355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Осоргин » Свидетель истории » Текст книги (страница 6)
Свидетель истории
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:47

Текст книги "Свидетель истории"


Автор книги: Михаил Осоргин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

МИШЕНЬ

В четверть седьмого утра пожилой камердинер согнутым пальцем с настойчивой робостью стучит в дверь спальной. Там, свернувшись калачиком и неудобно уткнув нос в пуховую подушку, спит председатель совета министров.

– Да-да, сейчас!

Камердинер отходит от двери на два шага и минут пять прислушивается. За дверью никакого движения. Согнутый палец опять стучит с той же настойчивостью. Сиплый голос несколько раздраженно отвечает:

– Ну да, слышу, ступайте!

Лакей уходит ждать звонка.

Председатель совета министров еще не стар, но его череп гол. В открытый ворот ночной рубашки свисает довольно большая черная с проседью борода. Первым сознательным жестом министр берет с ночного столика гребешок и расчесывает бороду. Затем он откидывает одеяло, выпрастывает узловатую в коленке, худую и волосатую ногу; очертив привычный полукруг, нога попадает в туфлю.

Скинув рубашку, министр шаркает туфлями десять шагов до ванной комнаты; он не привык брать утром ванну, но заставляет себя обтираться холодной водой. Это тоже – не потребность, но своеобразная гордость министра: так полагается поступать решительным и энергичным людям.

В ванной большое зеркало, в зеркале виден голый профиль самой сильной и мощной фигуры государства, в котором сто семьдесят миллионов жителей, нуждающихся в непрестанной заботе, и которое занимает одну шестую часть земной поверхности. У голой фигуры нет мускулов и, при худощавом теле, выдающийся, смешной кругленький живот. На груди грядка волос, набегающих на обе стороны грудной клетки. Вытирая лысину мохнатым полотенцем, председатель совета министров косится на зеркало и подтягивает живот; выпрямившись, он кажется себе если не стройным, то, во всяком случае, приличным.

Так как министр курит, то он по утрам довольно долго откашливается. Умываясь – всхлипывает и делает губами бр-бр-р. После воды мочит бороду тройным цветочным одеколоном и сушит новым полотенцем, уже третьим по счету. Затем делает легкую гимнастику – по пять взмахов руками спереди назад и сзади наперед, два круговых движения в талии и три плавных приседания, при которых в ногах потрескивает. Подымая корпус в третий раз, министр рукой придерживается за край ванны.

С этой минуты лицо министра теряет все следы недавнего и недолгого сна и приобретает уверенную деловитость. Вернувшись в спальню, он надевает заготовленную камердинером с вечера чистую рубашку с крахмальной грудью, узкие, облегающие ногу егеревские кальсоны и шелковые носки. Наконец, но не ранее, он звонком вызывает слугу, предварительно отомкнув дверь. Министр всегда спит, запершись на ключ.

Его туалет готов к семи часам без четверти. До семи он пьет кофе в маленькой столовой, причем ест довольно много варенья. К лежащим на столе вчетверо сложенным номерам "Нового времени" и "Правительственного вестника" он притрагивается только один раз: проглядев на первой странице список умерших, он смотрит на обороте список производств и назначений. Остальное доложит секретарь.

Перед тем как пройти в кабинет, министр подходит к окну и сквозь тюлевые занавески смотрит на улицу. Против его особняка обширный сад с небольшим домиком в глубине. В этом домике кто-то жил, но теперь домик министр это знает – арендован от имени частного лица департаментом полиции; теперь там поселили семью будто бы приличных людей – муж, жена и брат жены,а в действительности агентов охранной полиции. Против самых окон министра, на той стороне улицы, газетный киоск, а в киоске человек с неприятным, слишком уж подозрительным лицом. Это, конечно, тоже полицейский агент. Извозчик, который как бы ждет клиентов у правого угла садов, тоже, вероятно, агент наружного наблюдения. В нижнем этаже дома министра три комнаты заняты дежурными агентами – целая маленькая казарма. Приказано, чтобы вся эта сволочь сидела в комнатах и по улице не шлялась, В вестибюле дежурят двое, один – швейцар, другой черт его знает под видом кого. Выбираются физиономии поприличнее. Есть и в этаже министра, в передней и в приемной. Нет только в верхнем этаже, где живет семья министра.

Печальная необходимость! Министр лучше всех знает, что вся эта обязательная охрана бессильна и не нужна, если нет хорошего осведомителя в среде революционеров. К счастью, эти анархисты (министр называет их огулом анархистами, хотя хорошо разбирается во всех тонкостях их отличий и партийных программ) – к счастью, они, при всей дерзости, до изумительности наивны и доверчивы. И неумны, даже недогадливы! Напуганная полиция содержит тысячу мерзавцев, которым иногда слепо доверяет. Безо всякого труда в эту тысячу могли бы проникнуть десятки революционеров – и тогда серьезная охрана стала бы немыслимой. А впрочем – почем знать? Может быть, этот самый прохвост, сидящий в газетном киоске, может быть, при первом же выезде министра именно он и окажется...

Председатель совета министров никогда не был трусом. Как умный человек, он почти не сомневается, что будет убит. Может быть, это случится сегодня, может быть, через год, а может быть... Он даже не услышит разрыва снаряда, и его тело, правда не очень красивое (вспомнил живот в зеркале), но свое, родное... это тело разлетится в клочья. Его имя войдет в историю? Черт с ней, с историей! Быть в длинном списке жертв – Боголепов, Сипягин, Плеве... даже всесильный Плеве! И еще сколько – не пересчитаешь! И вот прибавится еще и его имя. Удар – и в стороны разлетятся голова с черной бородой, манжеты, ступни ног в башмаках, обрывки кальсон с кусками мяса...

В соседней комнате сквозняком захлопнуло дверь. Министр вздрогнул, по-детски выбросил вперед руку, как бы для защиты, затем выпрямился и, слегка нахмурившись, проследовал в свой деловой кабинет.

Это казалось ему не простым, очень не простым, но все-таки понятным. Громадная площадь земли с точностью вычерчивалась на бумаге. Люди-единицы исчезали; люди-массы делились на горожан и на крестьян. Прежние, близорукие политики думали только о горожанах и об опасном сегодня; он учитывал будущее и реальную силу – крестьянство. У него был просвещенный ум и европейские знания. Там, в Европе, безумным мечтаниям противопоставлена мысль и массовая сила маленького буржуа; здесь, у нас, будет то же, когда на пригорке вырастет у крестьянина свой хуторок и прочное хозяйство. Там это сделано годами опыта – здесь делается мудростью власти, ничем, по существу, не ограниченной. Простачок бомбометатель воображает, что крестьянин поклоняется земле ничьей, земле Божьей; а этот мужичок когтями и зубами вцепится в свою маленькую собственность и никого к ней не подпустит. Здоровый инстинкт! Конечно, нужно немало времени. Но хуторок спасет Россию!

Русский, министр очень любил Россию – вот эту землю, отлично изображенную на карте, с ее делениями на губернии, уезды и волости. Он мыслил ее правильно разграфленной, условно окрашенной и мудро устроенной. Разграфить, устроить и спасти ее мог только он, и для этого ему нужна была власть. Человек с лысым черепом и черной бородой громадным напряжением воли мог выполнить высокую миссию при царе-дурачке, при банде чиновной сволочи (Боже! какие мошенники!), при постоянной угрозе взлететь на воздух вместе со своими проектами и мудрыми реформами. Игра стоила свеч!

Если бы оставалось время для пустяков, для второстепенного, он разглядел бы на карте и рябого Кузьму с килой, и путиловского пьяницу рабочего, и глупую либеральную даму, в салоне которой собираются доктора, присяжные поверенные и неопрятные литераторы, и свихнувшегося на книжках студента, и обиженных в своем надутом достоинстве думских болтунов – всю эту накипь на народе, то есть на будущих крепких хуторянах, в синих кафтанах, с окладистыми бородами, многочисленной здоровой семьей и необыкновенно упитанными коровами. Но строителю государства некогда рассматривать в лупу маленьких паразитов. Ими может заняться – ну хотя бы этот молодой секретарь, подающий надежды, его утренний докладчик.

И министр спросил нетерпеливо:

– А что в московских газетах? Все то же? Ну да, знаю, это неважно. Скажите, а кто на приеме из частных лиц?

– Пока записано двое, если вы лично примете: дама с рекомендацией от командующего округом и священник.

– Почему священник? Через кого?

– От Анны Аркадьевны.

– Ага, помню, она что-то говорила. По какому делу?

– По делу детского приюта в Вятке.

– Почему же ко мне? И больше никого?

– Остальных может принять заведующий канцелярией.

– Хорошо. Пусть он примет и даму. Попросите этого... как там... от Анны Аркадьевны.

– Слушаю.

Загрузив вход, хотя и боком, без подобострастия, но с подобающей почтительностью, в парадной лиловой шелковой рясе, с портфелем под мышкой (этот портфель вызвал некоторое беспокойство в приемной) в кабинет вошел отец Яков Кампинский, свидетель истории.


БРАТЬЯ ГРАКХИ

Братья Гракхи пришли с обычной аккуратностью, один пятью минутами позже другого. Обедали все вместе, ели шпинат с яйцами, курицу под белым соусом и лимонное желе. Сеня серьезно сказал, что такого обеда не едал ни разу в жизни.

– Я вот еще люблю гороховый суп с ветчинной костью. На Пасхе ел, очень понравилось!

Наташа хотела сказать, что как-нибудь закажет гороховый суп, но вспомнила, что уже не придется.

Разговаривали о пустяках. Петрусь вспоминал о рыбной ловле у них в Тульской губернии – как он однажды поймал на блесну судака фунтов на шесть; раньше, рассказывая про этот счастливый рыбацкий случай, он говорил "на пять", но сегодня судак вырос. Наташа рассказала, что однажды мужики поймали в Оке севшую на мель белугу, да такую огромную, что везти ее пришлось на двух связанных телегах. Потом пили кофе – все, как в хорошем доме. После обеда Машу отпустили до вечера, и тогда Наташа отперла комод и осторожно достала оттуда два тяжелых и неуклюжих стеганых жилета.

Когда принесла, братья Гракхи побледнели и старались улыбаться. Студент Петрусь сказал: "Мне выберите покрасивее!" – но на его шутку никто не ответил.

Олень ушел, пообещав вернуться через час.

– Не забудьте, Наташа, про занавеску на окне.

– Да, откинутый угол.

По его уходе она объяснила, как нужно нажать в коробке кнопку, которая и разобьет стеклянную трубочку.

– Сунуть палец поглубже в это отверстие и очень сильно нажать. Но не трогайте без надобности: если не трогать и ни обо что не ударять – не опасно.

Петрусь, губы которого побелели, сказал:

– А довольно сильный запах, даже голова кружится!

– Да, это мелинит. Можно надушить духами.

– Все равно, принюхаемся.

Она заставила их осторожно примерить жилеты. Оба были не впору и очень толстили.

– Ну, под платьем не будет так заметно. У вас, Петрусь, готова форма?

– Да.

– А все в порядке?

– От военного портного. Я – ротмистр; ошибки не будет. Широконько, а вот с этим будет как раз. И фуражка новая, все по форме.

– Вы пока снимите, а уходя, возьмите с собой.

Они осторожно сняли жилеты и облегченно вздохнули. Но все еще были бледны. У Петруся вздрагивали губы, и он часто пил воду.

– И жарко же сегодня!

Наташа понимала их состояние. Спросила обоих сразу:

– Гракхи, вы можете? Потому что лучше раньше отказаться, чем отступить в последнюю минуту. И ничего стыдного нет – никто героем быть не обязан. Вы решились?

Первым ответил рабочий Сеня:

– Да уж раз сказано... Я пойду, решил. Двух смертей не бывает!

Наташа пожала его руку. И Петрусь тоже ответил:

– Я, Наташа, не изменю. Мы оба пойдем. Она поцеловала обоих и сказала:

– Сядем на диван, посидим. С вами пойдет Олень, а я скоро вас догоню.

– Разве и вы, Наташа?

– Не завтра, а скоро и я. Очень скоро, Гракхи, вслед за вами.

– Может быть, вам не придется. Может, завтра, после нас, все переменится. А уж вы живите с Богом, будьте счастливы!

Сказав эти слова, Сеня покраснел. Слово "Бог" сорвалось нечаянно – и нет Бога, и он тут ни при чем. Сеня прибавил:

– Ладно, там узнаем. А двум смертям все равно не бывать.

Наташа видела, что им обоим страшно, но что они не отступятся, не таковы Гракхи. Страшно и ей – но нужно им помочь.

– Смерти, Сеня, вообще нет. Ни тело, ни душа не исчезают. Вот сегодня мы здесь, а завтра переселимся – в землю, в дерево, в облако, в другого человека – и опять будем жить.

Сене эта философия непонятна, а Петрусь улыбнулся. Наташа продолжала:

– А если бы и была смерть... От того, что человек протянет свои дни до старости и болезней,– ничего он не выиграет. Вот вы работали на фабрике, потом женились бы на такой же работнице, народили бы детей, жили бы в вечном труде и бедности,– а там все равно умирать. Сейчас сами собой распоряжаетесь, а там вами распорядилась бы ваша старость и слабость. Или арестуют, оплюют, изобьют и все равно быть убитым; и это может случиться всякий день. А тут – нажать кнопку, и, может быть, вся Россия пересоздастся!

Петрусь сказал задумчиво:

– Я в вечную жизнь не верю, а здешнюю жизнь я люблю. И вот что я люблю, то и хочу отдать.

– Я понимаю вас. А я и эту жизнь люблю, и в вечную жизнь верю. То есть я верю в то, что смерти никакой нет, а есть превращенье. Ведь и дерево живет, и камень живет, все живет. Совсем исчезнуть ничто не может.

Им очень хорошо было вот так сидеть и разговаривать с Наташей. Олень верный товарищ, с ним пойдешь куда угодно, но так поговорить с ним нельзя; а Наташа и сама поговорит, и выслушает,– ей можно во всем исповедаться, и она поймет сразу. Слушая ее, Петрусь думал, что, может быть, все это и не так и что ему, Петрусю, совсем не хочется превращаться в дерево или камень, а хотелось бы остаться Петрусем, юношей с пробивающейся бородкой, студентом, а потом – совсем взрослым человеком, хорошим работником; повернись жизнь иначе – так бы и было; но сейчас на этом успокоиться нельзя, стыдно! Сколько погибло товарищей и сколько еще может напрасно погибнуть! У других силы не хватит, а он, Петрусь, пойдет, и смерть его не испугает. Слушал Наташу и Сеня и верил ей. Потому верил, что такой, как она, не верить нельзя. У нее голубые глаза, спокойная и ласковая речь, и уж если она, женщина, способна пойти на смерть и ничего не боится, то ему отступать нельзя. Если она что говорит,– значит, знает, чего не знают другие. И слова ее были для Сени как чудесная и незнакомая музыка.

Все эти месяцы оба они жили не в быте, а в воображении, не оглядываясь, не одумываясь, ежеминутно готовые к тому, что их природе, может быть, чуждо, но совершенно неизбежно и неизмеримо высоко. Когда подошел день – в грудь повеял холодок, но тумана не рассеял. И теперь было сладко слушать слова утехи, которым хотелось верить, без рассужденья.

Наташа это понимала и говорила для них и для самой себя, чувствуя в глубокой радости, что это сейчас – самое нужное, что это обволакивает и рассудок, и волю мягкой паутиной сказочности. Говорила долго, все, что сама для себя надумала, еще давно, еще на берегу реки, когда рядом на траве лежал элейский философ Зенон, а солнце грело и не жгло. Может быть, даже еще раньше, когда Пахом раздавил Мушку и Мушка превратился в синюю травку. Все слова, которых другим сказать бы не решилась, им сказала, как мать детям, как братьям старая и знающая жизнь сестра.

Такого полного слияния с людскими душами она еще никогда не испытывала и переживала то, что переживает поэт в самый возвышенный час творчества, когда он лжет себе и другим со всей силой страсти и искренности.

Вернулся Олень. Он тоже был сегодня взволнован и приподнят. Все было подробно обсуждено и переговорено раньше, всякий шаг рассчитан. Гракхов подвезет Морис; они войдут и попросят немедленно доложить министру; намекнут, что готовится покушенье и что медлить нельзя ни минуты. Когда выйдет министр или их проведут к нему... А если министр их не примет? Если их не пустят даже в приемную? Ну, тогда придет очередь его, Оленя. Если долго не будет взрыва,– он вбежит в подъезд, и уже никакая сила его не остановит. Тогда они погибнут все трое,– а с ними все живое.

Его план был страшен. Но уже несколько смертей встретил Олень, а страшна только первая встреча. Только бы не опоздать на прием и не погубить дела случайной оплошностью.

Прощаясь с Гракхами, он обнял их и сказал:

– Товарищи, помните, завтра – не позже часу, а лучше – ровно в час. Я буду там ждать минута в минуту.

Они молча кивнули. Уходя, поцеловались с Наташей, и Сеня шепнул ей смущенно:

– Вот вам, спасибо за все! Совсем с вами, как с родной. Родная и есть!

Когда за ними захлопнулась дверь, Олень отвернулся, и щека его резко дернулась.


КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ

Они остались вдвоем, и Наташа сказала:

– Олень, у тебя между бровями молния!

Он улыбнулся своей замечательной улыбкой: детской и доброй на строгом лице.

– Вот теперь молнии нет.

– Ты поговорила с Гракхами?

– Да, мы хорошо поговорили. Какие они оба славные, чистые, честные. Как хорошо, что есть такие люди,– вот как ты и как они!

– Да, Петрусь и Сеня – прекрасные люди, таких у нас немного. Смелых много, но ведь и авантюристы смелы. А эти не от мира сего. Они оставили тебе письма?

– Нет. Сеня сказал, что сегодня ночью напишет сестрам и матери. А Петрусь только просил кланяться всем друзьям: у него ни отца, ни матери нет и вообще нет близких. О чем ты задумался, Олень? Не думай сегодня о деле.

– Я думаю о Морисе. Не все товарищи ему доверяют.

– А ты?

– Я в нем не сомневаюсь. Но он очень несчастен! Он продолжает вести игру с охранкой, но, кажется, ничего не выйдет: там ему тоже не очень доверяют, требуют от него чего-нибудь существенного, попросту – выдач.

– Слушай, Олень, пусть он выдаст меня; это создаст ему положение.

– Какой вздор, Наташа!

– Нет, не вздор. Я покажу, что работала с вами.

– Чтобы тебя повесили?

– Ну что ж! Вместе жили, вместе и умрем. Помнишь, как ты это говорил? А я не боюсь.

– Нет, Наташа, так дешево гибнуть нельзя, И Морис на это не пойдет. Да и уцелеет ли он завтра...

– Вы оба должны себя беречь. Завтра – день Гракхов.

Они спокойно обсуждали завтрашний день – точно речь шла об обыденном, а не о возможной смерти и многих смертях. За месяц игры со смертью они с нею сжились и привыкли к словам ужаса и безумия. Они на войне, сегодня подготовка, завтра – выступление, нельзя быть всегда в нервном возбуждении и прислушиваться к своему пульсу и к полету пули. Главное, вопрос о ценности жизни, своей и чужой, давно решен, и подробности могут быть предметом спокойного суждения. Покой обманчив, под ним клокочет непотухший вулкан мыслей и чувств,– но разве не живут люди добровольно в вечном соседстве с кратером вулкана, любуясь закатами, выращивая виноградную лозу и упрямо думая о будущем? Они были слишком молоды для такого фатализма,– но они жили в стране, судьбы которой не вычислены никакими астрологами, пути которой никому не ведомы, в стране великого ребячества взрослых и старческой мудрости юношей.

– Знаешь, сегодня я рассказывала Гракхам сказку – ведь они словно дети, им это было нужно. Хочешь, и тебе расскажу, но только другую?

Она села в угол дивана, а Олень лег и положил ей на колени голову.

– Вот несчастье, я совсем неталантлива. У меня бесконечно много сказок в голове, а когда рассказываю – у меня выходит не поэзия, а какой-то деревенский расписной платок или вышитое крестиком полотенце. Скажи, почему тебя прозвали Оленем?

– Случайно. Как-то говорили, что у всякого человека есть сходство с диким или домашним животным. Перебрали всех и меня назвали оленем. За то, что я высокий и быстро хожу.

– Не высокий, а большой, сильный, ловкий, смелый! Ты и правда олень круторогий. Ну, слушай сказку, но только закрой глаза. Это даже не сказка, а вроде балета, очень русского, совсем даже нашего рязанского. Будто бы лежит, раскинувшись, такая огромная страна, затерянная, забытая, заснувшая, с лешими, русалками, колдунами. Русалки водят хороводы, и все они в настоящих деревенских, а не в театральных сарафанах. От хоровода к хороводу бегает леший, нескладный, волосатый, но только у меня он будет не противный, не такой – брекекекекс [21]21
  Брекекекекс – имитация жабьего голоса в знаменитой сказке X. К. Андерсена (1805-1875) «Дюймовочка». 49


[Закрыть]
а насмешливый, немного грустный, очень умный, очень талантливый, поэт. И потом что-нибудь вроде борьбы между сном и пробужденьем, какая-нибудь девушка, которая ищет цветок Ивановой ночи и находит – ей леший помогает. Оба они потом гибнут, то есть, конечно, только исчезают в этих образах, но успевают найденным цветком пробудить землю, и тогда – новая жизнь, все изменяется, расцветает, и тут... одним словом, все ярко, блестит, сверкает, переливается... не знаю, как сказать, но я все это отлично и ясно вижу. Тут два мира, которые и прямо противоположны и оба одинаково, каждый по-своему, прекрасны, и один переходит в другой. Главное, чтобы сказка была бодрой, а все страшное – нестрашным и естественным, что-нибудь такое, понимаешь?

– Д-да, это бы хорошо.

– Что хорошо?

– А вот, что все это будет бодрым и... естественным.

– Ну конечно, Олень! Я сегодня немножко размечталась. Очень вспоминается лето в деревне. Липовый дух! Ты знаешь липовый дух?

– Еще бы!

– Когда липа цветет. И сиреневый хорош, весной, а липовый лучше. Сладкий, и гудят пчелы.

У него не дергалась больше щека, и он, закрыв глаза, видел и липу, и летающих пчел, и Наташу – тамошнюю, деревенскую. И, видя, думал о том, что она умеет завораживать и что она, может быть, сильнее его и сильнее всех других. Вся ее философия – простенькая, наивная и путаная, как и вся ее сказка, а сама она духом крепка, как сталь: гнется, а не сломится. И нравилось ему, что Наташа не хрупкая девушка, а настоящая большая женщина.

Не шевелясь и не открывая глаз, Олень спросил:

– У тебя не бывает сомнений, Наташа? Ты совсем уверена, что так нужно?

– Как же не бывает? Я часто и во многом сомневаюсь! Почти во всем. Но это не мучительно, потому что ведь истины никто не знает, а я ничего не боюсь.

– Даже смерти?

– Совсем не боюсь; и это искренно, Олень. Как бояться того, чего не можешь себе представить? Вот разве страдания? Но знаешь, как я всегда думала, с самого детства? Так думала: жизнь, сама по себе,– это вечная творческая радость, а страданье – это временное, внешнее, что ли. Вот как река, с обвалами берегов, с камнями, со множеством камней,– а ведь никто не скажет "это камни с рекой!", а всегда – "река с камнями". И вот, когда перед тобой смерть – обвалы и камни исчезают, а остается привольное и широкое течение реки, то есть русло нашей жизни и творческой радости. И значит, всякое страдание ничтожно и бояться его нечего – если только по-настоящему, всем нутром любишь жизнь. Поэтому я и не боюсь.

– А за других?

– Все равно. И они в последний момент поймут, хотя бы в самый последний.

– Я не про то; я говорю о праве убивать другого.

– Какое же право? Тут не право, а закон природы. Без насилия нет живого. Ступишь шаг – и раздавишь букашку. И даже когда дышишь. Не по праву, а потому, что так мир устроен. Насилие естественно и необходимо.

– А мы говорим, что боремся с насилием во имя свободы.

– Мы и боремся, но с чужим насилием и за свою свободу. Все борются. Так и нужно. Я и не верю ни в какие социализмы и правовые государства. Все это выдумано.

Олень вслушивался больше в приятный голос Наташи и ее хорошее русское произношение, чем в смысл ее слов. Вот она говорит, а пожалуй, и сама плохо понимает слова "право", "свобода", "социализм". Она училась, была на курсах, но ум у нее от природы не интеллигентский, простецкий. А вера в ней искренняя и настоящая. Сама ли додумалась или вычитала и уверовала – и сейчас же прилагает к жизни и уж не свернет в сторону. Ницшеанство в ней уживается с российским суеверием, как и модный европейский костюм – с белым на голове платочком или с провинциальным бантом. И при такой внешней путанице – изумительная внутренняя цельность и настоящее здоровье, хорошее, полнокровное. Если ей суждено жить – она чутьем найдет себе верную дорогу.

Думал о ней, не думал ни о себе, ни о своем завтра. Слышал, как Наташа от "умных" слов опять перешла к своему любимому разговору о закатах, о том, как прячется и умирает солнце, а ему на смену дрожащим светом загораются облака, и вместо ожидаемой темноты – новая яркая красота; и о том, как вечером над Окой, над самой водой, белым туманом летают мотыльки, которых зовут поденками; живут они только несколько часов, рождаются только для любви и затем гибнут, вся вода ими покрыта, и их хватает рыбья мелюзга.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю