355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Филин » Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина » Текст книги (страница 6)
Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:25

Текст книги "Мария Волконская: «Утаённая любовь» Пушкина"


Автор книги: Михаил Филин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 30 страниц)

«Он не влюблен…» – пока.

Мария Раевская в те годыбыла для Пушкина в первую очередь весьма ценным объектом,необъявленной союзницей в противоборстве с прославленным англичанином, а ее «образ нежный» – пищей для «ума холодных наблюдений», источником поэтического подсобного материала, при помощи которого поэт решал – надо сказать, более чем успешно – насущные творческие задачи.

Нельзя упускать из виду и обстоятельства совершенно иного рода. В указанную пору Пушкин вполне искренно восхищался «образами нежными» и «девами юными», милыми и трогательными, по возможности общался с ними, не наблюдая часов, однако в своей «дон-жуанской» практике отдавал несомненное предпочтение женщинам более зрелым и опытным, уже искушенным в любовной науке, к тому же имеющим довольно широкие взгляды на нравственность. Замужние дамы, львицы света и полусвета как нельзя лучше отвечали такой установке – и они-то и доминировали во внушительном перечне пушкинских южных побед.

 
Мы знаем: вечная любовь
Живет едва ли три недели.
С начала были мы друзья,
Но скука, случай, муж ревнивый…
Безумным притворился я,
И притворились вы стыдливой… ( II, 201).
 

В общем, смолоду он был на редкость молод. Соответственным было и тогдашнее пушкинское отношение к браку и супружеской верности – отношение воистину циническое. Временами поэт откровенно издевался над обманутыми мужьями, хохотал («так, что кишки были видны») над «супружеским счастием» (XIII, 59),слагал стихи в честь упоительной измены:

 
Лишь сон на смертных налетает,
Амур в молчании ночном
Фонарь любовнику вручает
И сам счастливца провожает
К уснувшему супругу в дом;
Сам от беспечного Гимена
Он охраняет тайну дверь… ( II, 20).
 

Бракосочетание, то есть добровольное приобщение к «уснувшим супругам», почиталось Пушкиным за поступок пошлый и безусловно глупый, и не раз он отзывался о шедших под венец приятелях и знакомцах именно в этом, оскорбительном смысле. Например, о женитьбе генерала М. Ф. Орлова он высказался в письме к А. И. Тургеневу от 7 мая 1821 года столь сочно, что даже в Большом академическом собрании сочинений редакторы сделали деликатную купюру (XIII, 29).

Можно сказать, пожалуй, и так: женитьба была для поэта синонимом обузы, несвободы – не таинством, свершающимся где-то высоко, а вполне рациональным, житейским поступком, несовместимым с подлинной любовью. Если любовь есть поэзия, то брак – сделка разнополых негоциантов – непоэтичен по определению. Недаром для любви создано божественное ложе, а для брака – всего-навсего банальная постель. А коли Гименеевы узы таковы – то прочь самая мысль о ярме супружеских обязательств и да здравствуют поэзия и свобода, сиречь сговорчивые, необременительные прелестницы и раскованные чужие жены!

Должно было пройти еще несколько лет, чтобы такая «свобода» была кардинально переосознана Пушкиным в «постылую» (VI, 180).Но тогда, в начале двадцатых, до этого было еще далеко.

 
Как можно не любить любезных?
Как райских благ не пожелать? (II, 207).
 

Остается только вздохнуть: решающие встречи Машеньки Раевской с поэтом пришлись как раз на начало двадцатых…

Ныне, спустя почти два столетия, мы понимаем, что шансов у нашей героини тогда практически не было. Сама же Мария, ориентируясь на своегоПушкина, возможно, думала по-иному. Да если бы девушка и понимала, сколь наивны, призрачны ее надежды – разве можно допустить, что она повела бы себя иначе? Вся биография Марии Раевской-Волконской позволяет ответить на этот вопрос вполне однозначно. Она всегдабыла склонна устранять из жизни какую бы то ни было неясность, идти до конца в критические моменты, действовать наперекор мнению большинства, руководствоваться в любой ситуации (кроме, как увидим, одной-единственной) только собственными соображениями.

В моде, особенно у мужчин, было искушать судьбу – Мария же свою вершила.

Отказывая (через отца) графу Олизару, она сжигала мосты и уже твердо знала, как будет разговаривать с Пушкиным.

Теперь нашей героине, столько передумавшей и перечувствовавшей, оставалось только ждать и торопить встречу – форсировать развязку после затянувшейся неопределенности.

 
Не говорит она: отложим —
Любви мы цену тем умножим,
Вернее в сети заведем… (VI, 62).
 

Не в ее правилах было откладывать что-то важное на потом или жеманничать.

В Царском Селе, во Всероссийском музее А. С. Пушкина, издавна хранится, быть может, самый удачный и выразительный живописный портрет Марии Раевской. Он был написан неизвестным художником в начале 1820-х годов.

На полотне девушка изображена «в белом платье с высокой талией, с накинутой на плечи кружевной косынкой» [169]169
  Грановская Н. И.Всесоюзный музей А. С. Пушкина: Очерк-путеводитель. Л., 1985. С. 58.


[Закрыть]
. Прекрасный романтический образ словно озарен мягким рассеянным светом неведомого источника – уж не звезды ли, той самой – «печальной, вечерней»? За Марией – темнеющие просторы и темное небо, надвигающаяся южная ночь. Есть что-то грустное в девичьем лице – и явственна решимость во взоре. Над черными глазами – чуть приподнятые, как будто вопрошающие, брови. По воле талантливого, сумевшего многое понять и додумать художника дочь генерала замерла на портрете вполоборота к зрителю – и создается впечатление, что она ждет от кого-то,перед ней и под той же звездой находящегося, какого-то одного, всё на свои места ставящего, слова; что Мария внутренне уже готова, получив ответ,развернуться анфас – или же довершить начатый поворот через левое плечо и уйти в сумеречные дали, в обступающую ее ночь – уйти «гордою, но плавною походкою» (А. Е. Розен) из-под звезды в другую жизнь.

Такой была Мария Раевская перед намеченной встречей с Пушкиным.

Что предвещало ее белое платье?

Устроилось так, что ответпрозвучал в Одессе.

Глава 5
ОДЕССА

Итак я жил тогда в Одессе…

А. С. Пушкин

С Одессы, прославленной «пыльной Одессы», и начинается тот период утаенныхотношений Марии Раевской и Александра Пушкина, детали которых никак не предназначались ими «в пользу будущего Вальтер-Скотта» (XII, 333).

Общаясь, они всеми способами таились от пытливых взоров, от длинных языков, временами шифровали или бросали в огонь какие-то документы, где-то многосмысленно темнили, иногда недоговаривали, даже блефовали и направляли доверчивого соглядатая или потенциального биографа по заведомо ложному следу.

Современники так и не сумели всласть посплетничать по поводу данного сюжета и ограничились только робкими и редкими догадками (вроде расплывчатого сообщения графа П. И. Капниста [170]170
  «Я слышал, – писал граф в статье „К эпизоду о высылке Пушкина из Одессы в его имение Псковской губернии“, – что Пушкин был влюблен в одну из дочерей генерала Раевского и провел несколько времени с его семейством в Крыму, в Гурзуфе, когда писал свой „Бахчисарайский фонтан“. Мне говорили, что впоследствии, создавая „Евгения Онегина“, Пушкин вдохновился этой любовью, которой он пламенел в виду моря, лобзающего прелестные берега Тавриды, и что к предмету именно этой любви относится художественная строфа, начинающаяся стихами: „Я помню море пред грозою“ etc.» [PC. 1899. № 5. C. 242.].


[Закрыть]
).

То, что позднейшие исследователи наперебой создавали взаимоисключающие, подчас откровенно фантастические гипотезы и посмертно присвоили титул «утаённой любви» поэта доброму десятку женщин (возглавляемому августейшей особой), – стало доказательством победы конспираторов над любопытствующими.

Победы убедительной и долговременной – но, как теперь выясняется, не окончательной.

Дело в том, что защитные ресурсы хранителей амурной тайны были очень велики, однако всё же не безграничны. А пушкинистика бурно развивалась, постоянно искала и находила, накапливала и классифицировала материалы, прямые и косвенные, – и наконец собрала их в таком избыточном объеме, что получила шанс преодолеть некогда блестяще выстроенную оборону и проникнуть-таки в тайну. Обнаружилось непредвиденное: можно скрыть напрочь множество компрометирующих частных фактов– но их отсутствие будет с лихвой компенсировано одним-единственным глобальным Фактом,не поддающимся сокрытию вследствие причин, как говорится, объективных.

Мария и Пушкин упустили: под спудом бесконечно долго хранится едва ли не все – за исключением разве что бытия.

Пока научные данные о романтическом сюжете были фрагментарными, пока они не сложились в целостную систему, – двойная линия обороны стойко держалась (и обилие субъективных домыслов – тому одно из подтверждений). Однако обретенное пушкинистикой системное междисциплинарное знание обнажило стройную и – подчеркнем особо – безальтернативнуюлогику минувшего: удивительные совпадения дат; тесную взаимосвязь происшествий и поступков героев с их произведениями, рисунками и письмами; знаковые синхронные реакции дуэта на поведение маргинальных персонажей, на изменения контекста и т. п.

Совокупность перечисленного и образует бытие,которое даже гениям не под силу похерить, перестроить на иной манер или загримировать до неузнаваемости. Этот строго расчисленный по хронологии, органично скованный в цепь суммарный «порядок вещей», касающийся Марии Раевской и Александра Пушкина, и был тем самым Фактом– аксиоматическим доказательством существования их «утаённой любви».

Ведь безальтернативность сюжета – шиболет, пароль его действительности.

Вышесказанное можно пояснить метафорически: когда кем-то комбинируемые мелкие клочки разорванной бумаги, содержание которой ранее никак не поддавалось восстановлению, вдруг (или не вдруг) располагаются так, что полностью совпадают своими рваными краями, когда из хаоса букв и слогов чудесным образом возникают слова, потом из слов – предложения, а в итоге рождается связный текст на прямоугольном листке – значит, это и есть искомый, преждевременно записанный в навсегда утраченные, Текст,и иного текста с другим смыслом на данном листке быть попросту не может.

Именно такой, по методике, операцией – регенерацией листка с текстом посредством совмещения имеющих все предпосылки совместиться бумажных обрывков – нам и предстоит заниматься в ближайших главах.

Прогнозируем и заодно страхуемся: полная и безупречная реконструкция «утаённой любви», вероятно, неосуществима в принципе, так как в этой истории, благодаря умелой тактике ее участников, всё-таки останутся лакуны, куда и впредь не проникнет свет системных исследований. Частичное утешение видится в том, что, уяснив «порядок вещей» в целом, мы всё же можем предметно размышлять и о неведомом, темном. К примеру, располагая авторитетными свидетельствами о двух несмежных эпизодах сюжета, допустимо, как представляется, осторожно моделировать приблизительное содержание и замолчанных промежуточных (исходя – повторимся – из того, что промежуточные эпизоды являются векторами единой сюжетной линии и вполне согласуются с общелинейной логикой).

Важнейшее значение в процессе реконструкции подлинных происшествий 1820-х годов приобретает «медленное чтение» художественных произведений Пушкина. Как уже говорилось, их ни в коем случае нельзя считать фотографическими воспроизведениями реальности. «Поэзия Пушкина, конечно, не есть безукоризненно точный и достаточный источник для внешнейбиографии поэта, которою доселе более всего интересовались пушкиноведы, – напоминал философ C. Л. Франк в этюде „Религиозность Пушкина“ (1933), – в противном случае пришлось бы отрицать не более и не менее, как наличие поэтического творчества у Пушкина» [171]171
  Франк C. Л.Этюды о Пушкине. Paris, 1987. C. 13. Выделено C. Л. Франком.


[Закрыть]
. Другими словами, не надо абсолютизировать популярный у исследователей «автобиографический» метод (чем временами грешил, допустим, увлекавшийся В. Ф. Ходасевич) – надо иметь чувство меры и применять метод взвешенно и оправданно. Тогда он, не претендуя на «безукоризненную точность и достаточность», отчасти может быть продуктивен: ведь еще П. В. Анненков заметил, что в пушкинских стихах и поэмах «беспрестанно слышится живой голос события и, сквозь поэтическую призму их, беспрестанно мелькает настоящее происшествие».

Беря на вооружение эти теоретические афоризмы и обращаясь к «настоящим происшествиям», мы постараемся также помнить другое – преподанный «первым пушкинистом» еще в XIX веке впечатляющий урок деликатного отношения к чужим сердечным переживаниям.

О встрече Марии Раевской с поэтом в Одессе осенью 1823 года почти невозможно судить по сохранившимся эпистолярным источникам. Опубликовано ее тогдашнее письмо к брату Николаю – однако в нем нет ничего о Пушкине. Известны послания лиц, жительствовавших в те месяцы в приморском городе, но и они, мельком касаясь нашей героини, мало что добавляют к рассматриваемой теме [172]172
  Исключение составляет лишь упомянутое в предыдущей главе письмо поэта В. И. Туманского к С. Г. Туманской от 5 декабря 1823 года, где речь идет о Марии как «идеале Пушкинской Черкешенки» и о семействе Раевских вообще: «Вся эта фамилия примечательна по редкой любезности и по оригинальности ума» [Письма В. И. Туманского и неизданные его стихотворения. Чернигов, 1891. С. 54.].


[Закрыть]
. Немотствуют и мемуарные свидетельства современников, которые не приметили ничего замечательного. Посему все надежды биографа связаны с пушкинскими рукописями – благо те довольно умело разобраны и описаны текстологами.

Правда, при сосредоточении нашем на бумагах Пушкина Мария Раевская неизбежно отойдет – конечно, только на время – на второй план.

Итак, он жил тогда в Одессе…

Переезд Пушкина туда из Кишинева был следствием важных административных решений, принятых в Петербурге. В мае 1823 года император Александр I подписал рескрипт, согласно которому генерал-губернатором Новороссийского края и наместником Бессарабской области стал видный военный деятель граф М. С. Воронцов. Резиденцией графа была избрана Одесса. Друзья поэта приложили в Северной столице немало усилий, чтобы новоиспеченный хозяин края «взял его к себе»: в сравнении с кишиневским захолустьем Одесса казалась (да в какой-то степени и была) модным европейским курортом, обладала всеми прелестями цивилизации.

Так Пушкин поневоле расстался с добродушным «дядькой» И. Н. Инзовым и обрел другого начальника (с которым в конце концов рассорился). 25 августа поэт поведал о случившемся брату: «Мне хочется, душа моя, написать тебе целый роман – три последние месяца моей жизни. Вот в чем дело: здоровье мое давно требовало морских ванн, я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу – я оставил мою Молдавию и явился в Европу – ресторация и италианская опера напомнили мне старину и ей богу обновили мне душу. Между тем приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе – кажется и хорошо – да новая печаль мне сжала грудь – мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишенев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически – и, выехав оттуда навсегда, о Кишеневе я вздохнул. Теперь я опять в Одессе и всё еще не могу привыкнуть к европейскому образу жизни…» (XIII, 66–67).

Пушкин окончательно поселился в Одессе в начале августа 1823 года. Здесь он не только энергично пустился «привыкать к европейскому образу жизни», что выражалось в различных светских и иных, подчас необязательных, формах и поступках, но и продолжил работу над первой главой романа в стихах – романа «Евгений Онегин».

К этому произведению поэт приступил еще в мае, находясь в Кишиневе.

Однако «колыбелью» «Онегина» он позднее назвал другое место.

Пушкинский роман – огромный, многоплановый и вызывающий восхищение художественный мир, одна из величайших книг русской литературы. Фундаментальным проблемам изучения «Евгения Онегина» посвящен ряд блистательных, глубоких штудий, по праву вошедших в «золотой фонд» отечественной мысли, и тем не менее у исследователей самых разных профессий и школ впереди еще непочатый край работы на этом направлении. Разумеется, в задачу данной книги такая «первопроходческая» работа никоим образом не входит. Мы ограничимся только краткими суждениями по тем вопросам поэтики «энциклопедии русской жизни», которые имеют непосредственное отношение к нашему повествованию.

Для того чтобы приблизиться к разрешению загадок «утаённой любви» Марии Раевской и Александра Пушкина, надобно хотя бы в самых общих контурах уяснить важнейшие, от начала и до конца соблюдаемые и последовательно реализуемые, принципы авторского замысла.

«Евгений Онегин» задумывался как героическая попытка художественного прочтения самого длящегося бытия– как (о чем во всеуслышание было сказано в восьмой главе) «роман Жизни» (VI, 190).Автор изначально отводил себе роль поэтического летописца и мыслителя – и, находясь будто бы в арьергарде наступающего, развивающегося века, описывал («прочитывал») и современный момент этого развития, и уже свершившиеся стадии процесса (прежде всего собственной биографии – «свитка жизни»; III, 102).

При таком подходе (то есть при «смирении» летописца-поэта перед непостижимым величием и могуществом Жизни) роман «Евгений Онегин» был, согласно знаменитой пушкинской формуле, «свободным» («даль свободного романа»; VI, 190):он как бы не зависел, или мало зависел, от импровизаций и капризов авторской фантазии, а подчинялся почти исключительно внешнему, надлитературному диктату бытия. (Так пловец, доверившись волесильных, влекущих его куда-то, волн, освобождаетсебя от бремени выбора своей судьбы.)

Но еще не заалевшая на горизонте Жизнь непредсказуема:

 
Что день грядущий мне готовит?
Его мой взор напрасно ловит,
В глубокой мгле таится он… (VI, 125)
 

и одним из следствий этой непредсказуемости было то, что всеобъемлющий жесткий «план свободного романа» ( VI, 636)не мог быть составлен или хотя бы более или менее «ясно различен» (VI, 190)ни в начале работы над произведением, ни в дальнейшем, на каком-либо промежуточном творческом биваке. Жизнь постоянно преподносила нечаянности, кардинально менялась, имела семь пятниц на неделе – и вынуждала автора чутко и четко реагировать на все ее каверзы, «вписываться» в меняющиеся контексты, «блуждать вкось и вкрив» ( VI, 163).

В любой миг «бумагомарательства» Пушкин имел возможность обозревать, анализировать и художественно преображать лишь прошедшее и короткий отрезок настоящего, простирающийся до очередного жизненного поворота. Это означало, что «большое стихотворение, которое, вероятно, не будет окончено» [173]173
  Здесь поэт слукавил: оно «не будет окончено» наверняка,а не предположительно, так как длящаяся Жизнь (в отличие от романа) художником неостановима – и любое «волевое», даже очень изящное и внутренне оправданное, завершение художником «романа Жизни» порождает на фоне самой Жизни, продолжающейся и удаляющейся все дальше от замершего романа, у неудовлетворенных читателей устойчивое (и во многом верное) ощущение, что роман остановлен на каком-то мгновении, прерван на полуслове («вдруг» – по определению самого Пушкина). Недаром приятели в тридцатые годы советовали поэту вернуться к «Онегину», напрасно-де заброшенному, а представители последующих поколений от советов перешли к делу и развили сюжет: записали неудавшегося любовника Евгения Онегина в члены тайного общества, потом куда-то сослали бедолагу и т. д.


[Закрыть]
(VI, 638),именуемое «Евгением Онегиным», было объективно доступно только краткосрочному планированию – на ту песнь, что находилась в сию минуту в работе, максимум – еще и на последующую. Общий же план такого произведения (его «даль») слагался постепенно, прирастая по главам, и оформился на бумаге (как прозрение, внезапно нашедшее на автора и автором же задокументированное) в монументальное целое только по завершении труда ( VI, 532).

Конечно, задорная и поверхностная журналистика того времени не могла дать адекватную оценку подобным поэтическим диковинам, и Пушкин, печатая в 1825 году первую главу романа, не преминул едко высказаться на сей счет: «Дальновидные критики заметят конечно недостаток плана. Всякой волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного» (VI, 638).

Методика долговременной работы над «большим стихотворением» была, по Пушкину, нехитра: надо было неуклонно и терпеливо «набирать строфы в Онегина» (XIV, 35).Говоря еще проще, надлежало жить, «мыслить и страдать», копить факты и наблюдения («ума холодные наблюдения»; VI, 3),достойные страниц романа, – и затем (или параллельно) превращать накопленную «правду» в «поэзию». В первой главе «Евгения Онегина» творческая лаборатория автора представлена, в частности, таким образом:

 
Бывало, милые предметы
Мне снились, и душа моя
Их образ тайный сохранила;
Их после Муза оживила… (VI, 29).
 

«Набирание строф» там и сям делало их, как признавался автор в письме 1824 года, «пестрыми» (XIII, 92),а возникавший из таковых строф, к которым добавлялись в изрядном количестве стихи собственно лирические («сердца горестные заметы»; VI, 3),рассказ – «несвязным» (VI, 466).Сам же разраставшийся роман трактовался Пушкиным как «собранье пестрых глав» (VI, 3).Разумеется, эти автохарактеристики не лишены иронии и напускного самоуничижения, однако по сути своей очень точны: «роман Жизни» мог быть только таким – гетерогенным, «пестрым», как сама пушкинская жизнь, как Жизнь вообще, где многоликие «правда» и «поэзия» сосуществовали и сосуществуют вперемежку и вперемешку.

Предвидим серьезные возражения серьезных литературоведов и заранее, догадываясь о характере таковых протестов, согласимся с некоторыми из них – но все-таки назовем «Евгения Онегина» поэтическими мемуарамиПушкина,

 
В которых отразился век,
И современный человек
Изображен довольно верно… (VI, 148).
 

Этот «современный человек» – и сам автор, и не только он.

Роман густо заселен реальными «историческими лицами» из пушкинского окружения: здесь упоминаются (или даже принимают участие в действии) Истомина, Вяземский, Каверин, Державин, Чаадаев, Боратынский, Дельвиг, Шаховской и многие другие. Некоторые романные персонажи имеют (что бы ни проповедовали модные культурологи) жизненных прототипов. Например, в одном из писем поэт признался, что «оригиналом няни Татьяны» была его собственная няня ( XIII, 129).(Мимоходом и ненастойчиво заметим, что Арине Родионовне Яковлевой героиня произведения, возможно, обязана своей фамилией: ведь она Ларина, то есть Л -Арина.)

Об «оригинале» заглавного героя – разговор отдельный и непростой, причем с неожиданным зачином.

Дело было так. Посылая в начале ноября 1824 года очередное письмо Льву Пушкину, поэт приложил к нему собственный графический эскиз «картинки для Онегина» и просил непутевого братца «найти искусный и быстрый карандаш» для профессионального выполнения иллюстрации к первой песни. При этом автор романа был категоричен: «Если и будет другая, так чтоб всё в том же местоположении. Та же сцена, слышишь ли?» И еще раз настоятельно подчеркивал: «Это мне нужно непременно» (XIII, 119,выделено Пушкиным).

На пушкинском рисунке изображен автор, беседующий с Евгением Онегиным на берегу Невы, против Петропавловской крепости; друзья стоят, «опершися на гранит» (VI, 25; XIII, 119).Важно, среди прочего, то, что создатель романа повернут к публике спиной, и посему зритель видит только одно лицо,онегинское. Охочий до чужих секретов зритель не может «сличить черты» молодых людей – и ему остается только гадать: каков он из себя, этот человек в цилиндре, посматривающий на каземат? есть ли хоть малейшее сходство между ним и Онегиным? Однако художник А. Нотбек, делавший порученную иллюстрацию, ослушался Пушкина (или Пушкиных), не выполнил «всё» требуемое – и в результате в «Невском альманахе» появился не бог весть какой «искусный» рисунок, причем с двумяоткрытыми взорам и, естественно, очень разнымилицами – онегинским и пушкинским. На такое самоуправство, разрушающее задуманную поэтом тонкую игру в дуализм, крайне раздраженный заказчик, желавший полногосходства с эскизом, отозвался резкой и малоприличной эпиграммой (III, 165),где сконцентрировался не на скудных талантах рисовальщика (что вроде бы напрашивалось), а как раз на несанкционированном развороте своей фигуры на 180 градусов («Он к крепости стал гордо задом» и т. д.).

Думается, что этот эпизод напрямую связан с проблемой «лирического слияния автора и героя» [174]174
  Лотман Ю. М.Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий. Л., 1983. С. 174.


[Закрыть]
, более чем актуальной для нашей книги.

С одной стороны, Пушкин сразу же, еще в первой главе романа, как будто решительно дистанцировался от «доброго приятеля»:

 
Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной,
Чтобы насмешливый читатель
Или какой-нибудь издатель
Замысловатой клеветы,
Сличая здесь мои черты,
Не повторял потом безбожно,
Что намарал я свой портрет,
Как Байрон, гордости поэт,
Как будто нам уж невозможно
Писать поэмы о другом,
Как только о себе самом ( VI, 28–29).
 

Однако «медленное чтение» этих стихов заставляет усомниться в расхожей их категорической оценке. Да, «разность» между автором и его героем очевидна и не требует долгих доказательств (приведем хотя бы грубоватый довод: Пушкин, в отличие от Евгения, никого не убивал на дуэли). Вместе с тем «разность» не должно путать с непримиримым антагонизмом, охватывающим всё и вся;«разность» – это, так сказать, вовсе не «волна и камень, стихи и проза, лед и пламень» ( VI, 37).«Разность» подразумевает или допускает (при наличии бросающихся в глаза несоответствий) и определенное (причем подчас тоже явное) сходство между сопоставляемыми предметами или явлениями. В данном случае она, скорее, понятие категориальное, регламентирующее сложные взаимоотношения «правды» и «поэзии» и меру их идентичности.

Показательна в этой связи ссылка поэта на лорда Байрона, которому как раз и не дано было соблюсти указанную меру. Позднее, в 1827 году, Пушкин писал о былом английском кумире и его методологической «ошибке»: «Он представил нам призрак себя самого. Он создал себя вторично, то под чалмою ренегата, то в плаще корсара, то гяуром, издыхающим под схимиею, то странствующим посреди <…> В конце <концов> он постиг, создал и описал единый характер (именно свой), всё, кроме некоторых сатирических выходок, рассеянных в его твор<ениях>, отнес он к сему мрачному, могущественному лицу, столь таинственно пленительному» (XI, 51).

Если, допустим, в «Кавказском пленнике» Пушкин еще пытался (по собственному признанию, неудачно) вывести себя«в герои романтического стихотворения» (XIII, 52),то к началу работы над «Евгением Онегиным» он был уже далек от крайностей эгоистической поэтики Байрона – и потому отказался от намерений представлять «призрак себя самого» в чистом виде.Но преодоление байроновской прямолинейности не было, как кому-то впоследствии показалось, прощанием навсегда со столь высокопродуктивными творческими методами, как поэтический автопортрет и поэтическая автобиография. В пользу сказанного свидетельствуют не только проговорки Пушкина (вроде такой: «В 4-ой песне Онегина я изобразил свою жизнь…» – из письма к П. А. Вяземскому от 27 мая 1826 года; XIII, 280),но прежде всего оригинальное имя героя, демонстративно вынесенное автором в заглавие произведения.

Пушкинисты давно изучили семантику фамилии «Онегин» и пришли к выводу, что она в ту пору была в России искусственной, «невозможной вне художественного текста», имела «отчетливо-литературный, а не бытовой характер» [175]175
  Там же. С. 114–115.


[Закрыть]
. Иными словами, Пушкин выдумал, сконструировал эту условную фамилию. Ономастический ход поэта породил множество исследовательских версий, самых изощренных и временами забавных. Среди них, однако, не было (кажется, не было) версии напрашивающейся, практически не завуалированной – и базирующейся на сочетании русского личного местоимения с общеизвестным латинским. Мы имеем в виду следующую дешифровку гидронима:

Онегин = Он+ Ego,то есть Он + Я.

Такая формула афористично, но поразительно точно и емко описывает самое таинство созидания, рождения пушкинского образа: в некую умозрительную и безжизненную схему (задуманный тип, «Он») привносится «Я» художника – и в процессе творческого акта, поэтического соития (+) возникает «созданье гения» (II, 101).

Трудно представить себе, чтобы Пушкин, с Лицея, как явствует из официальных бумаг, знавший «довольно по-латыне» (VI, 7),уже переболевший Байроном (для которого, напомним, «Он» = «Я») и к тому же питавший слабость к «тайным письменам» (анаграммам, криптонимам, цифронимам и т. д.), руководствовался при выборе фамилии героя какими-либо иными соображениями или, по крайней мере, не учитывал, в числе прочих, и приведенные.

«Писать только(выделено мною. – М. Ф.)о себе самом» в романе Пушкин принципиально не собирался, однако «он сам» в Онегине – и это тоже принципиально – был.

В. Ф. Ходасевич однажды заметил: «То, что некогда пережил он сам, Пушкин нередко заставлял переживать своих героев, лишь в условиях и формах, измененных соответственно требованиям сюжета и обстановки. Он любил эту связь жизни с творчеством и любил для самого себя закреплять ее в виде лукавых намеков, разбросанных по его писаниям. Искусно пряча все нити, ведущие от вымысла к биографической правде, он, однако же, иногда выставлял наружу их едва заметные кончики. Если найти такой кончик и потянуть за него – связь вымысла и действительности приоткроется» [176]176
  Ходасевич В.Собр. соч. В 4 т. Т. 3. М., 1997. С. 493.


[Закрыть]
.

В пушкинском Онегине, несмотря на его «разность» с автором, подобных «кончиков» предостаточно. Временами Пушкин, казалось, даже забывал о «разности» и фактически возвращался к Байрону («Он» = «Я»), «сливался» с героем.

Есть еще одна фундаментальная проблема романа, важная для нашего повествования, – это проблема пресловутой внутренней хронологии «Евгения Онегина». Вокруг нее также накопилось более чем достаточно путаниц и недоразумений, которые происходят главным образом из-за недопонимания пишущими пушкинского замысла «свободного романа», составленного из «пестрых глав» и «пестрых строф», – замысла «романа Жизни».

Пушкинистов, в том числе весьма авторитетных, дезориентировали два высказывания поэта.

В предисловии к отдельному изданию первой песни «Евгения Онегина» (1825) Пушкин сообщил читателям одну «опорную» дату (нотабене: в последующих прижизненных публикациях она исчезла): «Первая глава представляет нечто целое. Она в себе заключает описание светской жизни петербургского молодого человека в конце 1819 года и напоминает Беппо, шуточное произведение мрачного Байрона» ( VI, 638).

А в примечании к полному изданию «Онегина» (1833) автор дополнительно признался в следующем: «Смеем уверить, что в нашем романе время расчислено по календарю» ( VI, 193).

Получив в качестве щедрых прогонов две вышеприведенные пушкинские фразы, исследователи пустились восстанавливать стройную внутреннюю хронологию произведения. Они скрупулезно, с привлечением уместных и не имеющих к роману никакого отношения источников, высчитывали даты рождения и смерти персонажей, годы и месяцы их дуэлей и замужеств, путешествий, гаданий и снов, время действия различных глав и т. п. Энтузиазм конструкторов таковых хронологических таблиц расширил комментарий к «Евгению Онегину», породил обширную полемическую литературу и занятные наукообразные анекдоты, однако предпринятые изыскания так и не увенчались успехом. Несмотря на всевозможные ухищрения, допуски и натяжки [177]177
  Приведем в качестве образчика небольшие фрагменты рассуждений ученого. Например, об Ольге Лариной, невесте Ленского, он пишет: «По нормам той эпохи она, вероятнее всего, была несколько моложе его и одновременно ей не могло быть меньше 15 лет. Вероятнее всего, ей было 16 лет. Татьяна, видимо, была старше Ольги на год». Далее, датируя время действия второй и третьей глав летом 1820 г., пушкинист приводит следующее обоснование датировки: «В первой строфе второй главы упомянуты „нивы золотые“ как деталь пейзажа первых дней пребывания Онегина в деревне. Озимые хлеба желтеют в северо-западных губерниях России в конце июня – начале июля» и т. д. (Лотман Ю. М.Роман А. С. Пушкина «Евгений Онегин»: Комментарий. Л., 1983. С. 19, 21). Литература, посвященная внутренней хронологии романа, состоит преимущественно из подобных или еще более прискорбных опытов.


[Закрыть]
, непротиворечивая летопись романных событий у пушкинистов никак не выстраивалась – и не создана она до сих пор.

Она и не могла, и не сможет выстроиться, ибо у Пушкина, похоже, и в мыслях не было создавать единую внутреннюю хронологию «Евгения Онегина» – в том ее сомнительном понимании, которое возникло и утвердилось в пушкинистике.

Поэт не обманул публику: да, в его произведении и впрямь «время расчислено по календарю». Только календарь в «романе Жизни» был не романный – а жизненный,то есть реальный, юлианский календарь Российской империи – или, если угодно, это был календарь трудов и дней самого Пушкина.В «пестрых» главах и строфах романа (рискованно названного нами поэтическими мемуарами) то и дело встречаются опоэтизированные элементы и частицы пушкинской «биографической правды» – и таковые фрагменты нередко сопровождаются указаниями на точные даты подлинных происшествий.Например, знакомое с детства:

 
В тот год осенняя погода
Стояла долго на дворе,
Зимы ждала, ждала природа.
Снег выпал только в январе
На третье в ночь… (VI, 97)
 

недвусмысленно намекает на зиму с 1825 на 1826 год, когда в северо-западной России и Петербурге стояла именно такая,редкостная для данного региона, погода и снежный покров установился точь-в-точь в указанные сроки [178]178
  См. «Прибавления» к «Санкт-Петербургским ведомостям» (№ 88–104 за 1825 г. и № 1–3 за 1826 г.), которые исправно печатали метеорологические сводки.


[Закрыть]
.

Чтобы определить некоторые реальные календарные даты, надо иметь в виду, что Евгений появился на свет в один год с автором, что они – ровесники (здесь снова: «Он» = «Я»). Допустим, строки о дуэлянте Онегине:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю