444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Бару » Вопросы буквоедения » Текст книги (страница 11)
Вопросы буквоедения
  • Текст добавлен: 29 октября 2020, 09:31

Текст книги "Вопросы буквоедения"


Автор книги: Михаил Бару



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

Ветер утих. С холма, на который взобрался Аникин, была видна вся деревня. Мостки – деревня маленькая, чтобы все их увидеть, достаточно, как говорила аникинская жена, встать на табуретку. Петляющая изо всех сил Синичка делила Мостки на четыре неравных части, соединенных между собой тремя мостиками. Первый соединял берег, на котором стояло облупленное здание сельской библиотеки, с берегом у дома сельской старосты Василисы Егоровны Гороховой, которую в деревне за глаза звали «баб Васей». Этот мостик был построен еще в советское время из бетонных плит, и у него даже были настоящие перила, а потому его называли «Дворцовым».

Второй мостик, между Толиком Селезневым и многочисленными Прохоровыми, называли «Танковым». Он был сварен рукастым Толиком из толстенных листов ржавого железа. На вопрос – откуда такие листы, Толик отвечал, что купил по случаю за бутылку у знакомых танкистов списанную танковую броню. Ее как раз списывали в огромных количествах после вывода наших танков из Восточной Германии. Списанная танковая дивизия проезжала ночью мимо Мостков к месту секретной танковой свалки на Урале, и Толик, у которого как раз в ту ночь была бессонница, удачно подсуетился. В этой версии у односельчан ничего не вызывало сомнения, кроме того факта, что Толик отдал за броню бутылку. Односельчане справедливо полагали, что бутылку Толик не отдал бы и за целый танк с полным боекомплектом снарядов.

По третьему, самому хлипкому, деревянному мостику, который назывался «Березовским», потому что выходил на проселочную дорогу, идущую в Березовку, бодро вышагивала жизнерадостная Лариса. За ней тащился ее муж – угрюмый бородатый мужик в ватнике камуфляжной расцветки. Муж сгибался под тяжестью прялки, подаренной Ларисе кем-то из деревенских. Собственно говоря, прялку ее прежний хозяин, которому она перешла в наследство от матери, хотел спалить и даже успел ударить по ней разок топором, чтобы разделать на дрова, как случайно проходившей мимо Ларисе взбрело в голову устроить у себя дома уголок деревенского быта. Теперь она шла, ведя в поводу мужа, нагруженного прялкой, и представляла себя барышней-крестьянкой. В голове у нее продумывался фасон летнего крестьянского сарафана с большим квадратным вырезом, вологодскими кружевами и красной атласной лентой, завязанной под грудью. Муж в ответ на приказ не молчать, а думать о том, как обустроить уголок, изо всех сил продумывал погреб с рядом пыльных запечатанных бутылей с разноцветными настойками и висящими на крюках окороками, уютное вольтеровское кресло и двух или трех румяных дворовых…

При мысли об окороках Зайка просительно посмотрела на Аникина и облизнулась. Она доподлинно знала, что в рюкзаке у него лежат две говяжьих сардельки между кусками ржаного хлеба. Вовсе незачем было взбираться на этот холм, чтобы их съесть.

Аникин, однако, никакого внимания на Зайку не обращал – он стучал носком обутого в галошу валенка по большому ржавому звену тракторной гусеницы. Как оказался трактор на вершине этого холма, по какой такой причине потерял он часть своей гусеницы… Быть может, вездесущие деревенские ребятишки исхитрились где-то стянуть этот неподъемный кусок железа и потом изо всех, как выражались в Мостках, дрисёнок тащили его в пункт приема металлолома в соседней деревне, да не дотащив бросили, или молодой ухарь-тракторист решил покатать свою девушку, пахнущую парным молоком доярку, и, разволновавшись от быстрой езды, схватился впопыхах не за тот рычаг – и порвал гусеницу, или просто-напросто поехал в соседнюю деревню за водкой… Точно за водкой. Рядом с гусеницей из-под снега торчало горлышко пустой бутылки. Любопытный Аникин раскопал ее и на выцветшей этикетке прочел название «Вольные хлеба»[23]23
  После предложения о водке я написал полстраницы текста и удалил их. Потом написал еще треть страницы и снова удалил. Потом подумал, что не буду продолжать, а лучше закруглюсь, и написал четверть страницы, которые постигла та же участь. Потом прогулялся к реке, обедал гороховым супом с копченой рулькой, котлетами с гречневой кашей и даже выпил рюмку рябиновой настойки. Ничего не помогало. Хоть рви на себе выпавшие двадцать лет назад волосы и бейся о клавиатуру головой. Писал бы я на бумаге – так хотя бы рвал неудачные варианты в клочки и бросал бы их на пол. Жена зашла бы ко мне в кабинет и увидела по разбросанным клочкам, что сосуд моего вдохновения пуст, как графин из-под рябиновки. Короче говоря – она зашла и увидела, что клочков нет, а вместо них пустой графин и тяжелая, невыносимая атмосфера творческих мук. Жена сказала, что клочки – дело наживное и она легко может…


[Закрыть]
.

* * *

Снег пошел с вечера, а к утру уже валил и сегодняшний, и тот, что не успел выпасть вчера. В поле никого, ветер воет, никакой лыжни нет, и приходится, с трудом переставляя лыжи, идти по целине. Собака просит тебя быть человеком и вернуться домой, над тобой три слоя серых, ватных облаков, из которых сыплется и сыплется снег, а ты упорно идешь и идешь вперед, восхищаясь внутри себя собственной стойкостью.

Время от времени в прореху между облаками выглядывает бледное, еле желтое солнце и снова скрывается. Кажется, что сейчас облака раздвинутся и покажется солнце – но не наше желтое, уютное солнце величиной с пятирублевую монетку, а солнце далекого будущего – огромное, занимающее треть неба, красное и рыхлое, покрытое коростой черных и уже никогда не исчезающих пятен – то самое, которое называется красный гигант. Из-за леса будут торчать ржавые остовы опустевших небоскребов, а на том месте, где была наша деревня, будет каменистый берег холодного моря, и по нему будут бродить уже не элои с морлоками, а огромные неуклюжие крабы. Краб Пашка Анпилов будет пьян, и у него ноги за ноги будут заплетаться, а краб Серега Газманов будет его бить клешней по панцирю за то, что Сашка совершенно случайно, без какого-либо злого умысла, оплодотворил икру Райки Газмановой. Просто он шел по берегу и разбрасывал везде свои сперматофоры, а тут подвернулась Райка, вернее, упала под ноги и… Десятки и сотни вылупившихся недавно маленьких, размером со спичечный коробок, крабов, как две капли воды похожих на Пашку, будут ползать по восьми ногам Сереги и пронзительно пищать «Папка, не надо! Не надо, папка!..» Краб Райка Газманова – огромная, раза в два больше, чем крабы Сашка[24]24
  Черт его разберет, когда он Сашка, а когда Пашка. Это же краб. Сегодня он Сашка, а завтра или даже через час уже Пашка. У крабов нет раз и навсегда закрепленных имен. Слишком просто они для этого устроены.


[Закрыть]
и Серега, ленивая самка с мелкими белесыми шевелящимися усиками над верхней губой и вылезшими далеко на лоб мутными, в багровых прожилках глазами будет безучастно сидеть на куче мерзлого песка, припорошенного снегом и бесконечно жевать осклизлые водоросли, выброшенные прибоем на берег. Ветер будет отгонять от берега льдины в ту сторону, где миллиард лет назад была автобусная остановка на дороге в райцентр, багровый солнечный свет будет заливать…

Оглянешься назад – туда, где должна была быть деревня, и увидишь, что в белой пелене пропала и деревня, и толстые, в младенческих перетяжках, уютные дымы из труб, и большая краснокирпичная Ильинская церковь, а только серый силуэт покосившегося креста на колокольне плывет сам собой в заснеженном пространстве и времени… Погладишь собаку, подвывающую от страха перед гигантскими крабами, скажешь ей: «Спи-спи. Все хорошо», сам перевернешься на другой бок, подоткнешь одеяло, и станешь пробиваться сквозь метель в деревню, держа курс на уплывающий от тебя крест.

* * *

Если в начале февраля после обеда сесть у окна в кресло, зевнуть, побарабанить пальцами по его деревянной вытертой ручке, снова зевнуть и широко закрытыми глазами всмотреться в засыпанное снегом до неба поле, то можно увидеть, что тянется оно не до леса, как это было еще перед Новым годом, а до самого апреля. Ну, может, и не до апреля, но до середины марта точно.

* * *

Хрупкая и тонкая, точно ваза для одного цветка, девушка в футболке с надписью «А напоследок я скажу» строго спросила, притянув к себе за пуговицу, юношу:

– Соскучился?

Молодой человек задорно встряхнул многочисленными косичками и ответил:

– Только из одних букв «о» в этом слове можно составить туннель длиной в три с половиной километра. Еще и останется сотня-другая на баранки.

– А из букв «у»? – не унималась его подруга.

– Долгий-предолгий гудок паровоза, который проедет по этому туннелю.

– А из…

– Из буквы «и» ничего нельзя составить. Она всего одна в предложении «и они пошли есть в ресторан шашлык из молодого барашка, хачапури, запивать все это красным вином…»

– Их два, этих «и». «И пирожное эклер. И фисташковое мороженое. И вишневое варенье. Варенье через запятую, раз уж «и» всего два.

* * *

В отделении Сбербанка:

– Вы за кем стоите?

– За женщиной в зеленой сумке.

* * *

Во второй половине зимы наступает царство настоящего. Будущего, то есть весны со всеми ее треволнениями, с первыми, еще бледными от зимнего авитаминоза надеждами и напрасными хлопотами, нет совсем или оно съеживается до нескольких часов – до обеда, до конца книги или до дна чашки с чаем. От прошлого года остаются уже и не воспоминания, а какие-то обрывки от них – и не цветные, а выцветшие, почти черно-белые, как и сны, которые можно видеть даже днем. Сидишь себе у печки, обутый в старые растоптанные валенки на босу ногу, смотришь на валяющихся между оконными рамами мух, прикидываешь, сколько из них проснется весной, думаешь, прибавлять к ним себя или… разную ерунду про мгновение, которое повторимо так, что хочется не то чтобы удавиться, но хотя бы намылить – или веревку или кому-нибудь шею.

* * *

На «Бабушкинской» захожу в вагон – а там полным-полно цыган. Сидят и золотыми зубами сверкают. Теперь декабрь, мороз, и они, наверное, кочуют с нашей северной станции куда-нибудь на «Юго-Западную» или даже на «Бульвар Дмитрия Донского». Галдят так, что не слышно шума метро. Только я зашел и встал поудобнее в уголок, как в вагон следом за мной вошла попрошайка, которых на Калужско-Рижской линии порой больше, чем пассажиров. Серая, точно огромная мышь, усатая тетка с табличкой, повествующей о постигших ее несчастиях, и полиэтиленовым пакетом от Маркса и Спенсера для сбора подаяния. И только она рот открыла, чтобы загнусавить свое извечное «Извините, что к вам обращаемся…», как увидела, перед кем ей предстоит выступать. Перед кем, так сказать, блеснуть профессиональным мастерством. Ощущение было такое, точно лабух из провинциального ресторана, всю жизнь игравший песни Юрия Антонова, пришел играть в Большой зал Московской консерватории Пятый концерт для фортепьяно с оркестром Бетховена и на него пристально смотрят солисты Государственного симфонического оркестра Центрального телевидения и радио. Все уже минимум по два раза откашлялись, дирижер взмахивает палочкой, и… тетка мгновенно закрывает рот и, пока диктор говорит: «Осторожно, двери закрываются», перебегает в другой вагон. Даже костыль, при помощи которого она хромала, не застрял в дверях.

* * *

Когда под самый конец зимы как повалит снег, как ударит тридцатиградусный мороз, как начнут от холода ломаться на розовые, малиновые и янтарные кусочки разной длины молодые весенние солнечные лучи, как от звонкого теньканья синиц воздух станет еще ледянее, как не приедет трактор расчищать дорогу, как отключится электричество… вот тогда нужно занести в теплый дом снятый с машины аккумулятор, велеть жене налепить пельменей, открыть поднятую из погреба банку с солеными рыжиками, достать из другой банки маленький маринованный огурчик, налить в рюмку перцовки, наколоть на вилку самый большой пельмень, умакнуть его в сметану, велеть жене подцепить маринованный огурчик на другую вилку и держать, пока не будет насчет него указаний, ей же велеть наколоть на третью вилку соленый рыжик, а на четвертую подцепить кусок селедки с луком, самому поднять полную рюмку, приказать собаке подобрать слюни, окинуть взором стол и жену с вилками и думать то, что обычно думают в таких случаях мужики: «Этот народ непобедим, нас голыми жениными руками не возьмешь, нас просто так отсюда не выкуришь и не выпьешь, мы одними вилками кого хочешь…» И тут дадут электричество.

* * *

Собака спит чутко. Встанешь под утро подложить дров в остывшую печку, а она, хотя и лежит на веранде и видеть тебя не может, но постучит пару раз хвостом об пол. Мол, я сплю, но и во сне тебя люблю, не сомневайся. И снова в свой сон – ловить мышь. Она ее который год ловит. У мыши уже и дети, и внуки, и правнуки, и праправнуки, уже и сама она умерла года два назад, объевшись в погребе квашеной капусты, а собака ее все ловит и во сне лапами сучит, догоняя. Для собаки кого-то ловить во сне – пусть мышь, пусть бабочку – все равно что для человека летать. Ловишь – значит растешь, хотя у тебя уже и усы седые, и хвост давно не пистолетом.

Пока дрова разгораются, ты, сидя на низкой скамеечке перед печкой, берешь глагол «задумался» и буквами «у» удлиняешь его до существительного «раздумья». Получившиеся раздумья буквами «м» утяжеляешь до дум. Потом берешь одну из дум и десятком букв «м» превращаешь ее в удар колокола. Этим ударом собираешь овец и пересчитываешь их до тех пор, пока шум и гул в печной трубе не разбудят жену, которая встанет, задвинет заслонку и велит тебе идти спать в кровать.

* * *

Изо всех сил стараешься заснуть, пересчитываешь чертову прорву овец, умножаешь их, делишь и даже берешь интеграл по замкнутому овечьему контуру, наконец засыпаешь, и сразу, еще и глаза не успели до конца закрыться, тебя выталкивают на космический мороз из шлюза орбитальной станции в одном шлеме от скафандра на голое тело. Невероятным усилием воли разлепляешь уже успевшие намертво склеиться глаза и с облегчением видишь за окном покосившуюся баню, у которой хорошо бы заменить нижние венцы, скворечник, прибитый на длинной жерди к крыше бани, собачью будку с торчащим из нее черным носом, голый клен с висящей на второй сверху ветке луной, снег, лежащий на бане, скворечнике, будке, клене и луне, красные, голубые и зеленые искры, которыми он сверкает в медовом, лимонном, лунном свете, черную ледяную пропасть неба с упавшими в нее пригоршнями звезд, а среди них маленький, еле заметно подмигивающий огонек орбитальной станции, из которой тебя вместе с тщательно пересчитанными овцами выгоняют на космический мороз в одном шлеме от скафандра на голое тело. Овцы им, видите ли, мешают. Блеют громко и станцию загадили. Вот и выгоняйте овец. Я-то здесь при чем?!

* * *

В телефонном салоне «Связной» мужчина средних лет, багровый от духоты, спрашивает продавца, тонкого юношу с еле заметными усиками:

– Молодой человек, у меня бабушка лежит в больнице. Какой ей лучше подобрать тариф, чтобы с нами со всеми общаться?

– «Монстр общения», – не задумываясь, отвечает тот.

* * *

Откроешь глаза, а за окном то ли сегодня, то ли вчера, то ли вовсе прошлая суббота. Медленно кружится и падает истертое в мелкую белую пыль небо, не успевшее упасть вчера вечером и ночью. Те же синички и те же воробьи скандалят возле кормушки с семечками, и все так же нахальные воробьи одерживают верх над пугливыми синичками. На письменном столе стоит чашка с остывшим то ли вчера, то ли на прошлой неделе чаем, рядом с чашкой лежит пустая бумажка от съеденной послезавтра конфеты, на кухне… что ни начни готовить, а все равно получается овсяная каша. И в голове все ворочается и никак не может улечься упорная, сумбурная, неотвязная, смутная, нелепая и постоянно пульсирующая мысль неизвестно о чем, которую думаешь день и ночь, а все без толку – она только длиннее становится. Уже и голова для нее становится мала, уже она в трех или даже в пяти местах безнадежно запутывается и на ней появляются узелки, уже и… только в поле, у застывшего под серым и ноздреватым льдом ручья, время еще течет. Там, где лед тонкий и полупрозрачный, видно, как оно течет из вчера в сегодня и дальше, в завтра. Если лед проломить, то можно зачерпнуть несколько вчерашних и сегодняшних обжигающих горло минут. До завтрашних дотянуться почти невозможно – их слишком быстро затягивает течением под лед.

* * *

Можно, конечно, дома не сидеть и поехать культурно проводить время в какой-нибудь мегамолл, есть пирожные и пить карамельное латте, но лучше остаться и смотреть в окно, как идет снег. Посмотришь час, посмотришь второй и даже половину третьего, а потом откроешь глаза, найдешь в сети какой-нибудь старый советский телеспектакль с давно умершими актерами и позовешь жену его смотреть.

Смотреть дома спектакль – это вам не просто надеть костюм, галстук, запонки, подождать два часа, пока оденется жена, и потом наступать на ноги, пробираясь к своим местам в середине третьего ряда амфитеатра. К домашнему спектаклю надо готовиться заранее. Еще утром упросить жену напечь сдобных ватрушек, чтобы в антракте выйти на кухню, без очереди напиться с ними чаю, выпить рюмку домашнего вина из черноплодной рябины, покурить в форточку, пока не прозвенел третий звонок, вернуться в зрительный зал, надеть шерстяные носки и прогнать кота, нагло разлегшегося на кресле в первом ряду партера.

К ватрушкам и домашнему вину хороши советские детективы. В старых телеспектаклях никаких погонь и трюков нет, а лишь одни неспешные разговоры, окутанные клубами табачного дыма. Время от времени где-то за сценой может прогреметь выстрел, кто-то крикнет, что-то с грохотом упадет, и снова разговоры, разговоры и разговоры… Следователь всегда честен и неподкупен. До́ма у расхитителя социалистической собственности всегда старинная мебель красного дерева, антикварные фарфоровые статуэтки, картины по стенам, французский коньяк с лимоном и везде разбросаны пачки из-под импортных сигарет. Интеллигент всегда с небольшой бородкой, в очках, нервный, запутавшийся, оторвавшийся от трудового коллектива… Впрочем, нет, от коллектива обычно отрывались у нас слесари, токари и шоферы автобусных парков. У интеллигентов, приемщиц стеклотары, официантов, продавцов продуктовых и проституток промтоварных магазинов коллективы, конечно, были, но называть их трудовыми язык не поворачивался. Чуть не забыл – в творог для начинки ватрушек хорошо бы положить изюм и ванильный сахар.

Так вот. Сосед убитого – добродушный, скромный, тихий бухгалтер фабрики цветных карандашей имени Сакко и Ванцетти. Ходит в полосатой шелковой пижаме и толстых очках. Вечно он или курит, или сосет валидол. У него железные зубы и железное алиби. Он будет сначала свидетелем, потом подозреваемым, потом убийцей, а в самом конце окажется, что во время войны он был на оккупированной территории и окончил с отличием разведшколу Абвера. Там ему и вставили беспощадные к врагам рейха немецкие зубы. Найдут у убийцы в трубочке из-под валидола секретные инструкции от его новых заокеанских хозяев. И тут выяснится, что не валидол он сосал. Во втором антракте можно просто доесть остатки вчерашнего винегрета, выпить рюмку зубровки и снять шерстяные носки.

Или взять комедию из жизни провинциальной библиотекарши: она горит на работе, а дома живет на зарплату в девяносто рублей, воспитывает бездуховную дочь, которой только и подавай новые наряды. Или производственную драму о том, как молодому изобретателю не дают дороги старые бюрократы и председатель профкома. Добро бы еще актеры играли плохо и не было бы никакого чувства неловкости за их идиотские и насквозь фальшивые советские слова вроде «Комсомольцы на своем собрании приняли решение считать стройку ударной!» или «Мы здесь, в тайге, не ради зарплаты строим целлюлозно-бумажный комбинат! Нельзя все мерить на рубли! Мы хотим, чтобы наши потомки в своем светлом коммунистическом будущем на белой бумаге…» Так нет же! Они играют слишком хорошо, и ты начинаешь…

* * *

Между «Павелецкой» и «Добрынинской» поезд вдруг остановился, и я услышал, как стоящий рядом двухметровый детина сказал своему спутнику, маленькому, тщедушному пареньку в стальных заклепках и шипах по всему чернокожаному телу:

– Нельзя, Леш, людям по национальности сразу ногой… Человек – он любой национальности человек. Хоть русский, хоть чурка…

* * *

Зимний день короток. Утром за чаем с оладьями и земляничным вареньем засмотришься в окно на то, как синички скандалят с воробьями, нахально влезшими в кормушку с семечками и… оглянуться не успеешь, как на дворе уже начнет темнеть, в хрустальном малиновом сиреневом небе нарисуется бледная полупрозрачная луна, а на тонких ветвях березы, на голых кустах шиповника, на черных былинках пижмы и репейников повиснут крошечные сверкающие скрипичные ключики, которые, стоит только ветру подуть, начинают чуть слышно позвякивать и… ни стопки оладий, ни варенья, ни даже двух сарделек с зеленым горошком и квашеной капустой, а их, если честно, и к столу-то не подавали.

* * *

Темно-оранжевое солнце, облепленное обломками сухих веточек, чешуйками сосновой коры, мягкими зелеными иголками и комьями липкого снега, садится в овраг. Белоснежная бархатная тишина становится немного розовой, немного малиновой, немного алой и такой полной, что заползает всюду – даже в карманы тулупа. В такой тишине только стихи и сочинять, думаешь ты и тут же начинаешь изобретать легкие, невесомые рифмы к морозу, к солнцу, к чудесному дню, к сосновым иголкам, к алмазной пыли, висящей в воздухе, к лыжной прогулке, к цепочкам заячьих и мышиных следо…

На самом деле думаешь ты о том, что все люди как люди – полюбуются закатным солнцем, подумают про себя мороз и солнце день чудесный, или ель сквозь иней зеленеет, или даже маленькой елочке холодно зимой, сфотографируют умилительную белочку или дятла и скорей поедут домой к теплым печкам и ноутбукам, чтобы пить горячий чай, редактировать в фотошопе фотографии белочек и дятлов и хвастаться ими в социальных сетях, а ты как последний… будешь стоять посреди этой невозможной красоты и отгонять от головы мороз и солнце день чудесный, ель, которая зеленеет сквозь иней, белые звездочки в буране, сны, переполненные чем-то замужним, как вязким вареньем, чертову маленькую елочку, которой холодно зимой, и мучительно придумывать что-то, что отличалось хотя бы количеством белых звездочек в буране или сортом варень…

Или насочиняешь целый ворох самых разноцветных рифм, потом вычеркнешь из их списка невесть как затесавшиеся туда два три бутерброда с копченой грудинкой и сливочным хреном, рюмку водки, селедочную икру, тарелку горячих щей из квашеной капусты, запеченную баранью ногу… посмотришь на то, что осталось, плюнешь проглотишь слюну, повернешь лыжи и поедешь домой так быстро, что обгонишь тех, кто едет редактировать в фотошопе фотографии белочек и дятлов.

* * *

Уезжаешь на край вселенной, а потом еще идешь на лыжах и входишь в лес, а лес входит в тебя. Птицы молчат. Никто не кричит истошно «Аня, ты где?! Смотри, какой дятел!». Не слышно фур и легковых машин, день и ночь шуршащих шипованными шинами по проходящему неподалеку шоссе. Не стреляют охотники. Не слышно ничего, кроме шороха падающего с ветвей снега. И шороха тоже не слышно. Только внутренним ухом можно услышать, как где-то на противоположном от тебя краю Вселенной, чуть ли не на Марсе, подвывает ветру собака, как ветер поднимает в бледно-розовый углекислый воздух тучи истертого в пыль за сотни миллионов лет красного песка, как, уперевшись в стенку кратера сломанным крылом солнечной батареи, стоит и тихо жужжит сервомоторами марсоход, как конвульсивно дергается и не может провернуться его заднее левое колесо, как расползается под ним по ржавой земле темное пятно от протекающего антифриза, как невообразимо далеко от него, в Пасадене, нажимает и нажимает в панике на все клавиши и щелкает всеми тумблерами оператор марсохода, не желая понимать, что его команды идут уже к мертвому…

* * *

Когда едешь зимним вечером в скором поезде по искрящимся под луной бескрайним снежным полям из Москвы или Костромы в Пермь или в Казань, не говоря о Томске или Красноярске; когда за окном проплывает в необъяснимой тоске заметенная снегом платформа под названием «Зеленый дол», или «Озерки», или просто «Семьсот пятый километр», а на ней подслеповатый фонарь, а в круге неверного, жидкого света под ним краснолицые мужики с рыбацкими ящиками, раздувшиеся от китайских пуховиков бабы, дети, закутанные до состояния колобков, свернувшийся калачиком на скамейке худой облезлый медведь с порванным ухом, прижимающий к себе поломанную балалайку, и расчищающая фанерной лопатой снег старуха в оранжевой куртке и огромных валенках; когда в купе тепло; когда чайная ложечка тихонько позвякивает в стакане; когда в стакане коньяка куда больше, чем чая; когда убаюкивающе стучат колеса[25]25
  Нет, не так они стучат, как раньше стучали. Оказывается, стыков на нынешних рельсах куда меньше, чем полвека назад, во времена моего детства. И бетонные шпалы, в отличие от деревянных, не пахнут креозотом. И титан, в котором кипятят воду для чая, не пахнет дымом и дальними странами, а в детстве, между прочим, дальними странами пахло даже от велосипеда или от болгарских марок. И нет маленьких картонных билетов с микроскопическими дырочками и двух кусочков сахара-рафинада в бумажной обертке, на которой был нарисован поезд, летящий через поле с колосящейся пшеницей, тоже нет* (* Картонные билеты и обертки от сахара я собирал и хранил в квадратной жестяной коробке из-под мятного зубного порошка «Жемчуг». Коробок и порошка тоже нет. Не говоря о детстве.). Теперь сахар-песок набивают в бумажные трубочки безо всяких картинок. И никакой интернет в вагоне, и подвешенный к потолку купе телевизор, безостановочно показывающий комедии, и даже наклейка на зеркале двери купе «место для селфи» всего этого не заменят. Вот и выходит, что раньше не только вода была мокрее и трава зеленее, так еще и вагонные колеса стучали куда чаще.


[Закрыть]
, то только об одном и мечтаешь – лишь бы поезд не останавливался до самого Рима или хотя бы до Вены.

* * *

Высокий, статный мужчина в сером с отливом костюме с развевающимся по ветру галстуком быстро шел по улице и буквально кричал в мобильный телефон:

– И не уговаривай! Кто мне позавчера клялся, что это в последний раз? Кто, я спрашиваю?! Кто лил крокодиловы слезы? Кто рыдал и умолял?! Неделю! Нет, ты слышишь?! Неделю без мультиков!

* * *

Вселенной может стать и обычное поле между деревней и лесом. Когда лес уже давно скрылся из виду, а деревня еще и не думает показываться; когда остервенелый ветер норовит залезть не только под куртку или шапку, но даже в мысли, и даже в те, которые ты и сам думаешь не чаще раза в год, да и то на нетрезвую голову; когда в серой мутной круговерти кто-то хрипло каркает тебе на голову; когда до ближайшей тарелки с горячим борщом и рюмки водки еще сто парсеков по снежным заносам и ледяному насту; когда сумерки выползают из оврага и ползут тебе навстречу, по пути проглатывая огромные куски лыжни, ведущей к дому; когда где-то далеко-далеко впереди, в соседней галактике, чуть желтеют два пятна двенадцатой звездной величины от фар еще вчера проехавшего трактора; когда через два километра вдруг оказывается, что этот свет и не от фар вовсе… вот тогда и может.

* * *

Всю ночь во сне шел реснитчатый щекотный снег из огромного сиреневого фонаря под окном, и к утру так намело, что пришлось почти час откапывать друг дружку из-под одеяла.

* * *

– У «Филимоновой и Янкеля» очень вкусно, – сказала девушка в норковом полушубке, – каких-нибудь рабоче-крестьянских дорад или сибасов они приготовят на гриле так, что пальчики оближешь.

* * *

Зима пахнет выпавшим ночью снегом и печным дымом; сухим морозным шампанским воздухом, от которого щиплет в носу; разогретым березовым дегтем для смоления лыж; тестом для рулета с яблочным повидлом, но не с маком – и все потому, что яблочное повидло нужно куда-то девать, а то оно уже почти захватило погреб и вот-вот выберется в дом – сладковатой книжной пылью альманаха «Искатель» сорокалетней давности с космической ракетой на обложке и рассказами Гарднера или Хайнлайна о далеких планетах и о молодых бесстрашных звездолетчиках, которыми мы тогда были; высохшими мандариновыми шкурками, забытыми в кармане мехового жилета; лыжной мазью и просмоленными лыжами, на которые нужно встать и с удовольствием, с наслаждением даже, пробежать километров десять или хотя бы пять по сверкающему снежному полю, но… лень; ломкими заледеневшими простынями, наволочками и пододеяльниками в цветочек, когда они начинают оттаивать дома в тепле и пахнуть этими цветами, мокрыми валенками и рукавицами, сушащами… тьфу, сушащими… нет, щами из квашеной капусты, горчицей, густо намазанной на ломтик ломоть соленого сала с чесноком, которое пахнет само по себе и лежит на горбушке бородинского хлеба, которая тоже умеет пахнуть и… нет, рюмкой водки зима не пахнет потому, что пахла ей вчера, а сегодня надо садиться за руль и ехать в город, чтобы завтра утром еще затемно втиснуться в переполненный вагон метро и к девяти быть на работе.

* * *

…И вдруг оказывается, что можно просто стоять у окна с чашкой остывшего чая в руках и не отрываясь смотреть и полчаса, и час, как два снегиря скачут по веткам рябины, как клюют глазированные льдом сморщенные красно-черные ягоды, как осыпается рыхлый снег с веток… И начинаешь про себя, про снегирей и рябину понимать такое, чего раньше… ну не то чтобы совсем уж понимать, а начина́ть понимать или даже только догадываться, что пришла пора, когда вид двух скачущих по веткам рябины снегирей куда интереснее, чем многое из того, на что ты смотрел не отрываясь раньше, что только теперь… Короче говоря, начинаешь про себя, про снегирей и рябину внутри себя думать умное… Кончаются эти мысли тем, что раньше и снегири были краснее и скакали быстрее лошадей, и ягоды рябины были раза в три крупнее и раз в пять слаще, и снег осыпался так, что мог засыпать совсем, а теперь только по… Подумаешь, подумаешь… допьешь остывший чай и пойдешь растапливать печку.

* * *

Полнолуние. Уснешь и тотчас проснешься оттого, что тебе подрезают крылья тупыми ржавыми ножницами. В окно видно, как на другом берегу полноводного теперь ручья горит подожженный мальчишками из соседней деревни прошлогодний сухостой. Редкие звезды моргают, моргают и никак не могут проморгаться от поднимающихся к небу невидимых в иссиня-черном воздухе клубов дыма. Оплавленная с краев огромная медная луна медленно всходит над горящим полем. Лежишь и вспоминаешь какое-то волшебное слово, которое знал в детстве, но забыл. Скажешь его – и крылья вырастут, или станешь понимать жену или кошку, или есть на ночь ни крошки не захочется. То есть будешь открывать рот и сколько угодно им говорить, но чтобы есть в него… Память стала ни к черту. Жена, которую допрашиваешь с пристрастием, клянется, что не знает этого слова, и при тебе, буквально со слезами на глазах, ест на ночь, чтобы доказать, что не обманывает. Или будет тебе счастье от этого слова. Самое обыкновенное. Может, конечно, и не насовсем, а только на день или всего на полчаса. Или просто перестанет болеть плечо к перемене погоды. И слово-то простое – то ли муртурбур, то ли бурмуртур, то ли турбурмур, но не можешь даже вспомнить, куда положил перед сном очки, а уж… Повернешься на другой бок, чтобы уснуть, потом на третий, потом на четвертый… И так почти до самого утра.

* * *

Идет снег. На входе в метро, между дверями, вжавшись в решетку, из которой дует теплый воздух, стоит в позе цыпленка табака чернокожий распространитель рекламы и греется. Он рекламирует школу танцев на улице Хачатуряна. У него длинный вязаный шарф, которым он обматывается с головы до ног, и гусиная от холода, иссиня-черная кожа. Под прикрытыми веками у него голубое небо, мускулистые баобабы, вкрадчивые стремительные пантеры и гепарды, гибкие острогрудые девушки из настоящего горького шоколада. Они расписаны разноцветной глиной и одеты в бусы из мелких перламутровых раковин, делающих переливчатое «клик-клик» в такт…

Снег не кончился. Пора выходить на улицу.

* * *

Оттепель. Настроение, еще вчера застывшее на морозе до голубых игольчатых и сверкающих кристаллов, теперь подтаяло и растекается большой черной лужей, из которой пьют воробьи, в которую уже кто-то бросил окурок и обертку от «чупа-чупса», по которой идут, брызгаясь во все стороны, прохожие в резиновых сапогах и проехала божья коровка «матиза» с надписью «Пицца». И дворник, у которого на небритом лице написана экзистенциальная тоска по ста пятидесяти… нет, по двумстам граммам водки, бутылке пива и двум килькам на горбушке черного, разметает остатки этой лужи по лоснящемуся жирному асфальту, усыпанному крошками противогололедного реагента.

* * *

Если не оборачиваться на шум машин, едущих по шоссе, на свист электричек, на пьяные возгласы мужиков на автобусной остановке, на истошные крики телевизора, на маленькую зарплату, на незаконченный ремонт, на отсутствие у жены норковой шубы, на присутствие ее у жены начальника, а только идти по заснеженному полю на лыжах, смотреть на темнеющий впереди лес, на снежные бурунчики, вырывающиеся из-под острых кромок лыж, слушать свист ветра, сухое постукивание лыжных палок, пробивающих наст, вовремя объезжать торчащие из-под снега сухие стебли прошлогодних репейников, то через минут пятнадцать, в крайнем случае двадцать пять, жизнь начинает налаживаться. Главное – не снижать темпа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю