограждан. И так как подобные идеи прививаются и зреют в Глупове весьма быстро, то, к вечеру же, все глуповцы, собравшиеся, для совещания, у Павла Николаича, наперебой друг перед другом спешат подписать краткий, но бунтовской протокол: «Не обижаться, ибо тут штука».

– Водки и закусить! – кричит радушный хозяин, радуясь благополучному исходу дела.

Итак, все говорит в пользу Иванушек: и стесненные глуповские обстоятельства, и наше глуповское неразумие, и «штука». Обойти Иванушек невозможно – в этом мы убедились; но сознаюсь откровенно, что, когда нам приходится обдумывать свое положение, то ожидаемый наплыв Иванушек все еще производит в нас легкую дрожь. Не отнимут ли сладких кусков наших? Не будут ли без пути будить от сна? Не заставят ли исполнять служительские должности?.. И мы начинаем рассчитывать, мы начинаем спорить, шуметь и горячиться.

– Позвольте, господа! Я так полагаю, что Иванушка должен быть призван для того только, чтоб подать нам полезный совет! – ораторствует Павел Николаич.

– Браво! браво! – раздаются восторженные клики глуповцев.

– И затем, по исполнении этой обязанности, он должен скрыться… немедленно! – продолжает тот же оратор.

– Немедленно! немедленно! – вопят глуповцы.

– Говорю «немедленно», – настойчиво напирает Павел Николаич, – ибо всякая дальнейшая в этом смысле проволочка может повредить его собственным интересам, может отвлечь его от приличных званию его занятий. И зачем ему медлить? спрашиваю я вас, милостивые государи! он высказал все, что от него требовалось, он свято исполнил свой долг, как свято же исполнял таковой и в древнейшие времена, то есть не уклоняясь, но и не выступая насильственно вперед, – этого достаточно для успокоения его совести! Затем он обязывается возвратиться к домашнему очагу своему и, с утешительным сознанием свято исполненного долга, предаться свойственным его званию трудам, дабы впоследствии вкусить от плода их. Милостивые государи! смотря на будущее с этой точки зрения, я вижу его для себя не огорчительным, да и для древнего нашего отечества не обременительным! Славная наша история служит мне в сем случае не только достаточною порукою, но и не меньшею утехою. Везде и всегда показывает она нам Иванушку надежною опорой глуповской славы и глуповского величия! везде и всегда она представляет его: в мирное время кротко возделывающим землю, во время брани – беспрекословно сеющим смерть в рядах неприятельских! («Браво! браво!», «добрый Иванушка! храбрый Иванушка!») Ужели же теперь он захочет изменить столь славным преданиям? Ужели теперь, когда наш старый, славный Глупов трещит, он не потщится, вместе с нами, восстановить его посрамленную физиономию? Нет! моя мысль не в состоянии обнять предположения, столь мало патриотического! Скажу более: если б она и была в состоянии, то я не допустил бы ее до этого, я воспретил бы ей воспитывать столь противный и даже преступный замысел! Я скрыл бы ее не только от вас, милостивые государи, но даже от себя самого!

Эта речь производит самое благоприятное впечатление. Признаться сказать, если мы и находили причины тревожиться, то внутренне были сами не рады этой тревоге. В этом случае мы уподоблялись зайцу, которого заезжий фигляр заставляет дергать за шнурок, прикрепленный к курку пистолета: заяц дергает и стреляет, но в тот же момент падает в обморок. Мы тоже протягиваем руку к шнурку, но идем дальше зайца, то есть падаем в обморок, не выпаливши. Но, быть может, нас смущает мысль, что пистолет, пожалуй, и не выпалит совсем? Мудреного нет, что и так, но, во всяком случае, мы очень рады, когда нас успокаивают, когда нам доказывают, что всё пустяки и что лишь водевиль есть вещь, а прочее все гиль… Однако и между нами, старыми глуповцами, любящими такое развитие жизни, все-таки выискиваются такие занозы которые никак не могут обойтись без того, чтоб не отравить своими сомнениями самое приятное времяпрепровождение.

– А и так думаю, что не потщится! – внезапно восклицает Финогей Родивоныч, гневно вращая своими круглыми, налитыми кровью, глазами.

Надобно заметить, что Финогей Родивоныч пользуется репутацией самого свирепого и неукротимого из глуповцев. Рассуждать с ним, особливо если он перед тем выпил водки, никак невозможно, ибо он имеет ни с чем не сообразную привычку в ответ на всякое возражение немедленно бить возражателя по лицу и затем считает спор уже окончательно решенным в его пользу.

Приняв во внимание это обстоятельство, Павел Николаич и не возражает, но только озирает всех с горестным изумлением.

– Позвольте, господа! – вступается Петр Яковлевич, – я полагаю, что Финогей Родивоныч прав! Очень и очень может случиться, что Иванушка и не потщится, но…

– Что тут за «может быть!», какое тут еще «но!». Сказано: не потщится – и дело с концом! – огрызается Финогей Родивоныч, исподлобья выглядывая на своего оппонента.

Петр Яковлевич умолкает, в свою очередь; мы все в смущении, и только шепотом соболезнуем между собой, что бывают же люди, которые находят наслаждение даже в том, чтобы горесть, и без того великую, усугублять горестью еще большею. К счастью, Финогей Родивоныч оказывается столь пьяным, что вскоре опускается в кресло и засыпает. Пользуясь сим случаем, Петр Яковлевич снова спешит заявить мнение.

– Милостивые государи! – говорит он, – конечно, случайность, на которую указал почтеннейший наш согражданин, не должна быть оставлена без внимания. Но, по мнению моему, если она и представляется не невозможною, то, с другой стороны, никто не может воспрепятствовать нам своевременно изыскать средства.

Павел Николаич встает и трепетными руками обнимает своего друга. Мы все сладко хихикаем.

– Примеры подобных мероприятий попадаются в нашей истории нередко. Ваньки встречались во всякое время; бывали случаи, когда они даже очень достаточно пакостили, но, получив в непродолжительном времени возмездие, скрывались и на долгое время уже не огорчали Глупова проявлениями своей необузданности. Еще недавно Большая Глуповица была позорищем беспорядочности ванькинских чувств, но что осталось от этого? – одно свидетельство глуповского величия и крепости! Злонамеренные шайки рассеяны, мятежные скопища уничтожены, преступные ковы разрушены: а Глупов стоит! Главное, милостивые государи, в этом деле: скорость и строгость.

Ибо скорость пресекает зло в самом его корне, а строгость назидательною своею силою спасительно действует на самое отдаленное потомство. Итак, не станем унывать духом, но не останемся же и беспечными! Прошедшее успокоивает нас, будущее тревожит – устроим так, чтоб это будущее было результатом прошедшего… изыщем средства, господа!

– Водки и закусить! – восклицает Павел Николаич, восторженно пожимая руку своему приятелю.

Все лица веселы, все лица исполнены доверия. Сам Финогей Родивоныч как-то веселее потягивается после сна и ищет глазами водку, соображая в то же время, как бы такую штуку соорудить, чтоб можно было напиться пьяным мгновенно, не сходя, так сказать, с места.

– Изыщем средства! – говорит Яков Петрович, потирая руки и переходя от одного собеседника к другому. Как друг Петра Яковлевича, он считает своим долгом обеспечить успех его речи.

– Еще бы не изыскать! – отзывается Ферапонт Сидорыч, – в то время, когда я служил в Белобородовском гусарском полку, мы знатные трепки этим Ванькам задавали!

– Сс… – произносит Яков Петрович, останавливаясь на минуту перед своим собеседником.

– Это верно! первое дело, бывало, женский пол к ответу пригласишь, а эти Ваньки насчет женского пола куда как обидчивы…

– A propos, messieurs![82]82
  Кстати, господа!


[Закрыть]
надо бы наших дам пригласить к участию! – восклицает Сеня Бирюков.

– Гм… да… знамя какое-нибудь этакое… шелками, знаете… – бормочет Павел Николаич, – что ж, это можно!

– Это можно! – повторяет Петр Яковлевич.

– Господа! крикнемте нашим дамам «ура»!

– Уррра-а! у-р-р-а-а!

Графин с водкой весело переходит из рук в руки, и веселее и откровеннее становятся с каждой минутой речи.

– Уж я вам говорю, господа, что история – это вещь!

– Шалишь, брат Ванюха! не пикнешь!

– Уж коли на историю не полагаться, так что ж после этого будет!

– А я, Семен Фомич, так не столько насчет истории, сколько насчет этих средств… ха-ха!

– Выпьем, Семен Фомич… хи-хи!

– Выпьем, Федор Григорьич… хе-хе!

По-видимому, и Павел Николаич, и все эти собравшиеся вкупе Трифонычи правы в своих ожиданиях, ибо, имея за плечами такую поощрительную историю, как глуповская, действительно можно дерзать, сколько душе угодно. И впрямь, что мог вынести Иванушка из этой истории? воспоминания о мероприятиях! Какие посылки к будущему, какие ожидания мог он извлечь собственно для себя из этих воспоминаний? – ожидания новых и новых мероприятий! Спрашивается после этого, есть ли возможность прийти к заключению, что цикл этих мероприятий истощился? Есть! Но какое же резонное основание представляется для подобной дерзкой самонадеянности? Но не назвал ли бы Иванушку за такую самонадеянность всякий мало-мальски основательный глуповец лгуном и хвастунишкой?

Да, худо Иванушке! худо сироте! и позади у него степь и впереди степь – нет тебе ни правой, ни левой!

И вот можете себе, однако ж, представить, что он пришел-таки к изложенному выше заключению, и пришел так себе… без всяких оснований!

В том-то и ошибка старых глуповцев, что когда они рассуждают о различных Иванушкиных качествах, то всегда забывают главное из них – Иванушкину неосновательность. Это последнее качество, соединенное с Иванушкиным неразумием, до такой степени известно целому миру, что ни для кого не может составлять тайны. Разъяснить его с рациональной точки. зрения едва ли возможно, но история положительно доказывает, что Иванушки везде и во все времена были одинаковы и что, как ни выбивались из сил благодетельные начальники, чтоб вывести их из колеи невежества и заблуждений, они все-таки упорно оставались при своей неосновательности. Видя такое упорство, будучи свидетелем столь жалкого неуспеха благонамеренности, невольно усумнишься. Стало быть, есть тому какой-нибудь резон? Ибо невероятно, чтоб, например, Генсерих преднамеренно и в веселии сердца своего тигосил такую почтенную и нежную вещь, как римская цивилизация, затем единственно, чтоб на место ее поставить какую-то зловонную навозную пирамиду!

Что до меня, то я полагаю, что неосновательность Иванушек именно от того и происходит, что точка зрения, с которой они смотрят на мир, совершенно навозная. Это очень им помогает. Им бы только лопать да пить, подлецам, да с бабами на печи валяться, а о том, в какой мере в отечестве их процветают науки и искусства, им и горя мало. Быть может, они и об этом со временем подумают, но время это, я полагаю, наступит тогда, когда брюхо будет достаточно обеспечено продовольствием. Ибо относительно еды Иванушка немилосерд. Всякий кусок, идущий в чужой рот, кажется ему куском, собственно ему принадлежащим и не попадающим ему в рот лишь по несправедливым интригам людей, занимающихся науками и искусствами. Поэтому он протягивает руку, поэтому он усиливается ухватиться. И если во время этих усилий кто-нибудь будет столь остроумен, чтоб сказать ему: «Не годится, друг Иванушка! этот хорошенький кусочек принадлежит не тебе, а тебе принадлежит скверненький!» – то он не поверит этому ни за что в свете, а, напротив того, возразит своему наставнику: «Скверненький кусочек принадлежит не мне, а тебе, ибо ты занимаешься науками и искусствами!»

Что ж? по-моему, он будет прав. Мы, глуповцы высокого полета, имеем слишком много наслаждений высшего разряда, чтоб нас могла интересовать утеха столь обыкновенная, как еда. В наших руках цивилизация, в наших руках сокровища наук и искусств – пускай же каждый и остается в своей сфере: мы – в нагорной, Иванушки – в низменной. Из-за чего же мы хлопочем так об еде? А ведь хлопочем! Скажу по секрету, что не только хлопочем, но даже готовы были бы уступить Иванушкам зараз все науки и искусства, лишь бы они наших сладких кусков не трогали!

Итак, Иванушка не поверит и не перестанет протягивать руку до тех пор, пока не получит желаемого. Сказано: неосновательность много ему в этом случае помогает.

На это многие возражают: пробавлялся же Иванушка не лопавши до сих пор, отчего ж бы ему и напредки не остаться на том же положении? Но и это возражение слабо, ибо всякому известно, что каково бы ни было брюхо, но и оно может оставаться без еды лишь определенное время, а не бессрочно.

Остроумнейшие из глуповцев так и понимают это дело. Они смекают, что как ни сладко поют Петр Яковлевич с Павлом Николаичем, но в словах захмелевшего Финогея Родивоныча все-таки больше правдоподобия. Они смекают, что их застали и что, при ихней слабости, не о мероприятиях приличествует помышлять, а о кончине праведной. Как справиться с утлой ладьей? как привести ее к безопасной гавани?

Откуда эта неистощимая любезность в Глупове? Откуда эти клики: «cher ami![83]83
  милый друг!


[Закрыть]
поцелуй меня!», «cher ami! позабудем прошлое!», «cher ami! жить без тебя мне тошнехонько!»

Увы! Это опять-таки сказывается старое глуповское распутство, это оно выходит из Глупова старым, заржавевшим гвоздем. Пьяницы говорят: «Первая рюмка колом, вторая соколом, третья мелкими пташечками». Глуповцы же вперед знают, что для них все рюмки будут колом, и потому трепещут и взывают к дружелюбию и забвению! Разберем главные глуповские тезисы.

«Cher ami! поцелуй меня!» Что должен подумать Ванька, услышав подобное приглашение? Во-первых, он, наверное, вообразит себе, что ему надо дать яйцо, потому что очень хорошо помнит, что глуповцы целовались с ним только в светлое воскресенье и непременно требовали за это яйцо. Во-вторых, он таки и не приготовился к принятию столь желанного поцелуя: он не утерся, он не расправил щетину, не вычистил носа. Имея дело с природой и наблюдая лишь за голубями да горлинками, он знает, что эти последние, прежде нежели начать целоваться, всегда крылышки носиком расправляют и в хвостике почешут… Бедный! он и не подозревает, что в Глупове действо любви проявляется внезапно и что, следовательно, некогда тут думать о чистке хвоста и крыльев, когда любовь, с быстротою электрическою, пронизывает насквозь все глуповские сердца! Он просто, благодаря своей неосновательности, опасается, чтоб ему сюрпризом не откусили носа, и до такой степени заражен этим опасением, что на все предложения целоваться отвечает одним упорным высовываньем языка.

«Cher ami! забудем прошлое!» Я понимаю, что можно позабыть зло, что этого требует благородство чувств и рыцарское великодушие; но ведь вы сами же надрываетесь, утверждая, что зла не было, а были только ласки и благодеяния. Ванька верит вам и справедливо рассуждает, что забыть ласки было бы не только неблагодарно, но и неблагородно. Ванька имеет чувствительное сердце: он охотно забывает тычки, но ласки помнит. Все его прошлое представляется ему, в настоящую минуту, как на ладонке, с ясностью и отчетливостью изумительными. Тогда-то его потрепали по щечке («милый Иванушка!»), тогда-то его определили в рабочий дом, дабы не предавался вредной праздности («трудолюбивый Иванушка!»), тогда-то его поставили в ряды защитников отечества (что может быть славнее, завиднее этой роли?.. «храбрый Иванушка!»). Воля ваша, но таких ласк забыть нельзя, потому что они огненными чертами врезываются в благодарных сердцах, потому что их благодетельная сила захватывает не только Ванькино настоящее, но и его будущее. «Коли вы желаете, то можете позабыть свое прошлое, – говорит Ванька, – что касается до меня, то я своим очень доволен». И опять-таки, по неосновательности своей, высовывает язык.

«Cher ami! жить без тебя мне тошнехонько!» Но очевидно, что эта фраза есть только вариант другой: «Cher ami! поцелуемся!», и что Ванька столь же мало может согласиться на сожительство, как и на поцелуи. «Друг! ведь это неестественно! ведь это пахнет алхимией! – говорит он, – ведь это все равно что connubio[84]84
  сожительство.


[Закрыть]
двух черных петухов!» И, по своей неосновательности, упускает из виду, что последствием сожительства черных петухов предполагалось появление золотых яиц, и что хотя древние алхимики и не дождались этих яиц, но ожидали и надеялись.

Да; и остроумнейшие из глуповцев должны будут обмануться в своих примирительных попытках! да; и они должны будут сознать, что времена созрели и что Иванушка ни под каким предлогом не может быть верным слугой!

Но покамест они еще надеются; покамест они, словно рыбка на солнышке, еще поигрывают розовыми своими мечтаниями… Отсюда целый ряд явлений и сцен, исполненных самого добродушного комизма.

Прежде всего займемся нашим старым знакомым, господином Зубатовым.

Читатель удивится. Зачем, в самом деле, я так часто потчую его Зубатовым? Зубатов! отчего я люблю тебя? отчего я всегда и везде нахожу тебя на твоем месте? Отчего, по мнению моему, ни один глуповский соус не может обойтись без того, чтоб в него не было подпущено хоть чуточку triple essence de Zoubatoff?[85]85
  тройной зубатовской эссенции


[Закрыть]

A оттого, милый мой, что ты многоценнейший перл глуповской цивилизации, оттого, что ты архистратиг великого глуповского воинства, что в тебе, как в наилучше устроенном фокусе, отражаются все глуповские вожделения, все глупов-ские смирения, все глуповские надежды и мечты.

Я должен сказать правду: Глупов составляет для меня истинный кошмар. Ни мысль, ни действия мои не свободны: Глупов давит их всею своею тяжестью; Глупов представляется мне везде: и в хлебе, который я ем, и в вине, которое я пью. Войду ли я в гостиную – он там, выйду ли я в сени – он там, сойду ли в погреб или в кухню – он там… В самый мой кабинет, как я ни проветриваю его, настойчиво врываются глуповские запахи…

Но если Глупов до такой степени преследует меня, то какая же возможность избавиться от Зубатова, этого, так сказать, первого глуповского гражданина?

Я знаю, что в настоящее время между глуповскими Сидорычами и Трифонычами вошло в обычай подсмеиваться над Зубатовыми и отрекаться от родства с ним. Но подобные действия Сидорычей, по мнению моему, доказывают не только неправоту, но даже совершенное их легкомыслие. Подумайте, в самом деле: кто предводительствовал нами в то время, когда мы войной шли на Дурацкое Городище (помните, та самая война, которая из-за гряды, засаженной капустой, загорелася, и во время которой глуповцы, на удивление целой России, успели выставить целый вооруженный вилами батальон)? – Зубатов. Кто помогал нам беспечально жуировать жизнью в течение стольких веков? – Зубатов. Кто, с другой стороны, постоянно простирал к нам объятья и называл нас, Сидорычей, нежнейшею и надежнейшею опорой? – Зубатов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю