Текст книги "Свидетель истории"
Автор книги: Михаил Осоргин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
ДЕНЬ ОТЦА ЯКОВА
Прямо с вокзала отец Яков пошел на Первую Мещанскую в надежде остановиться и привести два-три дня, а не будет неловкостью – и неделю у старого знакомого, букиниста и мелкого издателя Петра Хвастунова, владельца лавочки лубочных изданий у Ильинских ворот. Были в Москве и иные знакомства – много знакомств, но отец Яков охотнее пользовался гостеприимством людей простых и приятных, не больших господ и не барствующих; и поговорить с ними проще, и обязаться им легче, и не приходится притворствовать, отмалчиваясь на их шуточки и улыбаясь покровительственным замечаниям.
Петра Петровича Хвастунова отец Яков знал давно, еще когда тот был офеней и бродил с коробом листовок и цветных лубочных картин московского изготовления. Позже офеня стал оседлым мелким книготорговцем, открыл в Моске ларек, затем маленькую лавочку и мог бы выйти в люди, если бы в жизни был удачливее. Но ему не везло, и время от времени его начинавшееся благополучие рушилось: то нес немалый убыток из-за излишней доверчивости, то терпел от собственного риска – издавал книжечку с неудачным титлом, и она не шла ни оптом, ни в розницу. Не повезло ему и в семейной жизни: едва женившись овдовел, и осталась на руках дочка. Больше не женился и двадцать лет провозился со своей крохотной лавочкой, покупая и продавая книжки, а изредка пытаясь выйти в издатели.
Его дружба с отцом Яковом укрепилась в дни японской войны, когда Петр Хвастунов сделал ладное дело, издав по совету отца Якова и при деятельной его помощи несколько ходовых листовок – о Японии, о Корее, о русских военачальниках на Дальнем Востоке, а особенно ходко пошел яркий лубок, изображавший "Макарова под водой" [29]29
..."Макарова под водой" – адмирал Степан Осипович Макаров (1848-1904), выдающийся русский флотоводец, погибший во время русско-японской войны. Броненосец «Петропавловск», флагман находившейся под его командованием 1 Тихоокеанской эскадры, подорвался на мине и затонул.
[Закрыть]: лежат на дне морском адмирал, офицеры, матросы, пушки, а над поверхностью бушующего моря летают белые ангелы в простынях и с цветками лилии. Картина очень понравилась, оптовики брали ее нарасхват и прозвали «хвастуновской». Разошлась во многих тысячах, и никто, конечно, не знал, что текст к картине, в отчаянных стихах, писал запрещенный поп Яков Кампинский.
К этому старому книжнику и другу и направился отец Яков после годичного отсутствия из Москвы. А придя к нему пешком с недавно отстроенного Рязанского вокзала, узнал новость: Петр Петрович Хвастунов ранней весной приказал долго жить, оставив дочку, пятьдесят рублей наличными, немного дешевого книжного товара и добрую о себе память у соседей на Первой Мещанской. Что было – ушло на похороны, но зато не осталось и долгов.
Эту печальную новость сообщила отцу Якову соседка Катерина Тимофеевна, приютившая дочь Хвастунова Анюту, девушку простую, трудолюбивую, но непристроенную. Конечно – лучшим исходом было бы ей выйти замуж; но она не только была бесприданницей, а и не блистала красотой: так себе, девушка как девушка, немного восторженная, так как прочитала целую кучу книжек из отцовского товара, тоненьких повестей и романов о благородных разбойниках и о маркизах, говорящих пышными словами о высоких чувствах. Катерина Тимофеевна временно устроила Анюту у себя, не то приемной дочкой, не то прислугой, и хоть не очень тяготилась ею, а по душевной простоте хотела для нее лучшей участи. Сама живя на маленькую пенсию, хорошо содержать девушку не могла.
Обо всем этом, после первых ахов и вздохов, было подробно доложено старому другу покойного и почетному гостю. Отец Яков был вдвойне огорчен новостью: и жаль приятеля, и не оправдался расчет на отдых после долгого пути. Поэтому, посидев часок, обещал зайти завтра же, а пока побрел устраивать себе на день-два иной ласковый приют.
Назавтра действительно явился, и тогда, позвав еще двух соседок, устроили род семейного совета: как быть дальше с Анютой? Пока нет в виду хорошего жениха, найти ей постоянное место: либо к детям, либо вроде скромной службы. Отец Яков обещал постараться и поспрошать добрых знакомых. Хорошо, что Анюта и читает, и пишет, была в двухклассном и способна к рукоделью: что-нибудь да наладится. И первым делом отец Яков попробует замолвить словечко одной из своих московских покровительниц по приютским делам.
Его угостили чаем с ватрушками и проводили надеждами и благословениями. Он и сам растрогался:
– Покойника, Петра Петровича, я знавал смолоду. Прекрасный был человек и справедливый. Полагал его за лучшего друга и неоднократно пользовался его гостеприимством. Так что уж это как бы мой долг перед его памятью,– а свет не без добрых людей. Похлопочем, похлопочем.
С вечера вынул из чемодана и развесил расправиться лиловую рясу выходной костюм по просительным делам. Рясе то ли семь, то ли все десять лет, а еще служит за новую и парадную. Великое дело – аккуратность!
Затем по списочку перебрал адреса знакомых почтенных домов, куда можно будет заглянуть без опасения плохого приема. В одном месте не удастся – в другом будет больше удачи. Адресков много, все дело во времени. А в двери стучаться – привычно и незазорно.
Так порешив, отец Яков сел за работу: написать заметку о бабушке-сказительнице, которую встретил в своих недавних блужданиях по северным губерниям: на случай, что какая-нибудь газетка согласится предать тиснению. Было бы это очень полезно, потому что издержался отец Яков до крайности, а по долгу обязываться чужим людям он не любил и стеснялся.
"И времена сейчас не те! Раньше люди были и проще, и приветливее. Ныне же улыбаться улыбаются, а смотрят словно бы косо. Убыло в людях простосердечия. Каждый стал жить для самого себя, о ближнем помышляя мало. Главное – нет прежней простоты, что вот пришел человек навестить, пообедал и заночевал. Ныне это считается неудобным, и хороший обычай выводится, особенно в столице. И жить все хотят по-европейски, и даже одеваться стали чище и параднее".
Это замечание – об изменении натуры русского городского человека – отец Яков внес в свой дневник и объяснил так:
"Наблюдается разочарование человека в достижении высоких идеалов, каковыми увлекались тому назад три года, и, однако, кончилось поражением надежд и тайных мечтаний. В особенности следует сказать о молодежи обоего пола, как о том свидетельствует даже изящная литература, подстрекающая к соблазнам плоти, чего раньше в подобной степени не примечалось, а также случаи юных самоубийств. Иные объясняют политической реакцией, обвиняя в сем правящие классы. Сам судить не берусь и лишь выражу надежду, что данное явление скоропреходяще".
ДВЕНАДЦАТЬ
Камера номер восемь московской женской каторжной тюрьмы отведена осужденным по делам политическим; это – тюремная аристократия: двенадцать девушек и женщин, из них старшей нет тридцати лет. С ними вместе посажена только одна уголовная арестантка, так как при ней двое детей.
Двенадцать молодых женщин безмерно опасны для государства, в котором сто семьдесят миллионов жителей. Все они не только мечтали об изменении в этом государстве политического строя, но и пытались добиться этого личным участием в перевороте. Если некоторых из них продержать в каторжной тюрьме до старости, а других – всю жизнь, то государство может спастись и его политический строй остаться неизменным.
Конечно, было бы еще проще их убить, как и было поступлено со многими другими. Но правосудие великого и просвещенного государства полно тонких оттенков. Сотни ученых юристов и чиновных мудрецов разработали и применили к жизни лестницу преступлений и наказаний. Так, например, девушка Надя Протасьева, которая неудачно стреляла в полковника, удачно расстрелявшего сотню бунтовавших крестьян, может быть обезврежена и исправлена в десять лет. Ее подруга, Верочка Уланова, худая и некрасивая, осужденная за хранение взрывчатых веществ в квартире родителей (а эти вещества полагается хранить в особых казенных складах), одумается в какие-нибудь восемь лет. На исправление двадцатилетней Наташи Калымовой (теперь ей уже двадцать три), участницы взрыва министерского особняка, нет никаких надежд; если она проживет еще полвека и семидесятилетней старухой появится на воле, государство может в тот же миг взлететь на воздух; поэтому ее заключение бессрочно. Иное – девица Елена, молодая восторженность и жертвенность которой потухнут ровно через пятнадцать зим. И мудрое правосудие поделило между ними эти сроки.
Ни одна из осужденных не отрицала на суде своей вины; напротив, все они с дерзкой откровенностью объясняли суду мотивы своих преступлений, не высказав ни малейшего раскаяния. Но мудрое правосудие не может руководиться одним сознанием обвиняемых. Поэтому над обоснованием преступности их воли поработало немало народа: тысячи чиновников полиции в обстоятельных докладах, подтвержденных множеством документов и показаний, осветили деятельность Нади, Наташи, Сони и их сообщников и сообщниц. Сотни секретарей заготовили бумажки для подписи десяткам начальников отделов; пришлось побеспокоить важных особ, высокие учреждения гражданского и военного ведомств; пришлось содержать на окладах целую бригаду специалистов по шпионажу, жандармов и тайных агентов внутреннего и наружного наблюдения, людей преданных, продажных, образованных, полуграмотных, умных, идиотов, воздержанных, пьяниц, честных, получестных и явных негодяев. Когда, наконец, были найдены, схвачены и посажены в тюрьму Надя, Верочка, Наташа, Оля и их однолетки, решение их дальнейшей участи было поручено седоусым полковникам и армейским офицерам, долгое время обучавшимся обращению с оружием для охраны и защиты границ страны. Руководясь статьями законов и томами к ним комментариев, а сверх того соображениями личной карьеры и прямым устным приказом высших начальств, этот суровый военный люд вынес резолюцию об уничтожении или обезврежении неприятеля: Сонь, Елен, Наташ и Верочек. Отряды конвойных солдат, убежденные, что им препоручены отвратительные и развратные женщины, отвели страшных преступниц обратно в тюрьму и сдали отрядам сторожей, смотрителей и исполнителей.
Каменные стены тюрьмы были воздвигнуты не зря, а по планам, выработанным лучшими знатоками пенитенциарной системы, при которой строгость к преступнику сочетается с высшим милосердием и гарантирует государству покой, а самим осужденным на вечное заключение – возможно длительную жизнь. Захлопнуты двери, защелкнуты замки, правосудие торжествует, порок уличен и наказан, шестая часть света может спать спокойно, потому что все это проделано не как-нибудь, а со всеми гарантиями законности и судебной справедливости.
Она бы и спала спокойно, если бы за время всей этой суматохи у полковника, подписавшего приговор, и у путиловского рабочего, прочитавшего о суде в газетах, не народились и не подросли ребята – мальчики и девочки, Гриши, Алеши, Пети, Нади, Лели и Наташи, с которыми тоже предстоит возня и родителям, и охранителям государственности и правосудия. Идут годы, сменяются люди на высоких постах и на аренах преступности, ускоренная тюремная смертность с избытком покрывается рождаемостью в благополучной стране – и место свято не бывает пусто.
В мягких туфлях начальница тюрьмы идет по коридору мимо камер; так же мягко ступая, за нею следует дежурная надзирательница. Время от времени едва слышно щелкает дверной глазок.
В дни свобод, теперь уже отдалившиеся, когда осмелевшая печать громила власть за тюремные непорядки, с полным убеждением, что образцовые тюрьмы делают честь культурному государству,– была сделана попытка вручить начальствование над видными столичными тюрьмами людям почтенным и уважаемым, которым одинаково могут верить и власть, и общество. Таких точно людей, правда, не нашлось, но смена лиц все-таки произошла. Именно тогда и для каторжной женской тюрьмы удалось найти подходящую солидную начальницу, женщину в годах, но еще не развалину, с очень сомнительным прошлым, но зато с отличной польской дворянской фамилией. Долгим опытом было установлено, что если сыны остзейского баронства проявляют отличные качества усмирителей и карателей, то представители польского панства незаменимы на постах полицейских и охранительных.
Новая начальница оказалась хозяйственной и распорядительной, даже с немалым навыком, так как раньше она держала пансион для девиц. С пансионом вышли крупные неприятности, заинтересовавшие полицию. Откупившись от излишнего внимания полицейских чинов, хозяйка пансиона приобрела их дружбу и протекцию; пансион пришлось закрыть, но добрые связи и дух времени открыли перед деловой женщиной новую и спокойную карьеру: она была поставлена во главе каторжной тюрьмы.
Она была отличной начальницей, в меру строгой, педантичной, выдержанной, самостоятельной. Сверх служебного оклада она довольствовалась небольшой хозяйственной экономией, сама жила хорошо и никогда не доводила своих новых пансионерок до открытого ропота. При ней не было в тюрьме ни массовых голодовок, ни вынужденных скандальных ревизий. Уголовные питали к ней должный страх и неизменное уважение; политических она содержала отдельно и не раздражала приказами вставать при ее появлении и называть ее "ваше сиятельство". Небольшой штат тюремной прислуги она подбирала тщательно, не давая заживаться подолгу, чтобы между ними и заключенными не возникало дружественных отношений. Во внутреннее помещение тюрьмы она являлась не часто, но почти всегда внезапно, охотнее всего по ночам.
Именно для такого ночного обхода она явилась и сегодня. Отворив дверь из конторы в тюрьму ключом, который сдавался ей каждый раз после вечерней поверки, она сделала знак дежурной при входе и в ее сопровождении прошла нижний коридор и поднялась по лестнице.
Шаги заглушались войлочными туфлями. Около некоторых камер она останавливалась, приоткрывала заслонку глазка и всматривалась в полумрак камеры; в тусклом круге света от лампы, висевшей в клетке под потолком, серыми пятнами лежали на койках женщины: одни – закрыв лицо одеялом, другие – раскинувшись в беспокойном сне. Случалось, что кто-нибудь из заключенных не спал и, сидя на койке, тупо смотрел на свет или искал насекомых. В таких случаях начальница слегка ударяла по стеклу глазка согнутым пальцем и вполголоса говорила: "Спать!"
Два верхних коридора сходились под углом. Обогнув угол, начальница чуть не споткнулась о лежавшее у первой двери тело. Отступив на шаг, она ногой толкнула тело в бок. Тело зашевелилось и быстро вскочило, протирая глаза.
– Спишь на посту?
Дежурная по коридору испуганно молчала.
– Мало спать днем, нужно и на службе?
– Виновата, ваше сиятельство!
– Утром, после смены, дождись меня в конторе.
Это означало – расчет. Начальница была неумолима, все это знали. Задремать на табурете – дежурство вне очереди и лишение свободного дня, уснуть на посту – потеря места. Оправдываться бесполезно.
Весь краткий разговор вполголоса; срок его – полминуты. Не обернувшись, начальница идет дальше, за ней, как тень, старшая дежурная. У камеры номер восемь – новая остановка. В глазок видно, что спят все, кроме одной каторжанки, которая, лежа на койке, пишет, подложив книгу под узкий и длинный листок бумаги.
Это, конечно, непорядок; но начальница не любит раздражать политических выговорами. Она знает их всех не только по фамилиям, но и по именам. Та, что пишет, бессрочная и уже третий год отбывает наказание. В камере она за старосту, хотя ей только двадать три года; но они все безобразно молоды. У нее прекрасные волосы и ясные глаза, которые она никогда не опускает перед тюремным начальством. Вот она подняла их и смотрит на дверь: заметила, что глазок открыт; смотрит, не делая попытки спрятать записку или притвориться спящей. Если ее окликнуть, она точно так же не переменит позы и не опустит глаз. К таким, как эта, начальница чувствует невольное уважение и, пожалуй, некоторый страх. Они непонятны и непостижимы. Молодая и красивая девушка, избравшая своим уделом вечную каторгу и не поддавшаяся отчаянию и не утратившая силы и уверенности! Она что-то знает, что неведомо другим. Она не верит, что эти стены – ее могила. Может быть, она права!
Опустив заслонку, начальница идет обратно, не взглянув на провинившуюся дежурную по коридору. Вернувшись в контору, она сама запирает за собой дверь внутренней тюрьмы, вынимает и уносит с собой ключ. В конторе – другая дежурная, которая всю ночь должна сидеть у стола перед телефоном. В боковой комнате спит привратник; ему спать разрешается, и ночью ключ от выхода из конторы на улицу остается у дежурной по конторе или просто в дверях. Без ведома начальницы ночью нет сообщения между тюрьмой и конторой; если что-нибудь случилось – начальницу вызывают по телефону или посылают за ней привратника. Она живет рядом, в большом доме, примыкающем к тюрьме.
Кивнув дежурной, она выходит на слабо освещенную фонарями улицу.
ВЕЧНОСТЬ
Уже третий год в тюрьмах! Три года, а впереди они обещали вечность. Они слишком щедры – поверить в вечность невозможно!
Дни так однообразны, что счет их путается. На стене камеры карандашом расчерчены квадраты с цифрами – дни, недели и месяцы. Каждый вечер перед сном Наташа зачеркивает цифру в заготовленном на месяц вперед календаре. Это не имело бы смысла, если бы она и другие верили в вечность; но они не верят, на то они и молоды.
В семь утра, после поверки, приносят большие чайники с кипятком. Хлеб должен оставаться с вечера, свежий дадут только в обед. В большой медный чайник кладут две плитки кирпичного чая, и бурая жидкость разливается по таким же медным кружкам. В три часа дня в дверное оконце подается корзина нарезанного хлеба, а затем приносят обед: знаменитые тюремные щи, в которых серая капуста пахнет пареным бельем; в щах листы и нити вываренного мяса, отдельно – гречневая или полбенная каша. По воскресеньям бывает третье кусок арбуза, яблоко, зимой – печеная репа или брюква. Это вкусно! В большие праздники и по царским дням – кусок белого весового хлеба. Вечером опять чай с куском черного хлеба, но от этой порции нужно экономить на утро.
Для молодых – голодно; но тюрьма – не санаторий, тюрьма – тюрьма! Не работая, заключенные питаются за счет государства, которое они хотели разрушить своими бреднями и своими преступными действиями. Они должны быть довольны, что им пощадили жизнь.
Иногда доставляют посылки с воли; обычно – сладкое, но в количестве умеренном, на одного. Сладким делятся со всеми и уж, конечно, не забывают детей женщины, убившей мужа, которая сидит вместе с политическими. Ее зовут Марья Петровна; она богомольна, тиха и испуганна; пожалуй, что вот эта в вечность верит. Трудно представить себе, что она могла убить человека, да еще отца своих детей, и, однако, она убила. К ней относятся участливо, ей отвели в камере угол получше, с нею всегда говорят ласково и как бы почтительно. Но ее жизнь – особая, если можно говорить о жизни в доме мертвых.
Наташа – за старосту, бессменно или, как она говорит, пожизненно. Это значит, что она обязалась следить за порядком в камере, председательствовать на совещаниях, принимать и раздавать хлеб, объясняться с начальницей, записывать больных и распределять работы по камере: кому подметать, кому мыть пол, кого освободить по слабости и болезни. В ее ведении календарь и выписка книг из тюремной библиотеки.
Естественно, что на этот высокий пост выбрали ее: пройдет восемь, десять, пятнадцать лет, и сроки большинства окончатся; только она и еще одна девушка должны пробыть в тюрьме вечность. Трудно найти более смешное слово! Но стенной календарь растет, и уже почти тысяча дней зачеркнута карандашом; в сравнении с вечностью все же пустяк!
За пределами тюрьмы люди думают, что в ее стенах жизнь только теплится. Они не знают, что именно здесь вырастают и распускаются лучшие цветы фантазии и закаляется воля к свободе и полноте бытия. Ведь только толща стены в три кирпича отделяет выдуманную вечность от прелести временного. Приналечь плечом, пробить эту стену – и расчистится путь к обоим полюсам и экватору. Только три кирпича – какой пустяк! Разве можно связать живую душу!
В оконную форточку проникает воздух улицы. С воли залетает муха и заползает крыса. Через стекло может скользнуть на стенку световой зайчик от кем-нибудь наведенного зеркала. Никто не в силах пресечь чудесное общенье живых и мертвых, тайную летучую почту, о которой знает начальница, знает каждая надзирательница, знают все. Пусть вспарывают швы тюремного белья, ломают хлеб в мелкие крошки, следят за каждой подчеркнутой буквой в книге, отбирают бумагу и карандаши. Пусть обыскивают тюремную прислугу и всех уголовных, выпускаемых на волю, и пусть дают свидания с родными только через две решетки и в присутствии надзирательниц,– это решительно ничего не изменит. Внимание тюремщиков утомляется – гений арестантов неутомим. Строжайшая начальница может не подозревать, что в складках собственного платья она унесла записку или принесла ответ, или что в прическе заслуженной и грубой старшей надзирательницы, которая вечно на всех доносит, скрыт целый почтовый ящик, или что в высоком доме, удаленном от тюрьмы, от которого видна только крыша, в чердачном окне невидимая рука в ночной час водит пламенем свечки справа налево и вверх и вниз. Еще не выстроена и не изобретена та тюрьма,– а уж на что мудры люди в жестокости! – через стены которой не проникала бы воля. Дух светлый и свободный находчивее духа тьмы; в этом его единственное утешенье.
В камере номер восемь меньше всего думают о вечности. В ней живут интересами ближней недели или, во всяком случае, недалекого будущего. У Нади Протасьевой есть на воле жених, который кончает университет; они переписываются, причем письма читает прокурор и ставит на полях разрешительную пометку; они не стесняются прокурора, потому что глубоко его презирают и не считают за человека, хотя никогда его не видали и не знали,но ведь порядочные люди не читают чужих писем! Кроме этих "казенных" писем, летают из тюрьмы на волю записочки, в которых больше слов любви, чем вопросов о здоровье. Срок Нади – десять лет, затем, после каторги, поселенье.
Неужели жених будет ждать ее? Ведь в любви десять лет – вечность!
Но в том-то и дело, что они не верят ни в вечность, ни в десять лет!
Они живут сегодня и думают о завтра!
Курсистка Вера Уланова выписала учебники и занимается высшей математикой, чтобы "не потерять времени". Ей сидеть восемь лет, а затем тоже – поселение в Сибири; но так как она в это не верит, то не хотела бы отстать от сверстниц по курсам. Две "вечных", Маруся Донецкая, сообщница убийства военного прокурора, и Наташа, изучают итальянский язык, который, конечно, даже в вечности не станет языком их тюрьмы; они изучают его не для того, чтобы читать Данте и Леопарди в подлиннике (хотя мечтают и об этом), а потому, что приятно говорить на таком красивом языке, если придется быть в Италии.
Как могут они надеяться из стен своей вечной тюрьмы попасть на Палатинский холм, или в Неаполь, или в каштановые леса Тосканы?
Но это так просто – ведь они не верят в вечность, для этого они слишком молоды! Что-то случится, как случилось в девятьсот пятом году,– двери камер распахнутся, и они будут свободны. Если бы они могли думать иначе – жизнь перестала бы быть возможной.
Страшна не вечность – страшна напрасная потеря еще года, еще нескольких лет, пока там, на воле, свершается. И уже одной этой жалости к дням и неделям достаточно для страдания. И они страдают, спасая себя только надеждой, что вот еще немного, еще неделя и месяц, пусть даже год – и придет то, что прийти должно, если на небе действительно есть солнце и зима подлинно сменяется весной! Ради непременной и неизбежной радости можно и потерпеть,– тем слаще будет свобода!
И только одна женщина в камере номер восемь знает, что вечность есть и что жизнь окончена; но у нее двое маленьких детей, которые скоро подрастут. Ее жизнь кончена, их жизнь только началась – и началась страшно. Она гладит их по головкам, укладывает спать и знает, что завтра они станут на день старше, а она еще на день приблизится к вечности. Уложив детей, она тупыми и непонимающими глазами смотрит на своих товарок по заключению, о чем-то спорящих, чего-то ожидающих и по-своему счастливых.