Текст книги "Вопросы буквоедения"
Автор книги: Михаил Бару
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
– Стало быть, они не заодно, – подумал я, и мне немного полегчало.
Буквально через несколько минут водитель вернулся, и мы поехали на Казанский.
– Понимаешь, – сказал он, – пишемся мы. На Дрюона. На «Проклятых королей». Талоны у нас есть, а отоварить… Суки. Утром к открытию придешь, а уже никакого Дрюона. Вот мы и сговорились по очереди стоять, с ночи. Тебя вот отвезу и вернусь свою вахту отстаивать. Рассветет и потеплее будет.
Пять рублей во внутреннем кармане моего полушубка расслабились и вылезли из прорехи, в которую они уже успели наполовину спрятаться.
* * *
Если бы я был кинорежиссером, то снял бы фильм по мотивам «Старика и моря». Перенес бы действие в наше время. Допустим, в Москву. Девушка, которая день за днем и год за годом выходит в море большого города на ловлю жениха. В ловле ей помогает младшая сестра, хотя мать и запрещает ей делать это. Несколько лет девушка не может ничего поймать. И тут вдруг ей улыбается удача – на ее крючок попадается огромный жених с квартирой, машиной и еще одной квартирой в Лондоне. Изо всех сил девушка тащит свою добычу в ЗАГС. Жених старается сорваться с крючка, просится в туалет, покурить, ему надо срочно позвонить своему адвокату и маме. В течение нескольких дней между девушкой и женихом происходит настоящая битва. Голыми руками девушке удается обессилить, подсечь и накрепко привязать к своему борту жениха, но на запах его дорого парфюма собираются подруги девушки и хищно описывают круги, квадраты и треугольники вокруг них… Когда девушка добирается до цели, от ее жениха остаются только серебряная запонка от Армани и обрывок желтого шелкового галстука в мелкую коричневую крапинку, которые она дарит на память своей сестре.
* * *
Хмурое утро… Чугунная, как башня танка, стеклянная голова, которую может разбить вдребезги случайный звук от хлопнувшей в подъезде двери, веки, которые не поднять даже штангисту, спитой чай в щербатой кружке, подгоревший тост и сидящая в углу кухни виноватая собака, быстро слизывающая с морды счастье от съеденного куска сыра, который ты сам же и забыл вечером на столе.
* * *
В такие смутные времена, как наши, хорошо быть теоретиком – математиком или физиком. Сидишь себе целый день за письменным столом, не раздвигая пыльных штор на окне, и высчитываешь, умножаешь синус на косинус, возводишь в степень и вычисляешь вторую производную. И так до обеда без перерыва. Съешь на обед сосиску с черным хлебом, выпьешь крепкого чаю с ириской – и снова умножать косинус на синус, а то и тангенс на котангенс. К вечеру можно полюбоваться стройным выводом формулы, к примеру, степени черноты черной дыры или частоты пульсаций пульсаров, найти ошибку, сделанную при интегрировании, все зачеркнуть, разорвать на мелкие куски, выбросить в мусорное ведро и два часа играть на скрипке, чтобы обрести душевное равновесие. Потом выглянуть в окно, увидеть толпу людей с плакатами, ОМОН с дубинками, раздавленные и обгорелые импортные продукты, казаков, оскорбленных верующих, депутатов, патриотов, встающих с колен, либералов, не желающих становиться на колени, с которых встают патриоты… почесать в затылке и пойти доставать из мусорного ведра обрывки формулы черной дыры, чтобы ее вывести заново и потом по этой черной дыре, как учит нас Стивен Хокинг, уйти к чертовой матери в перпендикулярную вселенную. И не забыть взять с собой оставшуюся сосиску с черным хлебом, поскольку кормить в пути никто не обещал.
* * *
В городе сны короткие и юркие, точно мыши. За ночь их может промелькнуть не меньше десятка. Только что ты шел в одном айфоне на голое тело по Тверской и с тобой здоровались, улыбаясь в усы, твои сослуживцы и через одно мгновение уже не можешь расплатиться в ресторане за чашку чая, в ужасе прячешься в пустой кошелек и по нему убегаешь изо всех сил от огромного черного троллейбуса, который норовит защекотать тебя до смерти своими длинными и хищными электрическими усами.
В деревне сон всего один и он на всю ночь – медленный и тягучий, как патока, текущий плавно и широко, как река, по которой ты плывешь на лодке, опускаешь весла в молочно-белый туман или в неповоротливые облака, и у тебя с крючка бесконечно срывается, срывается, срывается окунь килограмма на три весом или щука килограммов на пять, и тут появляется мышь, которая, оглушительно шурша, начинает прогрызать огромную дыру в реке, в лодке, в щуке и даже перегрызает твою удочку пополам, и ты бросаешь в мышь тапкой, но тапка попадает в часы, на которых половина шестого утра, и тонет вместе с ними реке.
Думаешь: «Поймаю – задушу голыми руками», и тянешь, тянешь, тянешь руки, и тут громко щелкает мышеловка, с вечера заряженная куском каменного сыра, и ты надеешься: «Сейчас досмотрю сон, в котором уже начала срастаться удочка и окунь или щука опять на крючке, а потом выброшу дохлую мышь за забор, в овраг», и в эту минуту во дворе начинает оглушительно лаять собака. Приходится вставать, брать с собой мышеловку с мышью и идти во двор. Оказывается, собака вместе с двором встали непроходимой стеной на пути ежика к реке. Ни двор, ни собака уступать дорогу не хотят, но и ежик тоже исполнен решимости не сворачивать и громко фыркает.
Надо идти в сени за старыми кожаными рукавицами, сажать ежика в ржавое дырявое ведро, в котором носят сухой навоз на грядки, и относить его на тропинку, ведущую к реке. Берешь, сажаешь, относишь, оставляешь ему на завтрак дохлую мышь и хочешь вернуться домой под одеяло – проверить, не сорвался ли с крючка окунь вместе со щукой, но вдруг замечаешь, как сквозь дремучую траву у забора к тебе крадется кто-то с рыжим и полосатым, толщиной с карандаш, хвостом, чуть виднеющимся из-за верхушек травы, и без всякого предупреждения нападает на твою ногу, на большой палец ноги, на штанину, на ремешок от сандалий и начинает с ним играть, и ты думаешь: «Еще одно такое утро – и окунь со щукой точно сорвутся с крючка. Еще и удочку поломают».
* * *
…И опухшими от усталости сухими губами забредешь в какой-нибудь дальний угол, а там вдруг родинка. Осторожно потрогаешь ее языком и в обратный путь. Да еще и не напрямки, а круг дашь, чтобы обойти…
* * *
Храм Покрова на берегу Нерли растет на холме среди деревьев и птиц с таких незапамятных времен, что и деревья, и птицы, и даже река считают его своим. Это и в летописях деревьев и птиц записано, что он им не чужой. Весной, в половодье, храм плавает по облакам разлившейся Нерли; летом – по зеленому, в одуванчиках, лугу; осенью – по желтым и красным опавшим листьям ив и кленов, а зимой – по белому снегу и синему небу, которое здесь такой высоты, что, если хоть на мгновение запрокинешь голову – упадешь в него навсегда.
* * *
В городское окно сколько ни смотри – все одно и то же. Сверху только шапки прохожих и видны. Они идут и идут вереницей – облезлая собака, бомж, увешанный пакетами, худая девушка с рюкзаком, с которого свисают на веревочках плюшевые мишки и собачки, солидный мужчина в норковой кепке и снова облезлая собака, бомж… Смотри, как говорится, еще хоть четверть века…
В деревенском окошке каждую минуту кино другое. Взять, к примеру, снежинки. Еще час назад они падали шестилучевые, с четырьмя иголочками на каждом луче, а теперь восьмиугольные без всяких иголочек. Или собака бежит. Известно, чья собака, известно, куда спешит. У Антоновых соседи-дачники приехали из Москвы. Известная всей деревне как облупленная, Светка Антонова уже приходила к ним занять стольник до морковкиного заговенья на лечение от известной же болезни. Антоновская собака скромнее – денег на опохмел не просит, если, конечно, Светка ее не заставит. Собака бежит за половинкой сосиски, за колбасной шкуркой, корочкой сыра и, если повезет, остатками супа. Дачники приезжают нечасто, а жаль. Как ни подкармливают они пса, а в промежутках между их приездами хоть зубы на полку клади. От Светки из еды собаке достаются только пустые пластиковые бутылки с остатками самогона – мутного, как Светкин взгляд. Она бегала с этими бутылками в соседнюю деревню за три километра сдавать – так не берут. Не то чтобы у всех брали, а у нее нет. У всех не берут!
А вот баба Нина идет, прихрамывает. Тоже известно почему. Да она и не скрывает – с табуретки навернулась. И все из-за сына Витьки. Нет, Витька не подсовывал матери сломанную табуретку – он построил баню. Раньше баба Нина из окна своей кухни видела проселок, что от трассы сворачивает в деревню. Само собой, всех приезжающих и уезжающих она ежедневно и ежечасно аккуратно регистрировала в книге своей дырявой памяти. Не с целью каких-нибудь сплетен или пересудов – Боже упаси! Да и какие могут быть сплетни, когда каждой собаке, включая саму Зойку Самодурову, доподлинно известно, что ее Колька Самдурак на своем тракторе ездил черт знает с кем за черт знает чем в соседнюю деревню. И эта шалава, черт знает чего вместе с Колькой набравшись, черт знает что… Ну, этого уж сама баба Нина не видала, а только со слов антоновской собаки, которая как раз сдавала там бутылки и встретила парочку в сельмаге. Антоновской собаке верить можно. Еще ни разу не было, чтоб она брехала на пустом месте… И тут как на грех Витька баню построил, загородив почти весь пристрелянный дальнозорким глазом бабы Нины сектор обзора. Старушка шею выворачивала-выворачивала… а потом взгромоздилась на табуретку и…
Три синички скачут по подоконнику. Стучат клювами по стеклу. У них сало кончилось. Одна веревочка, на которой оно висело, и осталась. Надо отрезать им нового сала. И хлеба. И водки налить. Они, конечно, из вежливости от водки откажутся – так никто и не заставляет. Было бы предложено, а выпить можно и самому. Закусить салом с хлебом и снова им предложить.
* * *
Подъехало такси, он засуетился, замешкался, а когда раскрыл руки, чтобы ее обнять, она уже садилась в машину и на прощанье, чуть шевельнув губами, выдохнула ему воздушный поцелуй. Когда через полчаса или час она наконец приехала домой, открыла дверь и посмотрела на себя в зеркало, то вдруг увидела, что ее поцелуй никуда не улетел, а прилип к накрашенной нижней губе. Кончиком наманикюренного ногтя она осторожно отлепила его прозрачную, уже начавшую мутнеть оболочку и пошла мыть руки.
* * *
Позвонил мне сотрудник банка, в котором я получаю зарплату, и вкрадчивым голосом спросил:
– Удобно ли вам сейчас говорить?
– Вы, – отвечаю, – небось, кредит мне предложить хотите?
– Да, хотим, и на очень выго…
Тут я его прервал и быстро, без перерыва, стал говорить:
– Ваш звонок очень важен для нас, но сейчас мамы нет дома, она вышла на пенсию, дети на работе, и поговорить с вами на интересующую вас тему может только жена, поскольку она решает вопросы, связанные с получением кредитов. К сожалению, она сейчас не может взять трубку, так как выщипывает брови, но вы, пожалуйста, оставайтесь на линии – как только она освободится, то сразу же с вами обсудит ваше невыгодное предложение.
В этом месте должна была заиграть музыка, какая обычно играет на линиях во всяких организациях, куда дозвониться невозможно. Понятное дело, что никакой музыки у меня не было, но в банке ее все равно не услышали бы, поскольку положили трубку.
* * *
Слушал «Очи черные» в исполнении Шаляпина и хора. Вообще, я человек скромный. Не мот, не транжир какой-нибудь. Такси лишний раз не возьму. И в быту тоже. Шапка цигейковая, куртка на китайском пуху и трусы в турецкую полоску. А когда в ресторан меня нелегкая занесет, то всегда, даже и мимо воли, думаю, что если бы стоимость этого фондю или чизкейка перевести на обычные котлеты или бокал дайкири измерить в рюмках клюквенной настойки, то из-за стола бы уносить пришлось, а не уходить с чувством тяжелого голода… О чем, бишь, это я… Да! Слушал я, слушал и вдруг почувствовал острое желание промотать не доставшееся мне по наследству имение, залить шампанским соседей снизу, нанять лихача и гнать к Яру, чтобы там всю ночь не спать, не знать удержу, не думать о последствиях, швырять доллары и акции Газпрома под ноги цыганкам, упиваться тем, чем невозможно уесться, а утром встать, отряхнуть с колен цыганок, сигарный пепел – с лацканов смокинга, вычесать из бороды и усов застрявшие там черные и красные икринки и застрелиться. В том смысле, что пойти на работу.
* * *
Что-то есть особенное в песнях и музыке старых советских кинофильмов шестидесятых годов. Вроде и поют о том, чего никогда не было и не будет, а все равно веришь в то, что главные герои поженятся и улетят в свадебное путешествие в тайгу строить дорогу или новый город, в котором все будут счастливы, а пока они работают в троллейбусном парке, но не оставляют мечты о космических полетах и потому учатся заочно на инженеров и полярников. И все ты знаешь о том, что будет дальше, но как только за кадром зазвучит музыка и под крылом самолета запоет зеленое море тайги – сразу у тебя в голове начинает клубиться светлое будущее и откуда ни возьмись сами собой проявляются картины из романа братьев Стругацких «Полдень, XXII век». Какая такая двадцать пятая нота была в песнях советских композиторов… Хорошо, что этот секрет теперь утерян.
* * *
На одном из московских заборов увидел объявление о вечере, посвященном чему-то очень индийскому и очень духовному. Устроители обещали мыслепутешествие по рекам Индии, проникновение в и растворение в нем же. В списке выступающих значилась Шикхандини Мигалюк, против имени которой было написано «вокал, бандура». Почему-то из глубин памяти мгновенно всплыл любимец Рабиндраната Тагора и заслуженный артист союзных республик Иоканаан Марусидзе. Не знаю почему.
* * *
…толстый рыжий кот лежит на диване и слушает, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой гладью вышит рыжий котенок, лежащий на диване и слушающий, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой вышита рыжая кошка, лежащая на диване и слушающая, как изо всех сил жужжит муха, прижатая лапой к подушке, на которой через три или четыре подушки мелким бисером вышито «или ты сейчас же встанешь и пойдешь в магазин за хлебом и подсолнечным маслом, или будешь на обед есть кота, который лежит на диване и слушает… а если не купишь к хлебу и маслу шампанского, икры, устриц и пирожных, то останешься еще и без ужина. Не говоря о десерте».
* * *
Взять, к примеру, нашего брата. Он за пустым столом не запоет. Ты ему скатерть белую постели, винегретом, холодцом, селедкой, маслятами маринованными и бутылками заставь – вот тогда он между пятой и шестой, чтобы сократить и без того небольшой между ними перерыв или от того, что жена под столом толкнет ногой, запоет. Их сестра может запеть и у буханки черного. Посолит ее слезами, отвернется от бутылки и запоет. Внутри песни нашего брата нет ничего. Она вся снаружи. Наш брат или по Дону гуляет, или в степи замерзает, или вообще проходит мимо тещиного дома с хулиганскими намерениями. У него удаль молодецкая, да размахнись рука, да раззудись плечо, да почешись затылок. Не то у женской песни. Внутри у нее чего только нет… В ней можно жить. Она тебя и согреет, и накормит, и напоит, и спать уложит, и детишек к твоему пробуждению нарожает. Наш брат в песне душу разворачивает, а их сестра отводит и может пропеть во весь голос такое, что сказать сама себе побоится даже шепотом и под одеялом, под которым мы отвернулись к стенке и храпим, точно строительный перфоратор. Когда она поет – они все поют. Где бы они ни были. Бог его знает, как это происходит, а только если где-нибудь в Павловом или Сергиевом Посаде она снимет решительно пиджак наброшенный, то в Оренбурге, а может, и в Хабаровске кто-то зябко поведет плечами, смахнет украдкой слезу и уйдет не оглядываясь по улицам Саратова. В песне их сестры слова вроде тонкой – тоньше самой тонкой кисеи – оболочки, под которой течет река, цветы растут, ветер слоняется из одного небесного угла в другой, свет горит в окошке, занавешенном шторами в цветочек… Она могла бы и вовсе петь без слов – до тебя бы дошло. Не головой, но кожей почувствовал бы. И вот она поет, поет… и до тебя наконец безо всяких слов доходит, что завтра надо вставать ни свет ни заря и тащиться за тридевять земель за новыми шторами, потому как цветочки на старых уже увяли.
* * *
Церковь маленькая, сельская. Собственно, это даже не церковь, а только колокольня. Больше ничего не сохранили. Внутри колокольни и проходит служба. Стены и потолок после недавнего ремонта еще не расписанные, белые – как после болезни. Прихожан мало – три пожилых женщины, женщина лет тридцати и девочка лет двенадцати. Наверное, мать с дочкой. Они – певчие и стоят наверху, на крошечных хорах из свежеструганного, еще не крашеного дерева.
Батюшка молоденький, субтильный, в очках с тонкой оправой. У него, однако, бас, и его «аминь» – полновесный, незыблемый и даже гранитный. У певчих, напротив, «аминь» выходит невесомый, хрустальный и аквамариновый. Девочка поет, прижимая к груди плюшевую обезьянку из мультфильма про тридцать восемь попугаев. Когда случаются перерывы в пении, она отрывает от себя обезьянку, заглядывает ей в глаза, гладит по голове и что-то беззвучно шепчет. Просит вести себя тихо. Обезьянка хоть и молчит, но корчит рожицы. Девочка зажимает себе рот ладошкой, чтобы не рассмеяться. Херувимская песнь, увитая ленточками теплого дыма от свечей, тянется вверх, к электрическим лампочкам люстры и выше, выше и там истаивает.
* * *
В пустом зоомагазине пахнет пылью, собачьими кормами разных сортов и отсыревшими солнечными лучами. Зеленый попугай что-то говорит, говорит, говорит белому кролику из соседней клетки, а тот и ухом не моргнет. Даже маленьким черным пятном на кончике уха не моргнет. Смотрит сквозь попугая – и не моргнет. Попугай обижается, отворачивается на несколько секунд и снова говорит, говорит, говорит…
Если бы…
…мы могли в случае опасности отбрасывать хвост или какой-нибудь другой орган. Смотря по обстоятельствам. Дети бы отбрасывали уши в огромных количествах. Пришел домой с двойкой, подставил ухо родителю… Мамы собирали бы потом эти лопоухие сокровища. Хранили бы в шкатулках из красного или синего дерева. Женишься ты или выходишь замуж, а твоя мама выносит к столу коллекцию твоих ушей, сморщенных и высохших, как курага, и начинает с умильной улыбкой рассказывать про каждое ухо – вот это за двойку по арифметике, вот это за разбитое оконное стекло, вот это за то, что пришел домой поздно, вот это за то, что не ночевал… Ты будешь смущаться, краснеть и шипеть матери: «Ну кому это интересно, нашла, чем хвастать, унеси уши сейчас же обратно!», а твои закадычные дружки будут хохотать и показывать на тебя пальцем. И только твоя молодая жена задумчиво возьмет из шкатулки то самое ухо, которое ты, вернувшись домой под утро, отбросил не от страха, что накажут, а, скорее, по детской привычке… и крепко прищемит его пальцами.
Или ты заявился домой с новогоднего корпоратива к самому концу зимних каникул, а на тебе и помада, и пахнешь ты духами Сальваторе Феррагамо, и из кармана пиджака торчит кончик такого кружевного, что тут хоть десяток ушей по полу разбросай – не поможет. От взгляда жены у тебя начинает дымиться шапка… и ты рассказываешь ей леденящую душу историю о том, как пьяные бухгалтерши напали на тебя в тот самый момент, когда ты мирно спал лицом в салате, перемазали губной помадой, надушили духами и насовали в карманы такого… такого… Просто хулиганки какие-то, а не серьезные замужние женщины со взрослыми детьми и облысевшими мужьями. Короче говоря, ты насилу убежал от них, отбросив самое дорогое, что у тебя было. И черт с ним, и пусть они им подавятся, и новый отрастет, будет лучше старого, и сколько раз уже так было и ничего стра… и тут шапка на тебе загорается синим пламенем.
…у нас были длинные языки, как у хамелеонов. И так же быстро выстреливали. Сидишь себе в гостях за столом. Изо всех сил культурно сидишь и вдруг… раз! Последнего на блюде бутерброда с икрой как не бывало. Никто и глазом моргнуть не успел. Это если ты один такой быстрый, а если вас двое, то натурально можно сцепиться языками. Женщины так постоянно и ходили бы парами. Особенно близкие подруги. Мужчинам удобно было бы таким языком прическу поправлять. Лизнул чуб и тут же пригладил. Или усы после еды облизывать.
К такому языку хорошо бы и такие же скорострельные губы. Это внесло бы свежую струю в отношения между полами… Помните игру такую, когда становишься спиной к нескольким играющим, а тебя кто-нибудь как стукнет, и потом все стоят с выставленными кулаками и поднятым большим пальцем. Поди определи – кто из них стукнул. Так и тут – пусть девушка определит, кто ее поцеловал. Все стоят как ни в чем не бывало, и только один лопух никак не может втянуть губы обратно. Вот за него-то она и выйдет замуж. В кинотеатрах что творилось бы… Или в общественном транспорте. Одно плохо – к старости мышцы на языке и губах утрачивали бы свою реактивность и упругость. Старики и старухи ходили бы с отвисшими губами и языком. Препротивное было бы зрелище. Конечно, артисты и президенты кололи бы себе ботокс, но получалось бы еще безобразнее.
…у нас была вторая пара глаз на затылке, то фирмы, производящие парктроники, разорились бы. Так им и надо. Или вот еще удобство. Пришел ты домой посмотреть футбол, а жена тебе – поговори со мной. Это такая просьба, лучше которой даже вопрос «где ты был, скотина, и почему у тебя, пьяного, галстук в губной помаде». Даже и слова поперек не говоришь, а немедленно садишься спиной к включенному телевизору и начинаешь с ней разговаривать. Ну крикнешь невпопад «Гол!» или «Кто так бьет, кривоногий!». Ничего страшного. Жена все равно никаких умных слов от тебя, бесчувственного, и не ожидала. Просто хотела выговориться. Или ты еще не женат и разговариваешь с девушкой, а затылочными глазами подмигиваешь другой или даже третьей. Впрочем, наверняка женатым мужчинам женщины придумают обычай носить на этих глазах шоры. Еще и будут украшать их вышивкой.
И женщинам тоже польза будет. Они смогут увидеть – не морщит ли у них платье сзади и достаточно ли открыта спина. Впрочем, некоторые станут расстраиваться, решив, что нижний бюст у них выглядит не так привлекательно, как им казалось. Честно говоря, я не думаю, что женщинам нужна вторая пара глаз на затылке. Это будут не женщины, а какие-то веб-камеры на избирательных участках. Женщинам нужен второй рот. Лицевым ртом она ест, к примеру, диетический салат из сосновых опилок с крапивой, а с заднего крыльца наворачивает пирожные с заварным кремом и шоколадные конфеты. Но это не самое главное. Главное, что она сможет двумя ртами сама с собой разговаривать. До полного изнеможения и короткого замыкания.
…мы могли, как светлячки… Понятное дело, что пока не достигнешь половой зрелости, ходишь темный и не мигаешь. Или перестигнешь. Зато как достигнешь… Мужики светили бы нахально, в открытую, еще бы и носились со своими крошечными… светильниками[36]36
Некрасов сто раз подумал бы – писать про Добролюбова «Какой светильник разума угас…» или нет. Его с такими стихами вся редакция «Современника» на смех подняла бы.
[Закрыть] как с писаной торбой и подмигивали бы прекрасному полу неприличное азбукой Морзе, а дамы и девицы прикрывали бы свой приманчивый свет кружевными накидками. Вспыхивали бы, словно невзначай, и тут же, покраснев до самых ушей, поплотнее кутались бы в кружева. Старые девы прятали бы всё под шерстяным, двойной вязки, чтобы никто не догадался, что у них уж давно ничего не светится, а военные – под сукно. Всё же служба и неудобно, когда в строю… Или чиновники. Распекает тебя начальница, а сама нет-нет да и мигнет против воли. И ты вдруг как полыхнешь зеленым с красным отливом…
Как расцвело бы искусство подмигивания и перемигивания. И глазами, и светом. Девушки строгих правил светились бы ровно и холодно. Голубым, холодным светом без полутонов и оттенков. Ну а бесстыдницы… Те самые, которые не только в кружева, но даже и наоборот… Нечего и говорить о бесстыдницах. На их неверный и обманчивый свет сколько летело бы… Кстати, о «летело». Вот если бы мы еще и летать могли…
* * *
Лет через пятьсот или тысячу голливудские фильмы про Клеопатру или Спартака будут показывать уже как кинохронику древнеегипетских и древнеримских времен. Ну, может быть, будет небольшая путаница между мужьями и любовниками египетской царицы и Элизабет Тейлор.
* * *
А ведь я помню, как пахнет копировальная бумага. Жирная копировальная бумага, которая пачкала пальцы. То есть даже если закрою глаза и мне дадут понюхать разные бумаги, то я не ошибусь и выберу именно ее. Ведь это… ведь это как уметь по звуку определить, какое ядро летит – каменное или чугунное. Вот до чего я дожил.
* * *
Через каких-нибудь восемьсот лет мы будем праздновать тысячелетие принятия Россией Салата Оливье. К тому времени слово «салат» исчезнет из употребления – останется только «оливье» как имя нарицательное. Так и будут говорить – оливье греческий, оливье мимоза или оливье винегрет. Вроде как слово «путин» будет всегда обозначать слово «президент», которое к тому времени тоже выйдет из употребления. В ознаменование этой круглой даты в Москве установят памятник, который будет представлять собой гигантский бронзовый таз, наполненный доверху оливье, и огромного бронзового мужчину, спящего в этом оливье лицом. Денег все это будет стоить несусветных. В ходе народного обсуждения проекта некоторые москвичи даже предложат нагнуть уже имеющуюся статую Петра Великого. Просто подставить ему под лицо таз – и дешевле обойдется, и панораму наконец-то портить не будет. Но власти специальным указом запретят жалеть народные деньги.
В Конституцию впишут специальную статью, в которой будет подробно расписан канонический состав оливье. Перед этим, конечно, состоятся бурные дебаты в Думе. Либералы внесут проект рецепта, содержащий мясо рябчика, оливки, каперсы, паюсную икру и телячий язык. Правящая партия будет настаивать на курице вместо рябчиков и зеленом горошке вместо икры. Коммунисты же всей фракцией будут голосовать за докторскую колбасу и соленые огурцы вместо свежих. Согласительная комиссия прозаседает два месяца и сможет договориться только об одном ингредиенте, который устраивает всех – водке майонезе «Провансаль». Дело дойдет до народного референдума, в ходе проведения которого обнаружатся страшные приписки в пользу курицы и зеленого горошка. Впрочем, больше всего голосов будет подано за водку, которую власть накануне тайно внесет в бюллетени, чтобы отвлечь народ от справедливой классовой борьбы.
* * *
Что ни говори, а муравьям все же повезло. Прибавь им Господь всего один атом углерода в муравьиный спирт и… Да кто бы покупал в магазинах водку?! В деревнях муравейники были бы в огородах. Это у малопьющих, которые для собственного употребления. А у тех, кто на продажу, были бы целые муравьиные пасеки. В городах, конечно, возможности не такие. Держали бы муравейники в специальных аквариумах, как рыбок. Самогонщиков так и называли бы – «муравейные братья». Или алкашей. Нет, алкашей называли бы «муравьедами».
Зато была бы водка дикая и домашняя. Из спирта диких муравьев и домашних. Водка «Мурашки» – почувствуйте себя в коллективе. Была бы еще африканская термитовка – золотистая на цвет и ужасно злая. Слона завалит. Или дамская водка, сладкая. Муравьи, как известно, доят тлей. Вот как раз с добавлением этого секрета… Да, она так бы и назвалась «Растлительная». А есть еще муравьи, которые питаются грибами… Ну, тут все понятно. Ее возили бы из Голландии в глиняных бутылках, залитых сургучом. Или из Мексики, за бешеные деньги. На этикетке был бы изображен хохочущий шестиногий индеец с муравьиными усиками и мандибулами.
* * *
Вдруг задумался – сколько лет считалке «эники беники ели вареники»? Понятно, что она не старше вареников. Но ведь и вареникам тоже не одна сотня лет. Как вообще такие считалки передавались от одного поколения детей к другому? Или взять, к примеру, знаменитое «эни бени рики факи турбо урбо сентябряки». Это же вообще какое-то древнее заклинание на исчезнувшем языке. Сентябряки, положим, не старше Древнего Рима, а рики и факи? Может, ими пользовались еще дети Древнего Египта.
Если бы я был президентом Академии педагогических наук, то организовал бы целую лабораторию или даже институт по изучению детских считалок. С удовольствием и сам бы пописывал статейки на тему происхождения, к примеру, считалки «шишли-мышли сопли вышли». Вдруг эти сопли начали выходить в незапамятные времена у каких-нибудь вятичей или кривичей. Так и вижу древнее племенное святилище и жреца, который заклинает простуженного сопливого воина или ребенка. Тлеют угли жертвенного костра, кисло пахнет овчиной, деревянные идолы стоят мрачные, липкие от куриной или бычьей крови, а между ними ходит жрец, мерно бьет в бубен и монотонно поет: «Шишли мышли… шишли мышли…»



























