444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бару » Вопросы буквоедения » Текст книги (страница 7)
Вопросы буквоедения
  • Текст добавлен: 29 октября 2020, 09:31

Текст книги "Вопросы буквоедения"


Автор книги: Михаил Бару



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Ручка с открытым пером

Внутрь своего письменного стола я залезаю редко. Он у меня, конечно, есть, и на нем стоит монитор от компьютера, лежат клавиатура и мышь на коврике. Я сижу за компьютером, вожу мышью по коврику и… все. Больше от моего письменного стола мне ничего не нужно. Время от времени я что-то в нем ищу и, не найдя нужного, выбрасываю старые счета, инструкции от давно отслуживших свое и выброшенных бытовых приборов вроде телевизора «Рекорд», лазерные диски, на которых можно было записать целых шестьсот мегабайт и даже переписать заново, расческу (ею я пользовался в последний раз лет двадцать назад), старинные, конца прошлого века, компьютерные кабели, соединяющие… Теперь уже и не вспомнить, что соединяющие. Теперь так не соединяют. Теперь и вообще соединяют вовсе не то, что соединяли раньше.

Впрочем, в ящиках есть вещи, которые я, наверное, не выброшу никогда. Взять, к примеру, курительную трубку, которую я не курю уже лет восемь, а она все еще немного пахнет датским трубочным табаком Mac Baren. Тут бы, конечно, рассказать какую-нибудь красивую историю, связанную с этой трубкой, вроде тех, что рассказывал Эренбург в своих «Тринадцати трубках», но такой истории у меня нет. Трубку я стал курить лет двадцать назад, чтобы меньше курить сигарет, а сигареты стал курить еще студентом, чтобы казаться окружающим и самому себе глубокомысленнее, солиднее, нравиться девушкам и… Для того, чтобы нравиться девушкам, я еще и стихи начал писать. От вредной привычки курить через тридцать с лишним лет я все же смог избавиться, а вот со стихами все наоборот – не я бросил их писать, а они меня бросили и теперь пишутся у кого-нибудь еще.

Подставка для чтения бумажных книг, которых я теперь почти и не читаю. Все или почти все бумажные книги мне заменил планшет. Привезенную из Торжка, вышитую золотыми нитками по синему бархату книжную закладку он тоже заменил. Не то чтобы я скучал по бумажным книгам и бархатным закладкам, но… Хотя и говорю всем, что электронные книги куда удобнее бумажных. Они и правда удобнее – ничего не весят, в моем планшете их больше сотни, их даже листать можно как бумажные – с бумажным шорохом, который генерирует какая-то специальная программа, но шорох этот мне напоминает вкус ячменного кофе, который вместо настоящего пила моя бабушка, когда ей врачи запретили пить настоящий. Или как электронные письма напоминают настоящие – те, которые приходили в бумажных конвертах, с наклеенными марками. Я эти марки потом отпаривал и держал в специальном альбоме для марок.

Как раз в том же ящике, что и подставка для книг, лежит конверт с письмом одной старушки из деревни Бабаево Угличского района. Ехали мы как-то раз с женой из Углича и подобрали ее на остановке. Старушка, которой было уже за восемьдесят, возвращалась из городской поликлиники к себе домой, в полузаброшенную деревню. Там кроме нее жило еще человек шесть – таких же стариков и старух. Летом жителей прибавлялось за счет дачников, а зимой… Она в этой деревне почти всю жизнь прожила. Ни семьи, ни детей у нее не было, и когда ей предложили переехать в дом престарелых в Угличе – согласилась не раздумывая. Недолго она там находилась – чуть больше года. Не понравилось ей. То есть ей бы понравилось, кабы любила она пить водку и с такими же, как она, стариками черт знает чем занима… Даже и сказать вслух неприлично. Она была верующей старушкой строгих нравов и водки, особенно вместе с черт знает чем и черт знает с кем, мягко говоря, не любила. Даже терпеть не могла. Потому в одно прекрасное утро собрала свои нехитрые пожитки, села на попутку и вернулась в свое полузаброшенное Бабаево. Вернуться ее никто не уговаривал.

Подвезли мы ее, а сами поехали домой, в Москву. Стал я дома выгружать вещи и нашел на полу машины вставную челюсть нашей попутчицы. Уж как она ее выронила… Скорее всего, была эта челюсть у нее запасной, поскольку разговаривала она с нами не так, как говорит человек без зубов.

Справедливо рассудив, что в деревне Бабаево Угличского района живут всего семь человек и почтальон, который приходит к ним с пенсией, письмами и газетами, знает всех, а у почтового отделения, к которому он приписан, есть телефон, а номер телефона можно найти в сети…

Оказалось, что это была не просто запасная, а почти новая челюсть, которую наша старушка берегла на похороны. Носить ее было не очень удобно, поскольку в Угличе стоматологи… Нет, они, может, и хорошие, но эта челюсть им не удалась. Возила ее старушка подпиливать и потому держала в кармане. Для этой жизни у нее была другая, не самая красивая, но к ней она уже притерпелась, а для той жизни ей хотелось новую, в которой не стыдно будет и в гробу лежать. Не стыдно перед теми шестью стариками и старухами, которые останутся после нее в деревне Бабаево.

Рядом с письмом лежит чудом сохранившийся старый деревянный пенал. Ему уже за пятьдесят. Самый обычный советский школьный пенал из многослойной фанеры. У моего соседа по парте Костика пенал был пластмассовый, красный. На внутренней стороне его крышки имелся циферблат, по которому можно было двигать стрелки пальцем, и крошечные счеты с белыми и черными колесиками. Костик все время хвастался своим пеналом. Мало того, он еще и все время сравнивал свой пенал с моим, и на фоне его пенала мой пенал да и я сам… Короче говоря, однажды я не выдержал и треснул его по голове своим простым деревянным пеналом. Не изо всех сил, а только чтобы он замолчал. Костик же ударил меня своим так сильно, что его пенал треснул в самом прямом смысле этого слова, а белые и черные колесики счет разлетелись по полу. Девочка Валя, в которую я был тайно влюблен, засмеялась, а Костик заплакал и пошел рассказывать нашей классной руководительнице Елене Владимировне, что из-за меня и моей дурацкой головы он лишился пенала. Я бы, может, тоже заплакал и ударил бы Костьку своим пеналом еще раз, но… девочка Валя засмеялась. У нее была толстая, пшеничного цвета коса, и она сама была такая пухлая и такая пшеничная… Не мог я заплакать. Не мог, и все.

Пенал изрисован еще чернильной ручкой. Я почти не застал чернильниц в первом классе – началась эпоха авторучек. Тех, которые с открытым или закрытым пером, с поршнем или попроще, с пипеткой. У меня была простая – с открытым пером и пипеткой. Копеек шестьдесят она, кажется, стоила. Черт меня дернул положить ее в карман форменных брюк и бегать на перемене до упаду. Тут это чудо техники и сломалось. Чернила, натурально, вылились в карман и далее везде. Дома я штаны снял и пятно пытался замыть. Размазал. По трусам и вообще… по частям тела – по ноге и по разному… Разное ну никак не отмывалось. Чернила в нашем детстве были какой-то особенной стойкости. Сейчас таких ни за какие деньги не купишь. В разгар моих помывочных усилий в ванную комнату зашел папа. Посмотрел на меня, на уже светло-фиолетовое разное и спросил, чем я в школе сегодня писал. Любят родители задавать дурацкие вопросы детям.

Внутри пенала лежит шариковая авторучка в виде большого хромированного гвоздя. Такие гвозди делали на папином заводе умельцы. У моего соседа по парте была ручка в виде отбойного молотка, и я ему страшно завидовал. Его папа был токарем и мог выточить все что хочешь, а мой папа был заведующим центральной заводской лабораторией, токарного станка у него не было, и поэтому мне пришлось выменять пишущий гвоздь на значок с ракетным крейсером. На заводе наших пап делали радиолокационные антенны для этого крейсера, и моему папе кто-то из моряков подарил такой значок. Кстати, о заводе. Неподалеку от него была свалка, куда всегда выбрасывали бракованные радиодетали, испорченные печатные платы и толстые электрические жгуты, сплетенные из десятков тонких разноцветных проводков. Девочки из этих проволочек плели разноцветные браслеты и колечки. Одна девочка сплела мне колечко из зеленого провода. Это была не Валя. Если бы я мог вспомнить кто…

Набор плакатных перьев, которым я не пользовался с пятого класса средней школы. С тех самых пор, как был редактором нашей классной стенгазеты. Перья уже и ржаветь понемногу начали. Еще видны на них разноцветные следы засохшей гуаши. Такими перьями мы писали заголовки «Они тянут наш класс назад» или «Равнение на правофланговых», или «Навстречу Октябрю»… нет, не просто «Октябрю», а «Великому». Такие слова писали большими и толстыми красными буквами без завитушек. Зато заголовки к новогодней стенгазете можно было писать буквами любого цвета с любыми завитушками. После того как гуашь на буквах высыхала, брали елочный шарик, разбивали его на мелкие сверкающие осколки и посыпали ими буквы, которые предварительно мазали прозрачным канцелярским клеем. Получалось нарядно и празднично.

Вот лежит в углу ящика под ворохом пожелтевших поздравительных открыток старая черно-белая фотография, где мы с папой на демонстрации. Судя по голым веткам – седьмое ноября. Почему-то об этом дне остались только дошкольные воспоминания. Мама-милиционер уходила рано, чтобы быть «в усилении», охранять общественное спокойствие в этот праздничный день. А мы с папой к половине девятого выдвигались к проходной его завода. У проходной уже кучковался народ. Ветеранам труда выдавали красные нагрудные ленты, на которых золотыми буквами было написано «Ветеран труда». Им предстояло идти в голове колонны. Всем остальным вручали красные банты, флаги, портреты вождей и огромные, через всю колонну, транспаранты, которые несли два человека.

Банты, маленькие детские красные флажки и воздушные шарики вручались легко, а вот портреты, флаги и транспаранты… Народ тщательно обходил грузовик с открытыми бортами, на котором были свалены предметы тогдашнего нашего культа. Некоторые вообще прятались по углам, чтобы в последний момент пристроиться в хвост колонне и первыми ее покинуть. Представители профкома, парткома, месткома и дирекции завода шли на разные хитрости. Применяли индивидуальный подход. В нашем с папой случае индивидуальный подход состоял в следующем: кто-то из профкома, месткома или парткома подзывал ребенка, то есть меня, для вручения флажка, шариков и банта. Я, естественно, радостно бежал получать. И в конце вручения дядя из парткома, профкома или месткома тихонько шептал мне на ухо, доставая из-за спины портрет на палочке или транспарант: «Мишка, пойди, отдай папе. Вместе понесете». Папа свирепел. Требовал оставить ребенка в покое. Представители администрации смеялись. Взывали к папиной сознательности. Печально разводили руками и говорили отцу: «Борь, ну ты ж сам видишь, сколько этой… ну то есть наглядной агитации надо еще раздать. Не лезь в бутылку». Папа не лез. Он вообще не пил. Поэтому праздник переносил тяжелее, чем те, кто уже с утра в нее залезали и там отсиживались до такого состояния, что не могли вылезти без посторонней помощи.

Однако вернемся к флагам и портретам. Однажды нам с папой вручили немаленький флаг. Папа его мужественно нес, пока я не устал. Мне тогда было лет пять или шесть, и всю дорогу – от завода до трибун на центральной площади Серпухова – я осилить не мог. Тащить флаг и меня папе не хотелось. Недолго думая, папа выбрал меня. А флаг он собрался потихоньку бросить в придорожные кусты и со мной подмышкой исчезнуть в ближайшей подворотне. Такой у него был нехитрый план.

Но бросить флаг я не дал. Вцепился в древко и не отпускал, норовя зареветь…. Короче говоря, домой мы явились под красным флагом. По телевизору показывали колонны демонстрантов, идущих по Красной площади. Я пару раз прошелся по комнате с флагом, держа равнение на Мавзолей, но задел люстру и был наказан. Потом мы вместе с флагом постояли некоторое время в углу, потом он, уже без меня, стоял в углу и пылился. Потом… мама отодрала от него полотнище, а папа укоротил древко и приделал щетку, чтобы мести полы. Она служила нам несколько лет, пока совсем не облысела.

Еще есть пустая картонная папка с одной тесемкой, еще папин отрывной блокнот участника заводской профсоюзной конференции, в котором я рисовал танки, корабли и одну девочку за то, что она обзывалась словами (я их очень маленькими буквами написал возле ее рта, но влетело мне за них как за большие), еще несколько пожелтевших оттисков моей статьи в журнал «Биоорганическая химия», еще… прошедшее время, которому нет места даже в настоящем, не говоря о будущем. Его потом, конечно, сгребут в большой пластиковый мешок и выбросят в мусорный контейнер, но пока оно еще со мной. Или я с ним. Время от времени.

Караси и самогонщики

Читал я как-то воспоминания Ходасевича и наткнулся на эпизод из самого раннего его детства, в котором Владислав Фелицианович, наряженный в пикейную круглую шляпу с полями и длинную пелерину, сидит на руках у няньки. Дело было на плотине, в Петровском-Разумовском. Подходит к няньке городовой, наряженный в большую русую бороду и русые усы. О чем-то с ней говорит и протягивает ребенку палец, за который тот ухватывается всей своей маленькой ручкой. Городовой целует Ходасевичу руку, кланяется няньке и уходит. И с этой сцены, пишет поэт, начинается его жизнь, ибо с нее начинается его сознание.

Стал я рыться в памяти на предмет поиска такой же сцены в собственном детстве. Нянька у меня была, но ни пикейной шляпы с круглыми полями, ни длинной пелерины… о городовом и говорить нечего. Впрочем, у меня была мама-милиционер, и в то время, когда я был в возрасте Ходасевича, она была в звании старшего лейтенанта. Как-то раз шли мы с ней и папой по мосту через железнодорожные пути, отделяющие наш микрорайон имени большевика Ногина, в просторечии именуемый «Ногинкой», от остального города Серпухова. Ну как шли… Мама с папой шли, а я идти не хотел. Меня тащили. Я хотел стоять на мосту, смотреть на снующие подо мной маневровые паровозы и тепловозы, слушать их оглушительные свистки, вздрагивать всем телом от внезапного железного лязга буферов и вдыхать волшебный запах креозота[12]12
  Детство пахло множеством самых различных запахов. К примеру, карбидом кальция, когда он лежит в луже и страшно булькает ацетиленом. Куски этого карбида мы находили на стройках. Ну не то чтобы они там валялись, а мы случайно с ребятами проходили мимо… сто́рожа приходилось пробегать, чтобы он не отобрал добычу. Нетерпеливые, вроде меня, бросали карбид в первую попавшуюся лужу и бегали вокруг, оглашая окружающее пространство победными криками. Еще и поджигали спичками выделяющийся ацетилен, который сгорал с громким хлопком. Терпеливые же клали драгоценные кусочки в коробочку и несли в школу, чтобы там бросить в умывальник или унитаз* (*Удивительное это было ощущение – ожидание того, что получится, если неизвестно что смешать неизвестно с чем, а потом то, что получилось, бросить в воду или в костер или нагреть в консервной банке, чтобы оно расплавилось и запахло чем-то таким, от чего слезятся глаза и першит в горле. Только теперь я понимаю – с каким нетерпением ждали алхимики результатов двойной перегонки желчи единорога или василиска, привезенной арабскими купцами из Африки или Индии. Только теперь понимаю, как слезились от напряжения их глаза, когда они вглядывались в поверхность расплавленного свинца в тигле, высматривая проблески золота. Только теперь… когда я стал химиком, защитил диссертацию и твердо знаю, какие вещества нужно смешать, чтобы получить то, что нужно, а не то, что получится, это волшебное ожидание… Нет, оно никуда не делось, но превратилось в самое обычное, во время которого можно выпить чаю, покурить или написать отчет о проделанной работе.).
  Детство сладко пахло бензином и нагретым на солнце кожзаменителем, которым были обшиты сиденья в городском автобусе. Лучшие места были на колесе. Там замечательно подпрыгивалось, когда автобус наезжал на очередной ухаб. И еще там был кондуктор с билетиками, которые теперь заменили магнитные карты. Билетики могли быть счастливыми, а карты… Счастливый билетик можно и нужно было съесть, а карту… Конечно, счастья стало меньше вовсе не из-за того, что исчезли счастливые билетики, но и поэтому тоже. Так бывает, когда исчезнут в природе какие-нибудь незаметные мошки, а за ними жуки, которые ими питались, за ними птицы, которые клевали жуков, улетят на юг и не вернутся, за птицами красивые девушки, здоровье, способность хохотать по пустякам… и вдруг окажется, что ты живешь один, на двадцатом этаже, а в серое от пыли окно в сером воздухе виднеются только серые крыши до самого горизонта и бесконечные потоки серых машин. Так и с билетиками. Просто экологи с биологами уже знают, как зависит количество птиц от количества мошек и девушек, а математики все еще выводят зависимость суммы цифр на билетике от размеров счастья. Пока она у них не выводится. И слава Богу.
  Где-то неподалеку от запаха карбида кальция, ацетилена и бензина находился запах пистонов, которыми стреляли наши железные и пластмассовые наганы и парабеллумы. Мы вынюхивали дымок после выстрела этих пистонов до последней молекулы. Мы нюхали его так, как теперь нюхают… Нет, теперь так не нюхают. Купить пистоны было почти невозможно – то их не было в магазине, то магазин был закрыт, то двойка по поведению и вообще никаких пистонов, то они есть, но не хватает пятачка или гривенника, чтобы их купить, а родители на работе, и оно бы ничего, если бы не знать, где в серванте лежат деньги, но ведь знаешь… И хоть застрелись из собственного парабеллума, но пистонов нет. Иногда, раз в неделю или в две, их можно было выменять на старые тряпки и макулатуру у старьевщика, который приезжал к нам во двор на телеге. Однажды я набрал дома каких-то старых тряпок и выменял на них таких пистонов… Это все потому, что взрослые сами не знают, где у них новые тряпки, а где старые. Завели бы два ящика – один для новых, а другой для старых. Не пришлось бы детей наказывать из-за всякой ерунды.
  С пистолетами и пистонами, когда они были, мы убегали подальше от дома и поближе к железной дороге, чтобы там, на диких железнодорожных откосах, куда не ступала нога цивилизованного европейца, в непроходимых зарослях девственной железнодорожной травы развести костер, печь утащенную из дому картошку и поджаривать на прутиках куски черного хлеба с солью. Запах печеной картошки был одним из самых стойких запахов. Он выдавал меня даже тогда, когда я отмывал руки и лицо от золы и на вопрос «Где ты был?» честно, глядя в пол, отвечал, что из дому не выходил, учил геометрию, а в перерывах между теоремами мыл посуду.
  Разогретый сургуч на почте. Он стоял в алюминиевой кастрюльке на всегда включенной электрической плитке, его зачерпывали гнутой алюминиевой ложкой, шмякали на посылочный ящик в место, где скрещивались бечевки, и тут же припечатывали латунной печатью. Сургуч пах посылками от бабушек. От киевской бабушки приходили небольшие фанерные ящички с печеньем, вафлями и преогромными шоколадными конфетами «Гулливер», которых у нас, в Серпухове, никто никогда в глаза не видывал, а от бабушки из Новограда-Волынского приходили яблоки, аккуратно завернутые в старые газеты, и даже груши. Яблоки приходили уже с потемневшими боками, а в грушах за время пути и вовсе заводилась новая, враждебная нам, людям, жизнь. Посылочные ящики вскрывали аккуратно, чтобы потом их использовать в хозяйстве, а мне разрешали отрывать сургучные печати с приставшими к ним намертво бечевками. Эти печати с веревочками, если их приклеить внизу свернутого в трубочку листа толстой бумаги, превращали его в царскую грамоту или старинное письмо.
  Запах трех пескарей, вялившихся на солнце. Я поймал их самодельной удочкой в речке Случь, когда был у бабушки на летних каникулах в Новограде-Волынском. Бабушка мне их выпотрошила, посолила, и я подвесил пескарей на веревочке, на солнечной стене дровяного сарая. Три раза в день я смотрел, как они вялятся, и нюхал – ждал, когда они наконец запахнут воблой. Даже выпросил у бабушки кусок марли, чтобы прикрыть пескарей от мух. В первую же ночь пескарей сожрала кошка. Горе мое описанию не поддавалось. До сих пор я помню этих маленьких рыбок в лицо. Каждую. У одной из них на спине, ближе к хвосту, была черная точка вроде родинки. Кошкам я тоже ничего не забыл.
  Запах макулатуры. Собирали ее в школе весь учебный год и стаскивали в небольшой сарайчик, стоявший на заднем дворе школы. Ближе к концу мая сбор прекращался, приезжала машина, и мы всю собранную макулатуру на нее грузили. День погрузки и несколько дней до него были для меня праздником. В этой пахнувшей плесенью и пылью куче старых журналов, тетрадей и книг можно было отыскать настоящие сокровища. Там я нашел научно-фантастический роман Циолковского «Вне Земли», двадцать восьмого года издания, книгу о жизни на Марсе и «Затерянный мир» Конан Дойля. Там я впервые увидел журнал «Огонек» с портретом Сталина. В другом номере «Огонька» я вдруг открыл, что русский с китайцем братья навек. О том, куда исчез этот век, никто мне не сказал, даже родители, отобравшие у меня журналы.
  Особняком от запахов школьного детства отстояли древние, почти первобытные запахи детского сада. Запах желтого рыбьего жира и кипяченого молока даже вспоминать не хочется. Вообще, воспоминания о жизни в детском саду, куда меня отдали года в три или четыре, оторвав от няньки, не очень радостные. Мы с нянькой, у которой я рос до этих пор, переживали. Она не хотела меня отдавать, да и я не хотел отдаваться. К своим трем с лишним годам я уверенно отличал даму от валета и мог во время игры в домино вовремя крикнуть «Рыба!». Может, и не вовремя, но с чувством. Что мог дать мне детский сад? Тем не менее родители решили меня приобщать к жизни в коллективе. Они опасались, что я вырасту букой. Букой я вроде не вырос, но привычки к коллективу у меня так и не завелось.
  Детский сад примыкал к заводу, на котором работал папа. Район этот назывался Свисталовка. Не знаю почему. Может, потому что рядом была железная дорога и оттуда постоянно доносились свистки маневровых паровозов и тепловозов, а может, и потому, что местные жители были соловьями-разбойниками.
  Само здание детского сада когда-то было купеческим особняком. Это был старинный, деревянный дом с резьбой по наличникам и даже башенкой. Там имелась большая парадная зала, в которой стояло пианино. На стене висела огромная репродукция шишкинского «Утра в сосновом лесу». Впрочем, в то время репродукций для меня не существовало. Сплошные оригиналы. Это сейчас заранее считаешь всё и всех подряд репродукциями и страшно удивляешься, когда увидишь оригинал. А тогда… Кроме «Утра в сосновом лесу» висел портрет того, кого дети страны, в которой я родился, путали то с зайчиком, то с северным оленем, в зависимости от местности, в которой этот анекдот рассказывался. Однажды в день рождения этого зайца с оленьими рогами мне пришлось читать стихи, ему же и посвященные. От волнения я, конечно, всё позабыл и решил смыть позор обильными слезами… Сейчас-то я бы ни за что не заплакал, несмотря на то, что теперь не помню не только этих, но и многих других стихов.
  Воспитательница наша, Клавдия Владимировна, была женщиной строгой. Я совсем не любил играть в различные коллективные игры на свежем воздухе. Мог просто сесть в сторонке и смотреть, как за забором, по улице, ходят люди и едут машины. Помню, однажды зимой она велела мне взять санки и просто так возить их, чтобы я не замерз. Я возил-возил, пока не исхитрился завезти их от нее подальше, за деревья и кусты, а там опять прильнул к забору. Но меня и оттуда извлекли…
  Тем не менее кое-какая личная жизнь в детском саду у меня была. Я был влюблен в двух сестер-двойняшек сразу. Нинку и Маринку. И всё не знал, на какой из них жениться. Нинка и Маринка тоже не торопили события, хотя мы с ними уже целовались в кустах, за верандой. Впрочем, если играли, то всегда втроем. Клавдия Владимировна откуда-то была в курсе моих мечтаний. Однажды, после обеда, она велела встать мне на стул и всем громко сказать – на ком же я буду жениться. Не то чтобы я оскорбился такой постановкой вопроса или разревелся. Как раз нет. Я задумался…
  В один прекрасный день Нинка и Маринка пришли в сад в новых белых шубках. Шубки были овчинные. И почему-то невыносимо пахли рыбьим жиром. Подойти близко было нельзя. Пришлось их разлюбить. И шубки, и Маринку с Нинкой.
  Перед праздниками Клавдия Владимировна говорила нам: «Дети! Передайте своим родителям, что я люблю духи “Красная Москва”». Мы говорили, и родители покупали высокие и круглые красные коробочки с «Красной Москвой». В них был стеклянный пузырек в виде Спасской башни. Вручали духи воспитательнице дети. Клавдия Владимировна нас целовала, немедленно открывала пузырек, шумно нюхала, а потом… потом расстегивала свой белый халат и часть духов отливала за вырез своего платья. Вот такой был ритуал. Не хуже и не лучше множества других ритуалов. Кстати, Клавдия Владимировна была дамой крупной, с таким бюстом, что упади случайно пузырек в декольте – его не один час искать пришлось бы. Или это мне тогда так казалось…. Неужели уже тогда…
  Меня часто забирали домой из сада позже всех. Я оставался со сторожем* (*У сторожа было ружье. Двустволка. И он мне разрешал ее подержать. А может, и не было никакого ружья. Может, оно было в чьем-нибудь другом детстве. Не помню. Столько лет прошло. Но сторож был. Это точно.). Рядом с нашим садом работала лесопилка, и мы ходили к щелям в заборе смотреть и слушать, как визжат поросячьим визгом циркулярные пилы. В воздухе носились тучи мелких и пахучих чихательных опилок. Пахли они куда приятней «Красной Москвы». Я тогда думал, что если бы выпускали духи «Красные опилки», то мне бы понадобилось как минимум три пузырька: один – маме, один – Нинке и еще один – Маринке. Всё же чувства к ним угасли не совсем, и мне хотелось отбить от них запах рыбьего жира.
  Я страшно завидовал детям, которых забирали первыми. А иногда случалось счастье: сразу после обеда приходил кто-то из родителей и нянечка кричала: «Петров! Быстро одеваться – мама пришла». За Петровым часто приходили раньше положенного. Какое-то время я даже мечтал превратиться в Петрова, чтобы и меня мои родители уводили пораньше из сада. Впрочем, у Петрова уже тогда были таких размеров уши, что мои и до сих пор существенно меньше. А еще веснушки, из-под толстого слоя которых сам Петров был еле виден…. Так что, я, прикинув все плюсы и минусы этого опасного мероприятия, передумал превращаться.
  Тем, кто оставался в саду, предстояла пытка послеобеденным сном. Засыпать приходилось с большим трудом. Взрослым легко засыпать – они умеют считать овец или облака. А когда ни считать, ни писать… Мало того, засыпающий ребенок должен был, согласно правилу, «лечь на бок, положить ладони под голову и закрыть глаза». Верчение на кровати, хихиканье и перешептывание строго пресекались. Я был упорный незасыпанец. Лежал-то я тихо и руки держал, где велели, но глаз не закрывал. Рассматривал трещины в штукатурке, остатки гипсовой лепнины, сохранившейся еще с дореволюционных времен, печные заслонки затейливого литья и дубовый паркет, который регулярно натирали до блеска нянечки жужжащим полотером. В высокие стрельчатые окна, выходившие в сад, заглядывали ветви огромных лип, которые, должно быть, еще и к купеческим детям заглядывали, когда они не хотели засыпать. Никогда мне не мечталось с таким удовольствием, как тогда. Только одно мешало – запахи приготовляемой на кухне пищи. Запах каких-нибудь щей или горохового супа мог разрушить любой, даже самый неприступный воздушный замок.
  Я очень хорошо запомнил эти интерьеры. Потом, много лет спустя, читая самые разные книжки, я представлял себе, что действие происходит именно в этой обстановке. И романы Дюма, и пьесы Уайльда – все разыгрывалось в купеческих декорациях моего детского сада. Увы, запахи я запомнил тоже хорошо. И когда миссис Чивли из «Идеального мужа» так изощренно шантажировала сэра Роберта Чилтерна в гостиной его дома на Гровенор-сквер…. Вдруг некстати в гостиную вползал запах вчерашних детсадовских щей…


[Закрыть]
, этот запах дальних странствий[13]13
  Тогда ощущение дальних странствий могло возникнуть где угодно – даже на остановке автобуса, не говоря о вокзальном перроне. Его не надо было ждать – оно приходило само. Теперь же сидишь в аэропорту какого-нибудь Токио или Чикаго и ждешь, ждешь… когда, наконец, подадут самолет, чтобы лететь домой.


[Закрыть]
, которым пропитывали шпалы. Я хотел дождаться скорого поезда с его бешеным стуком колес, с воздушной волной, которая накрывает тебя, и восторг, который… Нет, словами этого мне не описать.

Мы жили неподалеку от вокзала, и по вечерам, перед тем как заснуть, я изо всех сил прислушивался к звукам, доносившимся с железной дороги. Ближе к ночи, когда жизнь в нашем микрорайоне затихала, становились слышны пронзительные возгласы станционного диспетчера, который из репродуктора на высоком электрическом столбе управлял маневровыми паровозами[14]14
  Паровозов теперь нет – вымерли, но они должны быть на каждой уважающей себя станции. Хотя бы один. Не для пользы – для красоты. Пусть ездит туда и сюда, пусть свистит, пусть выпускает клубы пара, пусть радует глаз. Детство не может быть по-настоящему золотым без паровоза.


[Закрыть]
, тепловозами и путевыми обходчиками. Эти слова, с помощью которых он… Об одном я жалел – окна нашей квартиры выходили не на железную дорогу, а во двор, и потому грохот проносящихся скорых поездов и слова диспетчера я слышал лишь после того, как они отражались от дома напротив. Плохо, надо сказать, отражались. Половина и самих слов, и букв внутри этих слов терялись при отражении. Вот если бы наши окна выходили прямо на железную дорогу…. Я бы мог смотреть на завораживающее мелькание голубых и желтых окон вагонов поездов, идущих из Москвы в Симферополь и в Адлер. Представлять себя сидящим в купе скорого поезда, едущим к морю, пьющим чай с конфетами «Мишка косолапый» и с любопытством… нет, равнодушно спрашивающим, какую это мы станцию проезжаем. Смотреть на мелькание голубых и желтых окон в неказистых четырехэтажных домах[15]15
  Дома наши назывались, как тогда говорили, «самостроевскими». Отец мой выстоял на родном секретном заводе длинную очередь, чтобы иметь право включиться в дружный коллектив строителей этого дома. Как только коллектив был укомплектован и завод наскреб по своим секретным сусекам достаточное количество бетонных плит, кирпичей и оконных рам, строительство началось. Так получилось (так почему-то всегда получалось), что строить начали в январе.
  Рытье котлована под фундамент в январе представляет собой, мягко говоря, не слишком остроумное занятие, но пятьдесят лет назад порядку было не в пример больше, чем сейчас, и все хорошо понимали, что остроумие отдельно, а отдельные квартиры… ну, в общем, понятно. Не будем разводить тавтологию. Морозы в моем детстве были, само собой, морознее, и процесс с мертвой точки никак не хотел сдвигаться. Тогда решили греть землю. На заводе изготовили несколько десятков обогревательных аппаратов…. Нет, не так все просто. Сначала их спроектировали секретные конструкторы, потом секретные снабженцы выбили на их изготовление фонды, потом секретные рабочие их изготовили, а уж потом… наступила весна. Буквально ни с того ни с сего.
  Вывезенные на место будущего котлована установки заправили соляркой, и они, нещадно коптя, начали греть раскисшую землю. Эффект был – сгорели заготовленные для опалубок доски и бытовка. Не раз и не два проходивший мимо на предмет подобрать плохо лежащие стройматериалы народ прозвал эти огнедышащие устройства из высококачественной секретной стали «самогонными аппаратами». Почему? Да потому. Оговорился народ, что называется, по Фрейду. С тех самых пор, вот уж пятьдесят лет, так дом и называют – «Самогонщики».
  Соседский дом, совершенно такой же, с позволения сказать, архитектуры, назывался «Караси». Котлован там вырыли летом (и такое случалось в нашем народном хозяйстве), но этим дело на несколько лет вперед и ограничилось. Начальство, настойчиво спрашиваемое народом, отвечало одно слово – «фонды», и со значением вздымало вверх указующий перст. Лето оказалось дождливое. В котловане образовалась сначала лужа, потом большая лужа, потом лужа огромных размеров, потом заквакали лягушки, и местная ребятня устремилась к этой луже с самодельными удочками. Что уж там можно было поймать – не представляю, но мы упорно ходили. Кто-то пустил слух, что старик Прохорович (которого все звали не иначе как «Прохерыч»), вохровец с родного, а оттого еще более секретного завода, как-то поймал там карася. Может, это был и не карась, а пустая бутылка, до собирания которых Прохерыч был большой охотник, – о том история умалчивает. Мы в приступе карасевой лихорадки даже с уроков сбегали, чтобы поудить в этом рыбном эльдорадо, да только все без толку. Через какое-то время заводское начальство все же изыскало фонды на строительство, из котлована вместе с нашими мечтами о карасе (о Карасе с большой буквы) вычерпали воду и стали строить дом.
  С тех самых пор, как легко догадаться, вот уж полвека… «Караси» и никак иначе. Прохерыч, кстати, хоть и был простым вохровцем, а в самострое вместе со всеми замечен не был. Собирая пустые бутылки денно и нощно, в свободное от дежурств время, в электричках по маршруту «Серпухов – Москва» и обратно, накопил он денег на кооператив. Говорили даже, что после его смерти (жил он бобылем) в сберкнижках на предъявителя оставалось чуть ли не двадцать тысяч новыми деньгами. Определенно врали. Покойника на дух не выносили, и всем было приятно, что такое богатство пошло прахом – досталось государству.


[Закрыть]
, стоящих неподалеку от железной дороги, зевать и думать о том, как, должно быть, скучно жить в этом маленьком пристанционном поселке, пить скучное молоко со скучными пенками по вечерам и смотреть в тоске на проезжающие к морю поезда. Если бы наши окна выходили на железную дорогу, я уж точно разобрал бы все буквы в словах диспетчера.

Однако я отвлекся. В тот момент, когда я упирался изо всех сил, на мост со стороны нашего микрорайона поднялся небольшой коренастый человек с лысой, как биллиардный шар, головой. Она блестела в лучах весеннего солнца.

– Хрущев! – закричал я. – Хрущев!

Было мне тогда года три, но букву «р» я выговаривал очень хорошо. Меня папа учил ее выговаривать. С этой сцены и началась моя сознательная жизнь. Домой я уже не шел, а бежал. Даже летел у папы подмышкой. Даже не издавая ни звука. Навстречу нам с папой шли папины сослуживцы и просто знакомые. Мама с нами не шла – ее на секунду задержал лысый человек и пять минут рассказывал ей о том, как нужно воспитывать детей, чтобы потом не было за них мучительно стыдно. Через много лет мама мне рассказала, что это был наш сосед. Хрущева он терпеть не мог. За двадцатый съезд, за доклад о культе личности, за волюнтаризм и кукурузу. Сосед был сталинистом, и назвать его Хрущевым с моей стороны было, мягко говоря, опрометчиво. Дома мне… Впрочем, это уже была вторая сцена из моей сознательной жизни, которую я запомнил еще лучше, чем первую.

Страсть мою к разглядыванию поездов унаследовал сын. Когда он был маленьким и приезжал в Серпухов к дедушке с бабушкой в гости, папа водил его специально на железнодорожный мост смотреть на проходящие мимо электрички и поезда, идущие из Москвы в Симферополь и обратно.

Когда я приезжаю к маме в Серпухов, то каждый раз прохожу по этому мосту. О чем я думаю, когда смотрю вниз на маневровые тепловозы, на электрички, на скорые поезда… О том, что шпалы теперь бетонные и от них не пахнет волнующе креозотом, о том, что диспетчера теперь не слышно, поскольку он говорит с машинистами маневровых тепловозов по телефону, о том, что папы нет уже восемнадцать лет.

Несколько снов

Есть у меня несколько снов, которые я помню всю свою жизнь. В одном из них я летаю. Самый первый раз. Можно сказать, становлюсь на крыло. Было мне лет четырнадцать, когда мне приснилось, что я лечу. Я тогда поругался с родителями, которые, конечно же, меня не понимали и понять не могли, так как купили мне куртку светло-зеленого цвета. В такой куртке меня не могла полюбить ни одна девочка. Ни одна девочка из соседнего класса, которую звали Валя. Она могла меня полюбить в куртке темно-зеленого цвета или даже черного, но в светло-зеленой…

Короче говоря, лег я спать, и мне приснилось, что я улетаю от папы с мамой. Особенно от мамы, которая и купила эту куртку, ну и от папы, который всегда с ней соглашался. Во сне была ранняя весна, довольно много сугробов, ручьи, пронзительные свистки электричек, чахлые елки и я, пролетающий над елками в дальние края и размахивающий изо всех сил руками. Помню, что ноги у меня были обуты в тяжелые резиновые сапоги, поскольку перед этим бродил я по лужам, и одет я был в дурацкую толстую куртку дурацкого светло-зеленого цвета. Мне буквально нечего было на себя надеть, и пришлось улетать в ней. Не помню – куда я летел. Должно быть, на север, раз дело было весной.

Второй сон – институтских времен. В нем я сдавал математику. Кажется, теорию вероятности. Пришел на экзамен и стою у стенки. Все уже сдают, а я всё не решаюсь войти и топчусь в коридоре перед аудиторией. На лекции я не ходил, семинары посещал через два на третий, и теперь… Вокруг мои товарищи, которые на все лекции ходили, в рот преподавателю заглядывали, задачи решали и теперь надо мной смеются. Даже и не смеются, а просто говорят, что вопросы были легкие и получили они четверки и пятерки. Лучше бы уж смеялись. Улететь я не могу, и толстой светло-зеленой куртки у меня тоже нет, чтобы загородиться от слов товарищей. Нет даже резиновых сапог, чтобы кинуть ими в преподавателя.

Сон мне этот снился долго – лет десять. Уже и закончил я институт, уже и защитил диссертацию, а он все снился и снился. Чего я только во сне не делал – приносил на экзамен диплом об окончании института, кандидатский диплом, кидался ими в товарищей и преподавателя – ничего не помогало. Однажды даже пришел на экзамен с сыном и дочерью – они тогда уже в школу пошли и умели читать и писать, но не умели себя вести. Бегали, шумели и кричали. Нам тогда всем троим поставили двойки и назначили переэкзаменовку на осень.

В третьем сне – самом счастливом – снился мне букинистический магазин. Лет тридцать назад стал он мне сниться. Было это в начале или в середине восьмидесятых. Жил я в то время в маленьком подмосковном городке Пущино. У нас было два книжных магазина – один назывался «Академкнига», и в нем продавались книги издательства «Наука», а второй назывался просто «Книги», и там продавались в основном канцелярские принадлежности. Книги тоже имелись, но такие, которые покупать никто не хотел, – вроде многотомных собраний сочинений наших тогдашних вождей. Тогда вожди были страшно писучие. Их речи на съездах, записки к этим съездам и статьи в газетах печатали на хорошей бумаге, переплетали и отправляли пылиться в магазины. Нынешние вожди такими глупостями не занимаются. Да и зачем? Чтобы каждый, кому не лень, вычитывал в этих книгах такое… и этакое тоже, а потом этими же самыми словами, как Ваньку Жукова селедочной мордой, в харю тыкать? Ну да не об них речь.

В академическом магазине я покупал время от времени книги по истории, если они туда попадали, но большей частью приходил туда только тогда, когда по городу пролетал слух, что со дня на день будет завоз и привезут книги из серии «Литературные памятники». Книги этой серии ценились так высоко, что теперь… Нет, эквивалента из нынешней жизни подобрать не могу. Книга, как ни крути, не просто вещь, да и не вещь вовсе, а теперь нас окружают только вещи, простые вещи, какими бы дорогими они ни были.

Пределом моих тогдашних мечтаний были три тома «Опытов» Монтеня. Мне казалось, что в них я найду ответы на все вопросы, которые меня мучают. Понятное дело, что советская власть от нас эти ответы скрывала, а Монтеня издала случайно, по ошибке. Тогда была такая власть, которая только по недосмотру могла издать что-нибудь хорошее. «Опыты» мне как-то посчастливилось держать в руках. Держал я их, держал… Минуты две держал, но вынужден был отдать обратно в руки продавцу букинистического магазина в Столешниковом переулке. Такие книги не лежали просто так на прилавке – их держали под стеклом и доставали только потенциальным покупателям. Я был потенциальным покупателем, у которого вечно не хватало потенции, то есть денег. Сначала не хватало стипендии, потом не хватало зарплаты. Три тома «Опытов» стоили шестьдесят рублей. При моей зарплате в сто двадцать пять…

Оставалась у меня, однако, надежда, которая была связана с другим пущинским, букинистическим магазином. Он был крошечным, размером с каморку, половину которой занимала продавщица – пожилая, как мне тогда казалось, женщина лет сорока пяти. Забегал я туда почти каждый день, и, видя, с каким усердием я роюсь в завалах и что выбираю, эта добрая женщина стала оставлять мне книжки, которые, по ее мнению, могли меня заинтересовать. Стоили эти книжки недорого. Даже зарплаты стажера в академическом институте хватало, чтобы их купить. Ну это мне так казалось, что хватало. Жена была на этот счет другого мнения.

Иногда мне доставались настоящие сокровища вроде томика стихов Ронсара или Вийона. Иногда Фукидид или стихи вагантов. Иногда я брал те издания «Литературных памятников», которые кто-то купил в приступе книжной лихорадки, а потом, пролистав, сдал. Так мне попали в руки стихи Бернарта де Вентадорна и маленькая книжечка стихов в прозе Алоизиюса Бертрана. Как-то раз пришлось купить «Жизнь Артемия Араратского», поскольку мне ее оставила продавщица. Книжка была из «Литературных памятников». Она всегда мне их оставляла, а я… не мог ее не купить. Так и лежит где-то до сих пор непрочитанная. Неловко, конечно, перед Артемием Араратским, но теперь-то его уж точно никто не возьмет в букинисте.

Так вот. Снился мне в те поры букинистический магазин, в котором все было – и Монтень, и Тацит, и Ницше, и Бодлер, и все те историки, писатели и поэты, имен которых я даже и представить себе не мог. Там были, насколько я помню, даже книги из библиотеки Ивана Грозного, если не вся библиотека целиком. Там были карты островов сокровищ, старинные гравюры с планами Москвы с указанием входов в подземелья, где штабелями хранились хорошо упакованные, под толстым слоем смазки, бесчисленные тома библиотеки зарубежной фантастики.

Сон мой состоял из двух частей – сначала я долго шел к этому магазину какими-то кривыми и запутанными переулками. При этом мог и заблудиться, не найти его. Мог увидеть краем глаза, но магазин по какой-то причине не хотел открываться и от меня ускользал, скрывался в переулках. Если же я находил его, то начиналась часть вторая – перебор книг на полках. Части третьей – покупки и принесения домой – не случалось никогда. Почему-то всегда была в этом магазине огромная очередь в кассу или он раньше времени закрывался. Снился мне этот сон несколько лет подряд, а потом перестал. Советская власть с ее вечным дефицитом хороших книг умерла и утащила мой сон с собой в могилу. Буквально через несколько лет пришел интернет, вытащил мой сон из могилы и надругался над ним…

Впрочем, один-единственный раз мне удалось наяву заглянуть в книжный магазин моей мечты. В середине восьмидесятых занесло меня вместе с археологической экспедицией в Самаркандскую область, в один из тамошних кишлаков[16]16
  Совхоз в этом кишлаке был виноградарский. Росли там лучшие во всем Узбекистане сорта кишмиша. Аборигены сушили его, раскладывая тонким слоем на плоских крышах своих глинобитных домишек. В зависимости от сорта кишмиша одни крыши были янтарного цвета, а другие – темно-красные.
  В один из выходных дней пригласили нас в гости к уважаемому человеку – главбуху местного совхоза. Главбух был человек образованный, гостеприимный, состоятельный, и ему хотелось поговорить с людьми из большого города. Не то чтобы мы все горели желанием провести вечер у главбуха, но по правилам археологического тона с аборигенами принято быть в хороших отношениях. Да и консервы нам осточертели.
  Взяли мы несколько бутылок водки, ташкентских конфет главбуховым детишкам и пошли. Идти надо было по бетонке. Перед нами по ней проехал трактор «Беларусь» с огромным прицепом из металлической сетки, полным собранного винограда. Задавленный своим весом, виноград не просто плакал, а рыдал сладким соком, и ноги приходилось каждый раз буквально отдирать от дороги. Вслед за трактором с грохотом катил деревянный ящик на колесиках-подшипниках. Ящик был полон чумазых мелкокалиберных детишек. Сегодня у них был удачный день – они исхитрились незаметно прикрепить свой экипаж к тракторному прицепу и было им простое деревенское счастье.
  То прилипая, то отлипая, мы кое-как добрались до двух больших жестяных щитов с наглядной агитацией. На одном из них было написано «Фауны – наши друзья» и были пририсованы такие диковинные друзья, за обладание которыми любой зоопарк мира отдал бы всё вплоть до последнего ежа. На втором была лишь короткая надпись «Эконом горючи – дело всенародное»*(* Надо сказать, что наглядная агитация в Узбекистане в середине восьмидесятых была на высоте. Плюнуть нельзя было, чтобы не попасть в какой-нибудь портрет Шарафа Рашидова или Брежнева, или цитату из их речей. Помню, ехали мы на экспедиционной машине по какой-то глухой местности, в предгорьях уже не помню чего, и на вершине какого-то придорожного холмика я увидел сваренную из арматурных прутьев римскую цифру XXIV. Ржавые прутья, по всей видимости, были когда-то покрашены, поскольку местами на них виднелись остатки красной краски. Такой лапидарности позавидовали бы и древние римляне. В середине восьмидесятых этому памятнику было уже полтора десятка лет. Климат там сухой, место глухое – думаю, что и сейчас эта цифра там стоит. И будет стоять даже тогда, когда никто и вспомнить не сможет ни страну, в которой она была поставлена, ни партию, которая велела поставить этот знак в память о съезде, прошедшем за тысячи километров от этого холмика.). Видимо, в этих краях экономить горючее было так же естественно, как не умываться, и потому обошлись без поясняющих рисунков. От этого щита шла тропинка к дому, где нас уже заждались.
  У железных ворот бухгалтерской усадьбы нас встретил золотозубой улыбкой сам хозяин и провел в дом. Из двери летней кухни нам улыбнулась такой же сверкающей улыбкой супруга хозяина. Потом его мать. Собственно говоря, золотых зубов не было только у детей и собаки – огромной среднеазиатской овчарки. Тогда вообще была мода на золотые фиксы, а уж в Средней Азии, особенно в сельских районах, состоятельные граждане доводили ее просто до абсурда. Думаю, что и сейчас доводят, поскольку тамошняя мода ужасно консервативна. К примеру, галоши на босу ногу носят там без малого лет сто и еще будут носить долго. По крайней мере до экспедиции на Марс, которую нам обещают в первой половине этого века, точно будут носить.
  Галоши мы оставили перед входом в гостеприимный дом главбуха. Нас провели в комнату для гостей и усадили на пол, возле накрытого стола. Мне досталось место как раз напротив стены с написанным по штукатурке пейзажем. Чем больше я на этот пейзаж смотрел, тем больше мучился – где я мог его видеть? Я даже умудрился пропустить один из тостов за успех среднеазиатской археологии.
  Главбух хитро посмотрел на меня и спросил:
  – Что, нравится? Родину вспомнил?
  Я промычал что-то невразумительное, а главбух продолжал:
  – Немалые деньги уплатил за этот картина. Из райцентр художник вызывал, неделя плов кормил, мешок кишмиш отдал.
  Тут самое время описать пейзаж. На всю стену раскинулось поле из тех, что при советской власти назывались «бескрайними колхозными полями». Пшеница колосилась, по краям белели березы, а в центре поля, по электрической железной дороге мчался прямо на зрителя пассажирский поезд. Небеса с редкими облачками пронзительно голубели.
  Вообще-то картина как картина. Ничего особенного. Смущала только эмблема с колесом и крылышками, нарисованная в небе над поездом. Где я мог все это видеть именно в таком сочетании? Какие-то очень смутные детские воспоминания… Поездка к бабушке в Киев на поезде из Москвы… И тут меня осенило! Как же я забыл! Это была точь-в-точь обертка двух продолговатых кусочков сахара, которые подавали в поездах к стаканам чаю в мельхиоровых подстаканниках. Я никогда, как взрослые, ее не рвал, эту обертку, а аккуратно снимал и хранил до конца поездки. Потом к ней присовокуплялись использованные железнодорожные билеты, а через какое-то время это все выбрасывалось бабушкой или родителями, как ненужный хлам. Им, конечно, ненужный.
  Ну а потом мы выпили за картину, за хозяина, за его гостеприимство, за… Если доведется вам быть в Самарканде или его окрестностях – никогда не пейте местной водки. Черт знает, из чего они ее гонят. Местные виноградные вина куда лучше любой водки. Особенно хороши сладкие. Узбекское полусладкое шампанское и вовсе выше всяких похвал. Но тогда его было не достать – почти всё отправляли на экспорт. Как сейчас – не знаю. С тех самых пор я там и не бывал.


[Закрыть]
. Копали мы там античные курганы. «Мы», конечно, громко сказано. Я «двигал отвалы», выражаясь на жаргоне археологов. Кроме того, в мои обязанности входило наблюдение за нанятыми землекопами, из местных. Была у них такая слабость: прикарманивать себе все интересное, что удавалось извлечь из этой древней земли.

В первый же выходной мы с одним археологом из Ташкента собрались в райцентр, в книжный магазин. Знающие люди сказали, что там можно купить любые книги на русском языке, поскольку из населения там одни узбеки и таджики. Точно так же и в нашем сельском магазине знающие люди покупали итальянские сапоги на платформе и кожаные перчатки на натуральном меху. Пасти овец, собирать хлопок или растить виноград в сапогах на платформе и в перчатках было очень неудобно. Особенно летом, в сорокаградусную жару.

Приехали мы на рейсовом автобусе в райцентр. Правда, не сразу. Сначала заехали в другой кишлак – за родственниками шофера. У них были какие-то дела в городе, но маршрут автобуса через их кишлак не проходил. Не идти же им было за три километра в наш кишлак к автобусной остановке, если они родственники нашего шофера. Я всего этого, конечно, не знал, но мне объяснил шофер, когда я заволновался из-за того, что мы свернули не в ту сторону. Ехали мы долго – минут сорок. Было жарко и очень пыльно, но закрывать окна, спасаясь от пыли, было нельзя – вместе с нами ехало несколько женщин. Надо сказать, что сельские узбечки тогда мыли головы кислым молоком (наверное, и сейчас моют). Волосы у них были прекрасные, заплетенные в толстые косы, которые были сверху покрыты несколькими слоями марли. Марля защищала волосы от мелкой чихучей пыли, но при температуре сорок градусов и даже чуть выше пахли эти косы теплым кислым молоком так, что перебивали проникающий в окна автобуса вместе с пылью запах дефолиантов, которыми обрабатывали перед уборкой бескрайние хлопковые поля.

Впрочем, я отвлекся. Мы приехали в город и сразу побежали в магазин. Увы, он оказался закрытым. Была суббота, и продавец, справедливо рассудив, что в выходной день книги никто читать не будет, а будет готовить плов, печь лепешки и пить теплую водку самаркандского разлива, ушел домой или в чайхану. Сказать, что мы опечалились, – значит ничего не сказать. Мы опечалились громко, на всю улицу, состоявшую из пяти или шести домов. Проезжавший мимо на велосипеде человек в тюбетейке и стеганом ватном халате на голое тело, поинтересовался, в чем дело. Мы ему рассказали, и он пообещал немедля привести продавца. И привел. Последний, узнав, что мы археологи из Москвы[17]17
  На самом деле, среди нас москвичей не было. Были археологи из Ташкента и Петербурга, который тогда еще был Ленинградом. Я был из Подмосковья. Но объяснять все эти тонкости в Иштыхане было совершенно ни к чему. Понятное дело, что человек, приехавший из России, приехал из Москвы. Откуда же еще? Все приехавшие из Москвы были земляками и друзьями. Продавец в магазине нам рассказал, что месяц назад к нему приезжали наши друзья из Москвы. Мы понимающе покивали головами, мол, как же, как же…


[Закрыть]
, нам искренне обрадовался и тут же снял огромный амбарный замок с двери магазина.

Мы вошли… Продавец еще и свет не успел включить, как я уже набил половину своего рюкзака книгами. Мой товарищ тоже времени даром не терял. Когда продавец увидел, что мы ему сейчас выполним квартальный план по продаже книг – он открыл подсобку. До сих пор помню этот момент – я достаю из груды сваленных в углу книг маленькую, серую от покрывающей ее пыли книжечку, хлопаю по обложке ладонью, чихаю и вижу серебряные буквы на черном бархате «Испанская поэзия Возрождения». Внутри, на мелованной бумаге, стихи Луиса де Гонгоры, Лопе де Веги, и все это перемежается рисунками, на которых испанские кабальеро в жестких крахмальных воротниках, в пышных штанах, завязанных под коленями бантом, красавицы в кружевных мантильях…

Иногда я просыпаюсь среди ночи, лежу, смотрю на невидимые в темноте книжные полки и думаю – хорошо, когда дети выросли и встали на ноги. За них можно не беспокоиться. С книгами так не получается. Куда им потом, бумажным, идти…

С детьми, если честно, тоже не получается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю