444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бару » Вопросы буквоедения » Текст книги (страница 9)
Вопросы буквоедения
  • Текст добавлен: 29 октября 2020, 09:31

Текст книги "Вопросы буквоедения"


Автор книги: Михаил Бару



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

Ожидание щенка

Живого щенка. Самого настоящего щенка. Взрослому понятно, что щенок бывает только живым и никаким другим, а вот ребенок боится, что щенок может оказаться игрушечным, плюшевым, пластмассовым, нарисованным, каким угодно. Он ждет живого и предвкушает, как будет с ним играть, как научит его разным фокусам, умножать в столбик, писать, читать, петь, служить на границе, носить портфель в школу, ждать после уроков и вместе они будут провожать…

Ожидание двухколесного велосипеда. С багажником, звонком, кожаной сумочкой под седлом, в которой гремят ключи и масленка. И фонариком! Чтобы все во дворе умерли от зависти. Чтобы стояли в очереди покататься. Только один круг, и всё!

Ожидание Нового года. Во рту уже в начале декабря появляется устойчивый вкус мандаринов, шоколадных конфет, салата оливье и газировки «Буратино» и не проходит до конца месяца. Стоит только закрыть глаза, как представляется елка и под ней железная дорога. Закрывать глаза нельзя: заснешь – и Новый год тут же наступит…

Ожидание летних каникул. Последние уроки, на которых уже ничего не задают на дом, цветущий шиповник в школьном дворе и первый поцелуй за углом школы… Он будет такой… такой… Губы, конечно, будут сладкие. Клубничное варенье, а не губы. Небо, конечно, будет седьмое или даже восьмое. С половиной! Глаза цвета крыжовника будут так близко… Заранее горят губы и кончики пальцев покалывают микроскопические иголки… И ведь придется жениться. Сначала рассказать родителям, а потом жениться. Вместе ходить в школу, сидеть за одной партой, вместе мыть посуду… Или одному, как папа… Или на рыбалку с Колькой и Витькой… Хотели же втроем, без девчонок, а тут…

Ожидание наказания за невымытую посуду и невыученные уроки… Еще и в музыкальной школе тоже. Лежишь на диване, читаешь «Трех мушкетеров» и ждешь… Вот сейчас придет отец, заглянет на кухню, увидит немытые после обеда тарелки и ледяным голосом велит играть этюд Черни, заданный к завтрашнему занятию Ираидой Борисовной… Наизусть… Скорей бы уж королеве вернули подвески. Ни слова потом не прочту, книжку отброшу, вскочу и мигом учить наизусть невымытые тарелки, пока не пришел отец…

Ожидание реки. В детстве я приезжал на каникулы к бабушке и дедушке в маленький и пыльный Новоград-Волынский и почти каждое утро бежал с удочкой на речку Случь. Это теперь я понимаю, что добежать от дома дедушки до реки можно было минут за пять, но тогда я бежал долго. По дороге надо было успеть посшибать лопухи, сорвать вишен с веток, которые свешивались из-за заборов, распугать всех кошек, кур и увернуться от страшных индюков, клокотавших ненавистью ко всем пробегающим мимо детям, которые если и бросали в них камни, то только очень маленькие. Сначала я бежал улицей, а потом кривым переулком, который спускался к реке. Понемногу начинало пахнуть речной сыростью и водорослями. Реки еще не было видно, но она уже готовилась показаться из-за поворота. Тут, возле самой реки, становился слышен тонкий и шелестящий железный звук. Через реку была натянута толстая стальная проволока, по которой ходил паром. Паромщик цеплял к проволоке какое-то устройство, похожее на молоток с колесиком и двигал им, а паром медленно, почти пешком, переплывал через реку. Старик-паромщик был большой, гораздо больше парома. Одна его седая борода была с меня ростом. Когда он болел, его заменяла дочь, такая же рослая и могучая. Маленький паром напоминал железное корыто. Его название состояло из всего одной буквы и цифры. Я их помню.

Ожидание поклевки. Вот сейчас, вот сейчас, вот сейчас он должен клюнуть. Какой-нибудь пескарь размером с руку или ногу. Два пескаря, и оба с черной икрой. И ты пойдешь по улице маленького пыльного городка к дому дедушки и бабушки, и все встречные будут провожать взглядами твой улов. Потом бабушка пескарей выпотрошит, запечет в печке, поджарит в сухарях, сделает рыбный пирог, заливное, наварит ухи, позовет соседей… или посолит и повесит вялиться на веревке во дворе, чтобы все, кто проходит мимо нашего двора… или отдаст кошке, а та откажется и потребует сметаны, а бабушка ей как… но пока не клюет и поплавок не просто замер, а умер, уснул, видит сны, и хочется крикнуть и разбудить его.

Ожидание конца химической реакции. Она уже идет целый день и все никак не закончится. Ты все распланировал – получится белое кристаллическое вещество. Кристаллы будут игольчатыми. Ты их отфильтруешь, высушишь, пересыплешь в баночку, на которой аккуратно надпишешь название, нарисуешь структурную формулу, поставишь число, температуру плавления и фамилию. У тебя даже фломастер чешется, которым ты станешь надписывать этикетку. Наверняка это будет новый класс биологически активных соединений и большая статья в журнале Американского Химического Общества с описанием эксперимента, в результате которого… не выпадают никакие белые игольчатые кристаллы. Из бурой, коричневой и черной смолистой реакционной массы ничего нельзя выделить. Еще и колбу не отмыть. Да и реакция, как потом выясняется, шла совершенно не в ту сторону.

Ожидание поезда и ожидание самолета. Они братья, но не родные, а двоюродные. Ожидание поезда – это ожидание купейного уюта и предвкушение чая с лимоном, жареной курицей, крутыми яйцами, копченой колбасой, увлекательными и бесконечными разговорами ни о чем. Самолетного уюта, если самолет не ваш собственный, не существует. Там нет общего стола, на который можно разом поставить все стаканы с чаем и бутылку коньяку, там нельзя лечь, выключить свет и еще долго переговариваться шепотом. Длинные косые тени будут перебегать между вами, а по коридору будет идти ночной коробейник и заунывно петь: «Чипсы, пиво, сухарики…» И все это – и чай, и разговоры, и косые тени, и случайные взгляды – под перестук колес, а не под монотонное и выматывающее гудение самолетных турбин и автоматический вопрос стюардессы «рыба или курица?».

Ожидание конструктора. Не того, детского, в красивой картонной коробке, который подарят на день рождения родители, а живого. И этот конструктор ты сам. Ты все начертил – гайки, болты, ножки, ручки, уплотнения и даже червячную передачу. Ты наконец закончил огромный сборочный чертеж и распечатал его на цветном принтере. Он так красив, этот механизм, этот реактор, этот луноход, этот двигатель и эта жужжалка для жужжания, что ты уже видишь, как вращаются его косозубые шестерни, как поворачивается шнек, как уплотняют уплотнения, как блестят после электрополировки его нержавеющие части, как жужжит то, что должно жужжать в том самом месте, в котором… До прихода слесаря-сборщика, который скажет, что тут вал немного туговато входил при сборке, потому что токарь не выдержал допуск и пришлось по валу… Нет, он не… со всей дури, а немного постучал молотком, и вал, само собой, вошел, но вращается туго, а если честно, то вообще не вращается, но если притереть и смазать, оно разносится и будет вращаться за милую душу, при этом, конечно, будет немного подтекать, потому что прослабили вал, но где ж это видано, чтобы все работало и не… Короче говоря, до прихода слесаря-сборщика еще как минимум месяца три, а потому в голове все вращается, поворачивается и жужжит. Так бывает, когда ожидаешь какое-нибудь счастье, пусть даже и маленькое, величиной с воробья, и все в тебе вот так же вертится, сверкает, жужжит и норовит вырваться наружу, а как вырвется, то и улетит тотчас же неизвестно куда.

Ожидание рассказа или стихотворения, когда ты все продумал до мелочей, до рифм, эпитетов, аллитераций, реминисценций, аллюзий, иллюзий, диффузий, протрузий, контузий и остается только перенести все это из головы на бумагу. Ты подносишь голову к чистому листу бумаги или к пустому экрану и представляешь, как твой рассказ опубликуют в самом толстом из всех толстых литературных журналов, как читатели… как литературные критики… как члены Нобелевского комитета… До того момента, как ты поставишь точку и окажется, что нить рассказа вся в узелках, что вот здесь рифмы глагольные потому, что прилагательные и существительные рифмы просто не влезали в размер и пришлось их немного… но читается хорошо, только надо здесь, здесь и здесь перенести ударение на второй слог и следующий абзац, в том смысле, что…

Фотография с пиццей внутри

Йогурт с кусочками фруктов

Если прийти на пляж, пролежать там, на горячем песке, до той самой минуты, когда мозги превратятся еще не в кисель, но в йогурт с кусочками фруктов, и задуматься, то станет непонятно, почему в Черном море вода зеленая, почему облако детского визга такое плотное, что его не могут проткнуть насквозь даже крики чаек, почему каждая волна выносит на песок в два раза больше детей, чем в нее вошло, почему у детей и у волн не кончается завод и почему вот эта женщина размером с кита-полосатика, сидящая в игривой позе на камне, изображает русалку, а маленький щуплый мужичок, напоминающий сушеного снетка, ее фотографи… Впрочем, почему фотографирует – я кусочками фруктов еще понимаю.

* * *

На самом деле все обстоит не так, как уплачено. Утром проснулся, а близко у берега стоит сухогруз – большой, крашенный суриком. Велел жене срочно подавать завтрак, чтобы есть свою овсяную кашу в виду сухогруза. Только начал есть, как сухогруз загудел басом, начал разворачиваться носом к морю и заехал за высокие-превысокие деревья. Стал я метаться вдоль нашего крошечного балкона, чтобы разглядеть – как он там разворачивается.

Жена кричит:

– Давай доедай быстрее кашу, пока хоть корма его видна!..

Куда там. Так и не доел две или три ложки.

* * *

В Варне, в портовом кабаке «Капитан Кук», не слышно криков пьяной матросни, не стоит дым столбом от десятков трубок с крепким болгарским табаком, не стучат по доскам пола деревяшки одноногих боцманов, столы не изрезаны надписями вроде «Осман-паша старый козел», никто не кричит «Сто чертей и якорь тебе в глотку!», ни одна портовая шлюха не визжит от того, что ее ущипнул за необъятную корму какой-нибудь контрабандист, и не предлагает за кружку ямайского рома… Здесь и рома-то нет. Одни сухие вина и коньяк «Хеннесси» по пиратским ценам. Я даже подумал было ущипнуть официантку, чтобы хоть как-то… но вышел официант, и я спрятал уже приготовленную руку за спину жены. Зато вслед за официантом вышла уборщица со шваброй. В глазах уборщицы, на ее лбу, на руках, на древке швабры, которую она с остервенением сунула мне под ноги, было написано на сорока всевозможных языках и даже на латыни и древнегреческом: «Ходют и ходют, ходют и ходют, натопчут, а мне убирай…» Я подумал, подумал… и решил руку из-за спины жены не доставать.

* * *

Последний день отпуска. Погода окончательно испортилась. Собрался было идти мелкий осенний дождь, но с моря подул такой сильный ветер, что дождь идти не смог и только успел сделать пару шагов, как тотчас же, сбитый с ног ветром, стал падать куда ни попадя. На вышке спасателей вывешен красный флаг «Купаться запрещено». Сами спасатели забились в самый угол веранды опустевшего открытого кафе и делают сразу несколько дел – курят, пьют пиво, играют в карты и разговаривают.

Теперь хорошо бы забраться на какой-нибудь утес и давиться словами «буря, скоро грянет буря», которые ветер тебе засунет так глубоко в бронхи, что они превратятся в кашель, или реять над седой равниной моря между опустевшим отелем и болтающейся у причала моторной каравеллой с тремя декоративными парусами размером с носовые платки, но… пора идти и упаковывать в чемодан магнитики на холодильник, местное розовое мыло ручной работы, рахат-лукум, цветом и запахом напоминающий местное розовое мыло ручной работы, сувенирные мерзавчики с местным коньяком, только и пригодные для украшения вымерших, как мамонты, сервантов, и засохший листик с перегородкой и двумя прикрепленными к ней на тоненьких стебельках черными ягодками, найденный на тропинке ботанического сада неподалеку от груды серых камней под названием «развалины римской виллы».

* * *

Взять, к примеру, наше северное ночное небо. Оно к нам никогда не спускается – висит себе равнодушное где-то там, в ледяной вышине, прибитое созвездиями навсегда. Не достучишься до него. Другое дело – южное. Как только стемнеет, оно спускается прямо к тебе и укутывает в свой черный бархатный плащ, подбитый ночным зефиром, запахом выброшенных на берег водорослей и шумом прибоя. Стоишь на берегу пустынных волн, на самом краешке бетонного пирса, весь бархатный, в золотых и серебряных блестках звезд, и вдаль глядишь. Или перекрикиваешь волны, которые стонут и плачут, и все равно бьются и бьются о бетонный пирс. Еще и крикнешь им обидное, чтобы разозлить посильнее, отбежишь от края пирса и смотришь, как они, яростно грохоча и шипя, бросаются к твоим ногам.

Вернешься с юга к себе домой в Тверь или в Тулу, поднимешь глаза вверх, посмотришь на серые осенние тучи в сером осеннем небе, на то место, где должно быть солнце, на бесконечный мелкий дождик, которому хоть обкричись – он все одно ничего не слышит и об эту пору даже припустить не может, а только медленно идет и идет… и черный бархат станет превращаться в толстое ватное одеяло, в которое укутываются здесь по ночам.

* * *

Поначалу его еле видно. Что-то чернеется на горизонте, и всё. Приближается медленно, точно испытывает терпение. Радуешься, когда минут через двадцать напряженного вглядывания вдаль начинаешь различать белые бурунчики по обе стороны форштевня. Воображаешь себе бегающих без устали по палубе матросов; боцмана, насвистывающего в свою дудку арию из какой-нибудь оперы; попугая боцмана, отдающего в это же самое время команды озверевшим от бестолковой беготни по палубе матросам; спящего, крепко обнимающего во сне девушку из Нагасаки капитана; уставшего после штормовой ночи с буфетчицей старпома, рассеянно набивающего в переговорную трубку крепчайший вирджинский табак; трюмы, полные пряностей, бочонков с ямайским ромом, тюков с бразильским кофе, ожерелий из зубов свирепых кайманов, бутылок с их горючими, как керосин, слезами, сушеных каракатиц к пиву, золотых дублонов, поднятых с затонувших испанских галеонов, масок африканских колдунов, на которые можно смотреть только крепко зажмурившись, чтобы не умереть со страху, и маленьких глиняных горшков с аленькими цветочками, которые капитан везет своим многочисленным дочерям…

После того как воображение доберется до аленьких цветочков, можно, конечно, проснуться, умыться, поставить чайник, поджарить яичницу, съесть ее и пойти на работу, но лучше этого не делать и перевернуться на другой бок; увести у капитана девушку из Нагасаки; вытащить табак из переговорной трубки; крикнуть в нее буфетчице, чтобы принесла чашку бразильского кофе, ямайского рома, пива и нарезанную колечками сушеную каракатицу; приказать боцману, чтобы вместо арий из опер насвистывал увертюры; попугаю запретить измываться над матросами; развернуться на сто восемьдесят градусов и уплыть обратно к горизонту.

* * *

Сидишь на берегу, на рассохшейся скамейке, смотришь, прищурясь, на нестерпимо сверкающее море, на зелень лавра, доходящую до дрожи, на двух чаек, нападающих на третью, чтобы отобрать у нее где-то украденный кусок хлеба, на черную тушу танкера, застывшего на рейде, на лодку с обвисшим парусом, на облако, из последних сил старающееся отклеиться от неба, чтобы уплыть куда-нибудь подальше от палящего солнца, на ткань собственной футболки, впитавшую липкий арбузный сок, а думаешь ночь, ледяную рябь канала, аптеку, улицу, фонарь.

Фотография с пиццей внутри

Нет такого человека, который приехал бы в Рим без фотоаппарата. Всех фотографов условно можно разделить на три группы. Первая – самые легкомысленные. У этих в руках нет ничего, кроме телефона и палочки для селфи. Палочки для селфи здесь самый ходовой товар. Их покупают даже охотнее, чем бутылки с холодной водой летом. Повсюду в местах скопления туристов снуют темнокожие жители Азии или Африки с пучками этих палочек в руках.

Вторая группа – это «средний класс» с фотоаппаратами весом от пятисот грамм до полутора килограммов. Третья – маньяки, у которых объектив размером с орбитальный телескоп Хаббл и штатив размером с треножник боевой марсианской машины из романа «Война миров». Я видел человека с таким фотоаппаратом на треноге. Вернее, это был фотоаппарат с человеком для протирки объектива и кнопкой дистанционного пуска. Будь моя воля – я бы запрещал из таких объективов целиться в памятники старины.

Первая группа фотографирует своими телефонами всё подряд. Вот они на фоне Колизея, вот на фоне пиццы, под руку со швейцарским гвардейцем и в обнимку с древнеримской колонной. На площади у Колизея этих самострелов – как воробьев у лужи в жару. Они становятся спиной к Колизею, вытягивают подальше свою палочку для селфи с закрепленным на ней телефоном и таращат глаза, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь на экране в тот момент, когда на него изо всех сил светит солнце. Ничего страшного, если не видно – можно сделать двадцать или тридцать снимков, а потом выбрать… все. Маленькие корейцы, китайцы или японцы умудряются смартфоном сделать селфи всей семьи. Телефоны у них большие, и в один влезают не только родители, но и до десятка детей. Женский кореец, китаец или японец собирается в небольшие стайки и тут же бурно обсуждает то, что получилось. Если получилось хорошо, то лица у всех кислые, а если плохо, то все довольны, хохочут и делают уморительные рожицы.

Вторая группа иногда фотографирует Колизей, крутя при этом какие-то кольца на объективах, приставляя бленды и даже светофильтры, но только в промежутках между фотографированием самих себя. Тут всё строго – кавалеры фотографируют дам до тех пор, пока дамам не наскучит или не разрядится аккумулятор у фотоаппарата. Две дамы могут образовать такое множество многофигурных композиций, которое… не приведи Господь. В таких случаях главное – ни в коем случае не брать из дому запасной аккумулятор.

Третьей группе фотографов женщин заменяют фотоаппараты. Они беспрестанно суетятся вокруг них, точно пчелы возле пчелиной матки, то протирая специальной тряпочкой объектив, то меняя выдержку, то диафрагму, то включая вспышку, то выключая ее. Фотоманьяк всегда в поисках особенного кадра, которым он будет хвастаться, когда вернется к себе домой в Тверь или в Токио, или в Сиэтл. Вот как раз удачно пролетает белый, красиво освещенный закатным солнцем самолет над Колизеем… Если собрать все самолеты, сфотографированные над Колизеем, то их будет больше, чем во всех аэрофлотах всех стран вместе взятых.

Глядя на всех этих людей, увешанных фотоаппаратами, штативами, сменными объективами, глядя, как они выбирают ракурс, освещение, как… ты думаешь – да гори оно синим огнем. Я не за этим сюда ехал. Я просто похожу по Колизею, по Капитолийскому холму, посмотрю на величественные развалины, потрогаю теплый мрамор колонн, почитаю про себя «Я римский мир периода упадка» или «Оратор римский говорил»…

Это как раз и будет первая стадия болезни. Внешних проявлений еще и нет никаких – ты просто ходишь, наслаждаешься видами и свысока смотришь на этих ненормальных, застывающих у каждого камня, точно суслики у входа в свои норы, чтобы другие суслики могли их сфотографировать. Через какое-то время (надо сказать, не очень большое) ты начинаешь совершать бессознательные фотографические движения руками. Если у тебя в руках совершенно случайно оказался телефон, то ты отодвигаешь его как можно дальше от себя, как бы пытаясь разглядеть в нем… Нет, ни за что. Даже руки от стыда краснеют. Впрочем… если один или два раза сфотографировать себя на фоне вот того барельефа с римским орлом… и залезть на этот пустующий постамент…

Вторая стадия проходит почти незаметно – десяток-другой ночных фотографий Колизея, летняя веранда в ресторане, еще одна летняя веранда, несколько десятков видов Рима с купола собора Святого Петра, сотня фотографий римских церквей снаружи и изнутри, две сотни фотографий фонтанов, фотографии уличных музыкантов, римлянок…

Впрочем, это уже признаки третьей стадии – горячечной. Вот пицца четыре сыра, вот я на фоне пиццы, вот с пиццей внутри, вот в меня влезает ризотто с морепродуктами, вот не может влезть пирожное канолли, вот я в шлеме гладиатора, вот у подножия Авентинского холма, вот на его вершине… или Палатинского… вот рядом с мраморным бюстом какого-то императора, вот с бюстом… извините, синьора… Придя вечером в гостиницу и упав на кровать, ты с ужасом вспоминаешь, что не успел сфотографировать последние пять квадратных метров мозаики на полу виллы Боргезе и монетки на дне фонтана Треви.

И так ты бегаешь с утра и до вечера все дни твоих коротких римских каникул с воспаленным от усталости объективом. И все это для того, чтобы потом, дома, ненастным осенним вечером, когда за окном идет дождь со снегом, пригласить друзей и мучить их показом этих бесчисленных фотографий, вместо того чтобы сказать:

– Пожалуйте к столу дорогие гости. У нас сегодня никаких изысков не приготовлено. Пиццу делать не умеем. Чай, не в Италии живем. Вот гусь с капустой и антоновскими яблоками, вот пирог с вишней, вот сладкая настойка на черносливе, вот горькая на полыни и кориандре, а вот простая водка для того, чтобы селедку было удобнее есть. Рассаживайтесь скорее, а то гусь остынет и водка согреется.

* * *

Летняя ночь. В Риме, над площадью Мадонны ди Лоретто, низко, почти касаясь крыш, висит подсвеченное большими прожекторами черное южное небо, под небом стоит подсвеченная прожекторами поменьше колонна императора Траяна, вокруг которой суматошно летают и кричат подсвеченные теми же прожекторами чайки; у подножия колонны, по мостику, устроенному над раскопанным археологами форумом, прохаживаются мужчины, увешанные с ног до головы фотоаппаратами, и женщины в легких платьях, душно пахнущие приторными липкими духами; смуглые черноволосые торговцы предлагают купить бутылочки с ледяной водой и пластмассовые карманные колизейчики по два евро штучка; бомж, которому не спится, сидит, вытянув ноги поперек прохода, и разгадывает кроссворд при свете фонаря, а рядом с ним какой-то небритый, разбойного вида тип, заросший черной бородой до самых глаз, виртуозно играет на аккордеоне «Очи черные».

* * *

Прогуливаешься по аллеям в саду виллы д'Эсте в Тиволи, под сенью пиний, кипарисов и девушек в цвету[20]20
  Девушки в Италии, как говорил Ноздрев по-другому, правда, поводу, не клико, а какое-то клико матрадура, что значит – двойное клико. Ожог от взгляда итальянки не проходит недели две. Это если его лечит жена домашними средствами, а если запустить…


[Закрыть]
, смотришь на апельсиновые деревья в кадках, на бесчисленные фонтаны, на мириады сверкающих брызг, на рыбок, красиво плавающих в пруду, на тенистые гроты со статуями внутри, на кусты, покрытые благоухающими красными, белыми и голубыми цветами, на всех этих фавнов, диан и сатиров и думаешь: «Черт бы вас побрал со всеми вашими апельсинами, азалиями и фонтанами. Почему одним цветущие вершки, а другим корешки, которые надо выкапывать из мерзлой земли? Если так жить, как в Италии, то и умирать не надо. Посмотрел бы я на всю эту красоту, если бы сейчас град, мороз, вьюга, ни зги не видать и зима девять месяцев в году, если недород вместе с поносом и золотухой, если вместо сбора винограда заготовка дров на зиму, вместо помидоров черри озимые, да и те не взошли, если…» На самом деле ничего такого, конечно, не думаешь. Думаешь: «Черт догадал меня с душой и талантом родиться в России».


* * *

В галерее Боргезе у картины Караваджо «Мадонна со змеей» русский экскурсовод говорит:

– Посмотрите с каким натурализмом художник написал картину. Какие грязные ногти у Девы Марии на руках и на ногах. У младенца Христа они ничуть не чище. Вообще такое впечатление, что у них грибок.

* * *

В саду виллы Боргезе стоит памятник Пушкину. Небольшой и бронзовый. Наше всё сидит на скамеечке, и рядом с ним лежит его цилиндр. Само собой, захотелось мне с Пушкиным сфотографироваться. Подошел я к Александру Сергеевичу и приобнял его за дружескую ногу, чтобы снимок получился живее и в некотором роде интимнее. А Пушкин-то бронзовый, и на него солнце светит, а на улице тридцать пять даже в тени. Ну, натурально, и обжегся. Правда, не очень сильно. Так себе красное пятнышко, которое через час или два прошло[21]21
  Правду говоря, пятнышка и не было совсем.


[Закрыть]
. Оно, конечно, и поделом – нечего хватать Пушкина за ноги. Вот памятник Гоголю, который стоит метрах в ста от пушкинского, я за ногу обнимать не стал. Да и как его обнимать, если он работы Церетели. Тут никаких человеческих рук не хватит. Осторожно дотронулся я до гоголевского башмака и… отдернул руку – горячо.

Теперь смотрю на фотографии и думаю – жаль, что никаких, хотя и микроскопических, следов от ожогов на руке не осталось. Я мог бы показывать их при случае знакомым и говорить:

– Это об Пушкина, а это об Гоголя… или это об Гоголя, а это об Пушкина…

* * *

Никто не водит экскурсий по итальянским переулкам, а зря. То есть водят, конечно, по старинным римским, или венецианским, или флорентийским, рассказывая о том, что триста или пятьсот лет назад здесь жил, к примеру, великий поэт эпохи Возрождения, который любил высовываться из окна во втором этаже и последними итальянскими словами крыть соседей по дому, дворовых мальчишек, дворовых кошек и дворовых собак за тот шум, который они постоянно производят и из-за которого он никак не может битый час найти рифму к слову «пицца», а соседи кричали ему «женицца», «напицца», а ковылявший мимо хромой попрошайка крикнул даже «удавицца», а он им отвечал, что никогда в жизни не унизится до глагольных рифм, а его жена выливала в окно на крикунов настой из ехидниных пупков, в котором собиралась сварить языки завистников ее мужа по поэтическому цеху.

Все это интересно, и даже очень, если вы медиевист, филолог и специалист по поэзии итальянского Возрождения, но если вы менеджер, учитель или стоматолог, то вам куда интереснее день сегодняшний, тем более что стихи великого поэта вы давно забыли, поскольку не читали их не только в детстве. Само собой, тут нужен совершенно другой подход и другой экскурсовод: не худосочный интеллигент в толстых очках, только и могущий километрами цитировать Петрарку и Данте, а опытная женщина, знающая о переулке и его обитателях всё и даже отца котят, принесенных кошкой проживающего в доме номер семь хромого бухгалтера Луиджи Бенедетто, который вчера ночью так бодро хромал из квартиры Франчески Пеллегрино, что ее муж Адриано, который не вовремя вернулся из командировки в Милан, где тоже, по слухам, которые примчались в Рим раньше него, не терял времени даром, а…

В этот момент открывается окно над тем местом, где экскурсовод шепчет вам на ухо все эти интимные подробности из жизни обитателей переулка, и другой женский голос начинает дополнять экскурсовода, утверждая, что хромой Луиджи по ночам хромает не только от синьоры Пеллегрино, но и от самой экскурсовода, и если бы вдруг сейчас пришли карабинеры спрашивать – в каком белье была экскурсовод, когда к ней пришел хромой бухгалтер, то можно было бы без колебаний указать на вот это, почти незаметное невооруженным глазом батистовое в вишенках, которое сушится на веревке под окном… которое с треском распахивается и…

Через полчаса или час, когда весь переулок оглохнет от шума и гама, а хромой Луиджи, который на досуге любит сочинять стихи о неразделенной любви, высунется из окна второго этажа и, ругаясь последними итальянскими словами, крикнет, что из-за нас он битый час не может найти рифмы к слову «пицца»… все крикнут ему «тупица» и пойдут в ближайшую кондитерскую пить кофе с амаретто, есть трубочки с кремом и перемывать кости хромому Луиджи и его кошке, которая принесла котят от такого кота…

* * *

Что касается Рима, то он в себя влюбляет. Не ждет, пока ты в него влюбишься, а сам, как белые в шахматах – начинает и выигрывает. Невзначай, точно женщина, он приоткрывает свои прелести – то покажет узкий переулок с балконом, на котором растет пальма в кадке и свисают из горшков гирлянды пышных красных и голубых цветов, то проведет мимо тебя гордую римлянку умопомрачительной красоты, то заведет в уличное кафе на три столика и угостит тонкой пиццей, бутылкой кьянти и мороженым двадцати сортов с фисташками, манго и ананасами, то даст понюхать цветущих азалий, то восхитит величественными развалинами на Капитолийском холме. Некоторая неухоженность только добавляет Риму привлекательности, особенно в глазах русского человека. Она идет ему, как идет мужественному красавцу недельная небритость или как девушке идут длинные волосы, развевающиеся на ветру.

В Риме тебя никогда не покидает ощущение, что ты можешь найти клад. Достаточно завернуть за какой-нибудь угол, чтобы найти вход в подземелье времен Траяна или папы Александра Шестого, обломок чего-то античного или просто полустертую латинскую надпись из нескольких букв на древнеримском заборе, которую никто еще не прочел или прочел, но постеснялся перевести. Это вам не Германия, где всё давно расчищено, все клады найдены, все надписи расшифрованы и про всё ученый немец в белом лабораторном халате написал ученую статью с множеством ссылок и напечатал ее в ученом журнале. Короче говоря, ты и сам не заметишь, как в него влюбился. Уже потом, после того как пройдешь паспортный контроль и сядешь в самолет, захочешь сдать билет и рвануть… ан поздно – уже пристегнулся.

Что касается Петербурга, то он к тебе в друзья не напрашивается. За ним еще поухаживай, чтобы он обратил на тебя внимание. И в музей к нему пойди, и комаров белой ночью у канала в Новой Голландии покорми, и пышечную не вздумай назвать пончиковой и, нюхая огурцы, хотя бы и соленые, не забудь сказать, что они пахнут корюшкой. Риму достаточно, если ты будешь его любить глазами, а Петербургу этого мало. Он хочет, чтобы его выслушали. Все эти полтора или два миллиона историй о дворцах, мостах, дворах-колодцах, каналах, набережных, императорах и поэтах. И при этом надо помнить, что Петербург Гоголя, Петербург Достоевского и Петербург Пушкина – три совершенно разных города, даже и расположенные в разных местах. Не говоря о Петербурге Белого. И еще надо прочесть надписи на покрытых плесенью стенах, восхититься ими, и тогда… город подарит тебе на память магнитик, на котором будет написано: «Из Петербурга с апатией и безразличием». И еще он обидится, если ты его не полюбишь.

Что касается какого-нибудь небольшого провинциального городка вроде Тотьмы, Гороховца или Ардатова… Он стесняется. Его вообще не учили любить. Никогда. Даже и нравиться не учили. Учили обороняться от монголо-татар, от поляков, от немцев, прятаться от начальства, от черта в ступе, но нравиться… Это считалось неприличным. Да и сейчас… В лучшем случае он может из-за занавески показать тебе герань или кошку, намывающую гостей, или старушку, греющую кости у дома на завалинке. Умопомрачительная красота… Некогда ей по улицам мимо тебя ходить – у нее и огород, и картошка, которую надо окучивать, и забор, который нужно покрасить. Нет, мимолетного романа с провинциальным городком не завести. Но как станешь уезжать оттуда – так всю дорогу и будешь думать о том, уродилась ли картошка, покрасили ли забор, окотилась ли кошка, жива ли старушка, не вышла ли замуж умопомрачительная красота, а если не вышла, то… ничего. Поздно уже – пристегнулся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю