Текст книги "Вопросы буквоедения"
Автор книги: Михаил Бару
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Что касается Москвы (куда же без нее), то она и понравиться умеет, и вскружить голову, и полюбить, и невзлюбить. Она сделает для тебя все что угодно и даже пойдет за тобой на край света, если ты пообещаешь ей прекратить ежедневную пытку выламыванием бордюров и перекладыванием мостовых.
* * *
Остия. Тщательно прибранные, аккуратно и почти незаметно подновленные развалины. Тридцать шесть градусов в тени. Ни облачка на выбеленном солнцем небе. Туристов не видно. Птицы не поют – только цикады безостановочно сверлят раскаленный воздух тысячами своих крошечных сверл. Бродишь, бродишь и случайно заходишь в развалины небольшого домика из трех, кажется, комнат. В одной из комнат на стене можно видеть несколько лоскутков росписи по чудом сохранившейся штукатурке – желтые улыбчивые рыбки с пухлыми красными губами и красными плавниками. Между рыбками застыла черная с зелеными крапинками ящерка размером с карандаш.
Другая комната представляет собой что-то вроде чулана шириной не более метра с мраморной гладкой плитой от стены до стены и аккуратным круглым отверстием ровно посередине. Тут есть тень. Садишься на плиту, прислоняешься головой к прохладной к стене и начинаешь думать разное. Сначала думаешь что-то монументальное, вроде: «Оратор римский говорил средь бурь житейских и тревоги…» Потом представляешь себе, как из триклиния кричат: «Сколько можно там сидеть! Ты не один в доме!» Потом думаешь о мальчике, который колупал ногтем нарисованных рыбок, когда его наказывали и ставили в угол. Потом воображаешь шумный порт и бронзовых от загара мускулистых грузчиков, ругающихся друг с другом последними словами на классической латыни. Потом чувствуешь, как по узкой, мощенной большими камнями улице ползет отвратительная волна запаха жаренной на прогорклом оливковом масле уже начавшей портиться скумбрии. Потом кто-то на втором этаже пьяным голосом начинает: «Пьяной горечью фалерна чашу мне наполни, мальчик! Так Постумия велела…» Потом что-то падает со страшным грохотом на пол. Потом кто-то стучит в потолок и кричит: «Вы угомонитесь, суки, или нет? Я сейчас пошлю за центурионом!»…
Потом все затихает, и ты продолжаешь думать: «О Постум! Постум! Льются, скользят года! Какой молитвой мы отдалим приход морщин и старости грядущей, и неотступной от смертных смерти?», а хор цикад, который никто и не думал спрашивать, поет: «Никакой, никакой…», а ты все равно думаешь: «Ведь не может же быть, чтобы совсем никакой…» и даже совсем глупое: «…И я?», а цикады поют: «Еще как может, еще как…» и «А как же, а как же…»
Ты понимаешь, что цикады не отстанут, и начинаешь думать о другом – о том, что через много столетий берег моря отодвинется от Остии на несколько километров и белеющие паруса можно будет видеть только на горизонте. Потом представляешь себе человека, от которого ушло море. Он все живет и живет на старом берегу, смотрит вдаль, собирает ветки для костра, машет кому-то, почти невидимому на горизонте, потом долго сидит у потухающего костра и засыпает.
Потом ты встаешь, возвращаешься на станцию, едешь на электричке в Рим, берешь чемодан в гостинице, едешь в аэропорт, смотришь в окно на пробегающие мимо дома, заправки, пальмы, кафе и упрямо думаешь, что нет, не может быть, чтобы никакой…
Невидимый Зинзивер
Царство настоящего
Декабрь без снега – зима на ветер. Да и ветра, если честно, нет никакого. Туман промозглый до самых мелких и тонких костей. Поседевшая от неопределенности трава. По утрам осколки разбитых вдребезги луж. И поле, и лес, и проселок с окаменевшей в судорогах колеей выглядят точно оставленная своими деревня, в которую еще не вошел наступающий неприятель. Валяются брошенные при отступлении бурые листья, чернеют заломленные в тоске ветки осин и лип. Неприятеля уже устали ждать и бояться. А он и не думает приходить – то ли успел наступить на что-нибудь другое, то ли деньги кончились, то ли плюнул и вернулся восвояси. Далась ему эта деревня…
* * *
Перед первым, мягким и пушистым снегом, на котором остаются следы, идет снег предварительный. Вот как перед полетом Гагарина или даже перед Белками и Стрелками летали в космос безымянные жучки и мышки, от которых только и остались номера в лабораторных журналах космических врачей. Такой снег до земли не долетает и состоит на одну половину из снежинок с двумя или тремя недоразвитыми лучами, а на другую – из воды. Падает он так тихо, так незаметно, и от него бывает такая тоска, какая бывает только от пустой бутылки водки или от кактуса, который три года собирался зацвести, но вместо этого засох, или от окурка в горшке с засохшим кактусом, который стоит в окне, за которым уже идет первый снег – мягкий и пушистый.
* * *
Покупавшая макароны женщина вдруг показала пальцем в окно магазина и сказала мужу:
– Вот я одного не пойму – откуда у некоторых цыганок такие славянские лица и волосы?
За окном, по рыночному проулку, шла красивая стройная девушка с льняными волосами, одетая в яркое цыганское платье из фиолетового плюша с золотой бахромой.
– Да чего тут непонятного, – невозмутимо отвечал муж. – Не слушалась в детстве родителей, вот и…
– Ну что ты несешь… – начала заводиться женщина, – что ты не…
– Я несу полтора кило свиной шейки, – обиделся муж. – Мне мама в детстве говорила, что непослушных детей крадут цыгане. Как увидят, что ребенок капризничает, – так сразу его и крадут. Вот, пожалуйста. Она уже выросла.
Первый снег…
Вообще-то, все то же самое – и гипертония, и ипотека, и в понедельник рано утром на работу, и дети, которые не только не слушают советов, но уже норовят сами их давать, и сосед-алкоголик, и бессонница, но поверх всего – первый снег. Ему еще месяцев пять лежать, он еще успеет почернеть и осточертеть, он завтра утром и вовсе растает, но сегодня ночью он – первый, и сосед-алкоголик, ипотека, гипертония, работа, непослушные дети и бессонница замерли под ним и боятся даже пошевелиться.
По полю мечется годовалый ирландский сеттер. Еще минута – и его разорвет на четырех огненно-рыжих сеттеров поменьше, которые мгновенно разбегутся каждый к своей мышиной норе, чтобы залезть в них носами, чтобы раскопать их лапами, чтобы чихать от попавших в носы высохших травинок, чтобы снова копать, снова лезть носами, снова чихать, не поймать ни одной из четырех мышей и побежать дальше веселым годовалым сеттером с виляющим хвостом.
В городе первый снег женского рода. Потому что он – невеста. Белая, невинная и настороженная. У нее все еще впереди – пьяные гости, шаферы, свекровь подколодная, семейные сцены и молодость, которую он, подлец, походя растоптал. А пока – пока все летит, танцует и кружится. Машины часто моргают ресницами дворников, близоруко светят фонари, обмотанный толстым шарфом человек на трамвайной остановке ходит кругами не в силах распутать клубок собственных следов, и какая-то тонкая девушка со сверкающими распущенными волосами летит и летит в облаке алмазной пыли туда, где ее уже заждались.
Если утром проснуться, подойти к окну, закурить и смотреть на первый снег хотя бы минут десять, то возникает необъяснимая уверенность в том, что все наладится или – по крайней мере – все пройдет. Хотя… даже и закуривать необязательно.
* * *
Во второй половине декабря бывают такие дни, когда может и вовсе не быть рассвета. Тогда лучше всего надеть прищепку на нос и прямо из постели позвонить на работу начальнику. Сообщить, что подхватил опасный птичий насморк и прямо сейчас впадает в кому твоя любимая канарейка, на которую ты вчера вечером чихнул. После этого завернуться в три, а лучше четыре теплых зимних сна с начесом и спать еще часа два. Проснуться, выползти из-под одеяла, опустить ноги на пол, быстро поднять их, юркнуть под одеяло и досматривать сны еще полчаса или час. Окончательно проснуться, зевнуть так, чтобы у любимой канарейки перья встали дыбом и она выпала из комы обратно, пойти на кухню пить кофе с колбасой и долго смотреть в окно на ползущую между многоэтажными домами по заснеженной темноте, мигающую сотнями светящихся глаз дорогу. Потом еще дольше смотреть на дорогу без кофе и без колбасы.
Насмотревшись, еще раз зевнуть и принести с обледенелого балкона перевязанную бечевкой елку. Развязать ее, отряхнуть от снега и кухонным ножом аккуратно обстругать нижний конец ствола, чтобы вставить его в железный треножник, который папа еще в шестидесятых годах прошлого века сварил у себя в цехе на военном заводе. Завинтить болты из какой-то очень твердой ракетной стали, которым на роду было написано стоять на боевом дежурстве в Индийском или в Северном Ледовитом, или в Тихом океане и от этого заржаветь до смерти, потом полезть на антресоли за пыльными коробками из-под обуви, в которых хранятся елочные игрушки.
Раскрыть первую коробку, достать облупленного плоского зеленого картонного зайца с выцветшей желтой морковкой и надолго задуматься, вспоминая то время, когда елки были большими, а ты маленьким, когда «Голубой огонек» был каждую субботу, когда Тарапунька и Штепсель, когда космонавты Гагарин и Титов, когда Ирина Бржевская пела про московских окон негасимый свет, когда у Кобзона были свои курчавые волосы, когда диктор Анна Шилова с такой фигурой… Папин сослуживец Михаил Аронович был от Шиловой и ее фигуры без ума и, приходя к нам в гости, обнимал наш маленький телевизор «Рубин» вместе с ними обеими внутри. Жена Михаила Ароновича, солидная женщина, которая и не во всякий современный телевизор могла бы уместиться, снисходительно смотрела на эти невинные шалости. Потом они уехали в Германию к детям, которые уехали еще раньше. Потом Михаил Аронович писал письма, а потом перестал.
Вот китайская гирлянда с разноцветными лампочками. Лампочки мелкие, как крупные семечки. Они назывались «конский зуб» и были полосатыми. Стакан стоил пять копеек. Дедушка покупал мне два маленьких стакана и насыпал в оба кармана пальто. Можно было бы в кулек из газеты, но тогда их увидела бы бабушка. Она считала, что семечки перебивают аппетит. Их нельзя есть перед обедом, а после обеда их нельзя есть потому, что они засоряют аппендикс и все кончится перитонитом и срочной операцией. Пятьдесят лет назад семечки стоили пять копеек маленький стакан. С тех пор цены на семечки выросли, а лампочки на гирляндах измельчали. В моем детстве они были крупнее и часто перегорали. Папа каждый год впаивал новые. У нас были запасные лампочки к фильмоскопу, они как раз подходили для гирлянд, и их можно было достать только в Москве. В Столешниковом переулке был магазин, где продавали диафильмы, фильмоскопы и лампочки к ним. Новые лампочки мы красили в разные цвета, и они пахли краской, когда горели.
Вот маленький ватный Дед Мороз – такой старый, что уже, наверное, прадед, с красными, апоплексическими щечками… Когда он вошел к нам в квартиру, огромный, с рыжими усами и белой бородой, шумный и очень веселый, то сразу закричал «Борисыч!» и бросился обнимать и целовать моего папу и поздравлять его с Новым годом. Наверное, думал, что папа ему расскажет стихотворение «Мойдодыр» или сыграет на пианино собачий вальс, который я разучил к его приходу. Папа стихотворения не выучил, и вообще ему не понравилось обниматься с Дедом Морозом. И еще ему не понравилось, что Дед Мороз не смог развязать мешок с подарками. Он, конечно, старался изо всех сил, так что даже пальцы у него перепутались, и мама с папой, видя эту путаницу, отпутали его от мешка, расплели ему пальцы, развязали мешок и сами искали паровоз, который я просил Деда Мороза подарить мне.
Кстати, паровоза там не оказалось, а вместо него оказалась новая зимняя шапка, которая мне совсем не понравилась. Мама сказала, что шапка теплее любого паровоза и вообще она из натуральной цигейки и Дед Мороз с большим трудом ее достал, но я собирался возить за собой на веревке паровоз, а вовсе не меховую шапку, а потому она мне не нравится и не понравится никогда. Зато Деду Морозу у нас понравилось, и он даже хотел остаться немного поспать, но мама сказала, что его ждут дети и Снегурочка звонила и велела передать, что она за себя не ручается. Дед Мороз уже ничего не слышал и храпел так, что сто моих «Мойдодыров» и собачьих вальсов не могли его разбудить, и папа тут же, у спящего тела Деда Мороза, поклялся маме, что больше никогда ни за что не пригласит его без Снегурочки. Мама сказала, что ей с самого начала было ясно, что от Деда Мороза из папиного сварочного цеха ничего хорошего ожидать не приходится, а вот Дед Мороз из конструкторского бюро с самого утра ходит с мешком как заведенный и еще не разу даже не споткнулся, не говоря о том, чтобы упасть и заснуть…
И тут к нам пришла Снегурочка, которая за себя не ручалась. Я обрадовался и подошел к ней сказать, что произошла ошибка, что вместо паровоза в мешке оказалась зимняя шапка и хоть бы она сто раз была из натуральной цигейки…
Темнота за окном становится темнее. В доме напротив, в ресторане на первом этаже, новогодний корпоратив достигает своего апофеоза и взрослые люди с детскими криками и бенгальскими огнями в руках выбегают на улицу водить хоровод вокруг высокого железного сварного конуса, увитого мигающими зелеными, красными и белыми лампочками. Кто-то от полноты чувств кричит и подбрасывает вверх шапку. Может, и цигейковую. Из окна не разобрать.
* * *
Любите ли вы корпоративный Новый год так, как люблю его я, то есть всей увеличенной печенью вашей, всей больной на утро головой, всем эскадроном, ночевавшим во рту, и со всем энтузиазмом, на какой только способна молодость и неспособна старость, но все равно… Любите ли вы обстоятельный доклад директора о результатах года, после того как вышли уже все пузырьки не только из бокалов с шампанским, но и из рюмок с водкой? А может, вам нравятся конкурсы, в которых нужно зажать коленками бутылку и втиснуть ее в не очень трезвые толстые колени зама по кадрам или первым раздавить воздушный шарик чугунным задом финансового директора? Или вы заранее подготовились к вопросам хитроумнейших викторин и даже после шампанского и водки можете быстрее сисадмина и завскладом ответить – сколько стран принимало участие во Второй мировой войне? Или вы ждете не дождетесь перерыва между горячим и сладким, чтобы под чарующие звуки песен Шуфутинского и Антонова содрогаться в танцах с вечнонезамужними девочками из отдела продаж?
Впрочем, может, вы человек скромный и стеснительный, который любит вдали от сверкания разноцветных огней, декольтированных женщин с тонкими сигаретами и мужчин в лакированных остроносых туфлях тихо спать, уткнув лицо в блюдо с колбасной нарезкой и половинками маринованных огурцов? Что же такое, спрашиваю я вас, этот корпоративный Новый год? Возможно ли описать все его очарование? О, ступайте, ступайте в ресторан, в загородный дом отдыха или на турбазу, заботливо арендованную администрацией вашей конторы на одну ночь! Упейтесь там в дым и обожритесь до желудочных колик, живите полной жизнью вечером и ночью, а утром, если сможете, умрите от жажды, тошноты, головной боли и мучительной неспособности вспомнить, как вы оказались в одной постели с главбухом – пожилой, семейной и усатой женщиной, у которой уже двое внуков.
* * *
Мало кто знает, что в детских садах таких африканских стран, как Ливия, Алжир, Западная Сахара, Мали, Марокко, Тунис и Нигер, на новогодних утренниках дети исполняют танец маленьких песчинок.
* * *
Хуже первого января только второе и третье, когда на дворе оттепель, когда оливье мертв, а ты еще нет. Вот тогда хорошо одеться потеплее, взять с собой освиневшую от переедания собаку и уйти с ней в поле. Идти, с трудом вытаскивая из оттаявшей рыжей глины ноги, смотреть в серое беспросветное небо и думать какую-нибудь короткую, заплывшую копченым салом мысль. Вернуться, так и не проголодавшись, домой, пойти на кухню, положить себе на тарелку оливье из большой миски, на дне которой уже появилась крошечная лужица воды с отвратительными белыми майонезными разводами, выудить из селедки под шубой и незаметно для себя съесть случайно упавшие в нее два кружка сырокопченой колбасы, выскрести из банки засохшие остатки красной икры, намазать ее на черствый кусок хлеба, налить рюмку водки, выпить ее и понять, что жизнь ужралась.
* * *
Старый год давно кончился, а новый еще и не думал начинаться. С самого утра сумерки. В окне ничего нет, кроме серого тумана, в котором собака слоняется по двору и обнюхивает бесчисленные кротовые кучки. Сидишь в кресле у окна, рядом, на подставленном стуле, две горки: одна – из уже начавших подсыхать мандариновых шкурок, а вторая – из шелухи от тыквенных семечек. Сегодня кончился винегрет, но холодец… И как самому себе объяснить – зачем ты обедал? Зачем ел первое, второе, третье, половинку четвертого и пил чай с шоколадными конфетами? Ведь ты же сыт с позавчерашнего дня. Телевизор смотреть стыдно, да и нет там ничего. Ты уже посмотрел. Сидишь и держишь в руках раскрытый том Набокова. Читать его нет ни сил, ни желания. Держишь просто как оберег. Так с ним и заснешь. Перед тем как заснуть с чистой совестью, его надо хотя бы открыть, не говоря о том, чтобы прочесть несколько первых предложений. Хорошо, что нет снега и нет этих дурацких мыслей про то, что мог бы на лыжах пять километров до леса и обратно…
* * *
Не просыпаясь, откроешь глаза, а на дворе солнце, мороз и намело до подоконника. Снег сверкает, часы на стене тихонько тикают, в печке гудит и потрескивает, снегирь на ветке ольхи краснеет. Лежишь, жмуришься, а снег сверкает, в печке гудит и потрескивает, часы тихонько тикают, под одеялом тепло, снег тихонько тикает, снегирь сверкает, часы гудят и потрескивают, под снегом тепло, печка краснеет, снегирь гудит, одеяло потрескивает, снегирь тихонько тикает, тикает… и вдруг как крикнет: «Сколько можно спать! Яичница глаза проглядела – все тебя высматривает!»
Вольные хлеба
Вечером шел мелкий, как крупа, злой снег. Большая среднеазиатская овчарка Зайка сидела в конуре, на охапке сена, и смотрела на окна дома, где горели разноцветные огоньки новогодних гирлянд. Зайкой ее звали потому, что по паспорту она была Грета, но заходивший к Аникиным почти каждый день занять пятьдесят или сколько получится рублей сосед Толик звал ее Зойкой, в честь своей тещи. «Не в честь, а в вычесть», как он не уставал поправлять. Когда Светка, жена Аникина, воспитывала за разные провинности Грету веником, которого собака изо всех сил старалась бояться, то ругала ее Зойкой, а когда чесала за ухом, то Зайкой. Оказалось, что это очень удобно – менять всего одну букву вместо того, чтобы менять выражение целого лица или настроение. Поскольку Светка была женщиной доброй и чаще чесала собаку за ухом, чем лупила веником, то Грета незаметно для себя и окружающих превратилась в Зайку. Больше всего этому превращению был рад сосед Толик. И волки были не в курсе, что над ними смеются, и овцы хохотали до упаду.
Зайка сидела и думала о том, что год заканчивается хорошо. Будку ей летом построили новую. Такую большую, что в ней поначалу с удовольствием играли хозяйские дети, и Зайка даже начала сомневаться, кто в этом доме хозяин. Куриных костей вот принесли из кухни и большую миску остатков винегрета, из которого Зайка аккуратно съела все, кроме зеленого горошка.
К утру потеплело и снежинки стали большими, добрыми и слезливыми. Когда Аникин проснулся, синицы во дворе успели не только позавтракать, но и пообедать привязанным бечевкой к ветке яблони салом. Зайка сидела метрах в десяти от своей пустой миски, прикидывалась веткой яблони или старой канистрой из-под керосина и терпеливо ждала, когда какая-нибудь сорока или ворона соблазнится десятком горошин из съеденного винегрета. Тут-то она как выскочит, как выпрыгнет – и, как всегда, не поймает.
Увидев во дворе Аникина, с рюкзаком за спиной и фотоаппаратом на боку, Зайка побежала в сени, к крючку, на котором висел ее длинный прогулочный поводок, и стала стягивать его зубами. Аникину не очень хотелось брать собаку с собой, но чувствовать себя последней скотиной, лишившей Зайку прогулки, ему хотелось еще меньше. Он шел далеко, в соседнее село Березовка. От его Мостков до Березовки было километров пять, если перейти по поваленной осине через неширокую, не шире банного полотенца, речку Синичку и идти не по проселку, а напрямую по холмам, держа курс на белую колокольню Березовской церкви.
В Березовку Аникин ходил регулярно – почти каждый раз, когда удавалось приехать к родителям в деревню. И не было случая, чтобы он до нее дошел. Аникину нравился сам процесс асимптотического, как он сам выражался, приближения к Березовскому храму. Белая мачта церковной колокольни то выплывала из-за одного холма, то ныряла за другой, и Аникину представлялось, что на самом верхнем ярусе этой колокольни стоит, крепко уперев ноги в качающуюся палубу, кряжистый сельский батюшка с седой, развевающейся по ветру бородой и безотрывно смотрит в блестящую латунную подзорную трубу.
Аникин наступал на Березовку основательно – под каждой березой или осиной он устраивал привал, пил кофе, ел бутерброды с сыром и ветчиной, собирал грибы, когда был сезон грибов, и фотографировал до полного изнеможения батареек в фотоаппарате. Фотографии потом складывал в аккуратные папочки на своем ноутбуке. Всё это планировалось тщательно просмотреть, убрать лишнее, подкорректировать в фотошопе, систематизировать и, может быть, даже устроить выставку… внутри ноутбука. Впрочем, выставка была делом отдаленного будущего, которое Аникин торопить не собирался.
Вдоль деревенской улицы дул пронзительный ветер, и Зайка пожалела было, что увязалась с Аникиным, и даже открыла пасть, чтобы… но тут послышался визгливый, состоящий из мелких острых осколков, лай собаки Прохоровых – кривоногой дворняги Мани. Дом Прохоровых стоял на самом краю деревни. Точнее сказать, полдома. Другие полдома занимали дачники из Москвы, приезжавшие на лето. Общими у Прохоровых и дачников были крыша, скважина и погружной насос «Ручеек», который качал воду в дом. Считалось, что Прохоровы присматривают за пустующей половинкой дома. До тех пор, пока они не вытащили насос и мгновенно его не пропили. Вместе со шлангом, через который шла вода. Прохоровы это сделали в первую же зиму, как дачники уехали к себе в Москву, так что считалось недолго.
Прохоровых в четырехкомнатной половинке дома обитало восемь человек. Сама Нинка, вечно поддатая красномордая баба, ее муж, двое ее детей, два зятя и двое внуков. Как-то раз поутру дачница Лариса, предварительно отказав в сторублевом кредите, спросила у Нинки:
– Что ж ты уже с самого утра пьешь-то, а?
– Здрасьте! – отвечала, театрально кланяясь, Нинка. – Чего это вдруг мне не пить? Суп я, например, уже сварила.
Маня брехала в три горла. Издалека Аникину было видно, что она облаивает какую-то серую кучу, лежащую в сугробе возле калитки. Куча была Нинкиным мужем. Это был второй ее муж. Первый умер шесть лет назад. Спился. Сегодня как раз была пятая годовщина его смерти. Вернее, она была позавчера, и с позавчерашнего дня Прохоровы эту скорбную дачу отмечали так, что Прохоров как вышел покурить на свежем воздухе, так и… Тут на Манину брехню вышла из дому Нинка с одним из зятьев и втащили мычащего от горя Прохорова в дом[22]22
На самом деле его фамилия была Григорьев, но в семействе Прохоровых царил матриархат и всё было по матери – даже фамилия мужа и собаки Мани.
[Закрыть].
И Аникин, и даже Зайка знали: останавливаться у дома Прохоровых нельзя. Стоит только задержаться хоть на минутку, как Нинка или ее муж, или зятья, или внуки, или собака Маня, или все они разом попросят денег до получки. Саму эту получку никто из них не видал много лет, а Мане и малолетним прохоровским внукам она и вовсе представлялась огромной теткой с зелеными бутылками вместо рук, но просить это обстоятельство нисколько им не мешало.
Стремительно миновав прохоровский дом, Аникин с Зайкой свернули к небольшому оврагу, по дну которого протекала Синичка. За оврагом стояли дом и баня Селезневых. На селезневском берегу Синички можно было заметить небольшой холмик с торчащими из снега зарослями рыжей, выцветшей щетины. Щетина эта росла из окоченевшей и замерзшей до железобетонного состояния туши дракона. Чудовище прилетело прошлым летом в Мостки топтать и жечь посевы, требовать себе первых на селе красавиц. С посевами получилась неувязка. Дракон их, само собой, потоптал, сколько мог, и стал поджигать, но то ли из-за того, что накануне прошел сильный дождь, то ли из-за того, что дракон был стар, сильно кашлял и скорее дышал на ладан, чем изрыгал пламя, – с поджогом ничего не вышло. Деревенские мальчишки потом даже поджигали спичками мокроту, которую выкашлял дракон, но и она не загорелась, а только вспыхнула на секунду зеленоватым пламенем и тут же погасла.
Мало того, поле, на котором он приземлился, принадлежало компании «Мордатель». На нем рос овес для пропитания мордателевских коров. Уже на следующее утро из соседней Андреевки, где жил управляющий и была машинно-тракторная станция, приехало два экскаватора с ковшами, на которых сверкали остро наточенные клыки, и черный джип «ленд крузер», из которого вышло четыре таких мордателя… Короче говоря, после недолгого разговора дракон тяжело взлетел, не забыв при этом прицельно обгадить «ленд крузер», и на бреющем переместился в овраг на краю деревни, аккурат рядом с баней Толика Селезнева.
Толик, помня про первых сельских красавиц, в первую же ночь пришел к дракону и стал договариваться насчет своей тещи, которой и тираннозавру хватило бы на месяц каждодневного трехразового питания, но дракон ее есть не стал, сказался вегетарианцем. Упорный Толик стал тогда намекать дракону на женскую сущность Зои Сергеевны и даже приписал ей такие достоинства, которые и сам только один раз увидал в журнале, совершенно случайно найденном у сына Вовки. При этих намеках дракон и вовсе сник. Загрустил и Толик, надеявшийся на дракона как на стихийное бедствие в борьбе с тещей. Он достал из кармана пластиковую бутылку из-под фанты. В такие бутылки разливала свое зелье деревенская самогонщица Танька Лаврухина. Ходили слухи, что она в этот самогон и димедрол добавляла для нажористости. Достаточно было одного стакана, чтобы дня два мучиться похмельем.
Часа за три душевного разговора, в течение которых Толик успел раза два сбегать к Таньке за самогоном и вернуться, они с драконом успели не только рассказать друг другу все наболевшее, но даже и договориться до общих родственников.
Через три дня дракон умер. Спился. То есть и не спился даже, но заснул навсегда. То есть не заснул навсегда, а заснул… То есть сначала-то он пил с Толиком до зеленых чешуйчатых огнедышащих чертей; жрал, несмотря на все свое вегетарианство, ворон и случайно забредших в овраг кур; клялся в вечной дружбе и уважении Толику; унавозил местность вокруг себя огромными зелеными кучами, на которые почему-то не садились мухи; орал по ночам с Толиком непристойные частушки, за которые однажды, вместе с Толиком, получил по гребню граблями от Толиковой жены Нюры. Да он бы и сейчас жил, кабы не димедрол, который Танька добавляла в самогон. Одним хмурым похмельным утром Толик забрел в драконов овраг, чтобы… Если ящер и спал, то так крепко, что даже грабли, обломанные об него Нюрой и брошенные рядом, не смогли его разбудить. Не проснулся он и на следующий день, и через неделю. Толик грешил на димедрол.
Всю следующую за этой неделю Толик убивался. Не переставая, конечно, при этом пить. Он даже решил пойти в Березовскую церковь, покаяться и поставить заупокойную свечку Славику (так он называл дракона), но был избит верующей Нюрой, едва успел сообщить ей о своем намерении. Впрочем, никакой нужды в этой экзекуции не было, поскольку Толик постоянно находился в таком… в таком трауре, что не только дойти до Березовки, но даже и порог без посторонней помощи не переступил бы.
Пока Толик убивался сам по себе и о Нюрины грабли, ударили заморозки, а за ними повалил снег, и туша Славика, которая почему-то совершенно не разлагалась, превратилась в огромный сугроб или маленький холмик, который деревенские собаки обегали за версту…
За Селезневыми жили брат и сестра Гильдеевы – Серега и Маринка. Они были татарами, но не понаехавшими в обозримом прошлом, а пришедшими в необозримом. Предок Гильдеевых пришел сюда еще с войском Батыя, да так и остался. Вышел ночью из расположения их штурмового кавалерийского ордена Чингисхана второй степени полка по естественной надобности оставить как можно больше потомства и был зарезан в упор местными крестьянами за то, что успел это сделать. С тех самых пор Гильдеевы в Мостках не переводились.
Гильдеевыми они были только по паспорту – все в деревне, не исключая их вечно голодного шелудивого пса Перчика, звали их Разгильдеевыми. Серега Гильдеев, отсидевший в молодости шесть лет «по хулиганке», работал сезонно, то есть деревенским пастухом, да и то только до первой получки. На нее он покупал у Лаврухиной самогон, а вернее, расплачивался с Танькой за взятое в долг и брал в него же новое. После этого Серега уходил в запой. Компания для пьянок ему была не нужна – у него были коровы. С ними он разговаривал по душам, они его уважали и души в нем не чаяли. Беседовал с ними Серега исключительно матом, поскольку именно этот язык был для него родным и никакого другого он не знал от рождения. Само собой, коровы тоже стали мычать нецензурное. Владельцы коров на это не очень обращали внимание, кроме старухи Тимофеевой. К ней приехала внучка из города и такого от коровы понаслушалась…
Маринка Гильдеева считалась в деревне гулящей. Это была неправда. Нигде она не гуляла – мужики к ней приходили сами. Просто Маринка была доброй и никому не отказывала. Последствия этой доброты бегали по захламленному двору гильдеевского дома в количестве двух мальчиков. На самом деле Маринка родила трех или четырех детей от пяти или шести отцов, но брать их из роддома не стала. Отцы детей этого делать не стали тоже, поскольку не все были в курсе, что стали отцами, а если бы и были в курсе, то не стали бы делать этого потому, что не делали никогда. Впрочем, от детей была и польза: за них регулярно платили детское пособие. Прожить на него было нельзя, а вот пропить можно.
Мальчиков Маринка родила от неизвестного гастарбайтера, нанятого для выкапывания ямы под септик у дачницы Ларисы. На самом деле, гастарбайтеров Лариса наняла троих. Люди они были тихие, плохо говорили по-русски и все время копали, не выходя за пределы Ларисиной усадьбы. Один-единственный раз кто-то из них сбегал к приехавшей в деревню автолавке за сигаретами, и вот на тебе… Обо всем этом Лариса, к которой Маринка пришла для выяснения адреса отца мальчиков, даже не подозревала. Маринке нужны были алименты. Для начала следовало установить хотя бы фамилию непутевого отца. Увы, никаких фамилий, имен и адресов Лариса, как ни старалась, вспомнить не смогла. Не потому, что у нее была плохая память, а потому, что сама Маринка вспомнила о том, что ей не помешали бы алименты, через два года после рождения мальчишек.



























