Текст книги "Мужицкий сфинкс"
Автор книги: Михаил Зенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)
XIV Список 61-го
Этот мятный холодок на зубах, как оскомина. Я тщательно в два зеркала обследую рот и затылок. Сзади над мозжечком небольшое красное пятнышко вроде ожога, на одном из передних зубов щербатинка, но, может, это было у меня и прежде?
И такой же мятный сосущий холодок в груди, под сердцем. Мне все кажется, что оно вдруг остановится. Я часто щупаю пульс, не нахожу его сразу и замираю в страхе.
Но где же та бумажка, воззвание или объявление, которую дал мне один из красноармейцев? Я обыскиваю себя и наконец нахожу ее скомканную в кармане пальто.
Желто-серая, как оберточная, толстая газетная бумага со смазанным неразборчивым шрифтом[34][34]
Желто-серая, как оберточная, толстая газетная бумага со смазанным неразборчивым шрифтом... – Зенкевич цитирует сообщение о расстреле 61-го участника «контрреволюционного заговора», напечатанное 1 сен. 1921 г. «Петроградской правдой».
[Закрыть]:
По постановлению Петр. Губ. Чрезв. Комиссии от 24-го августа с. г. расстреляны следующие активные участники заговора в Петрограде:
1. Таганцев Владимир Николаевич, 31 г., бывш. помещик, профессор-географ. Главный руководитель Петроградской Боевой организации; поставил себе целью свержение Советской власти путем вооруженного восстания и применения тактики политического и экономического террора.
Ухтомский, б. князь, скульптор... Таганцева, б. дворянка, 26 л., замужем...
Номер за номером, фамилия за фамилией мелькают в тумане с грязного, подмоченного дождем листка. Вот он, номер 30-й:
Гумилев Николай Степанович, 33 л., б. дворянин, филолог, поэт, член коллегии изд-ва «Всемирной литературы», беспартийный, б. офицер. Участник П. Б. О., активно содействовал составлению прокламаций к.-р. содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, которая активно примет участие в восстании, получал от организации деньги на технические надобности.
Комаров Матвей Алексеевич, 24 л., военмор Петропавловска, во время Кронштадтского восстания был комендантом ревкома... является руководителем «объединенной организации крон-моряков», входившей в состав П. Б. О.
Внизу подпись: Президиум Петроградской Чрезв. Комиссии.
Какое счастье, что при входе на собрание я не расписался под номером 62, а только обвел последнюю, шестьдесят первую подпись военмора Комарова! Иначе, пожалуй...
В комнату вошла оживленная, пахнущая духами и морозом, только что вернувшаяся из поездки по городу Эльга.
– Что вы тут корпите над бумагой? Написали новые стихи?
И она наклонилась к столу через мое плечо, касаясь моей щеки завитками волос.
Но увидев заголовок списка, отпрянула, лицо ее побелело, расширенные глаза остановились, и из потемневших лиловых губ вырвался сдавленный вопль. Закрыв уши руками, она упала на диван и забилась в истерике.
– Что такое? Что... что ты с ней сделал? – закричал на меня вбежавший Гумилев.
– Бумага... у него в руке... список... в огонь... в огонь... – прорыдала судорожным хохотом Эльга.
– Брось, брось сейчас же эту бумагу в огонь! Голос у Гумилева спокойный, но лицо его тоже побелело и губы дрожат.
Я бросил бумагу в камин. Пламя не сразу, пошипев, медленно охватывает ее и пожирает.
– Помешай кочергой!
Черный покоробленный листок рассыпается и исчезает в пламени.
Эльга сразу же успокоилась, встала с дивана и отклонила поднесенный ей Гумилевым стакан воды с валерьяновыми каплями.
– Какая я глупая! Ну разве можно было закатить истерику по всем правилам дамского искусства из-за такого пустяка!
И она с улыбкой кокетливо погрозила мне пальцем.
– Смотрите! Вы сумели меня напугать так, что я забылась и разнюнилась перед вами, как нервная институтка. Я вам этого не прощу и постараюсь отплатить тем же...
XV Семь зеркал из Луна-парка
Мы сидим в гостиной, в сумерках при свете камина и пьем глинтвейн. Снаружи ветер, почти буря, шумят деревья и Нева, гремит, имитируя театральный гром, железными листами крыша. Огромные плотные массы воздуха с разбега, как прибой, ударяют о стены и окна. Пламя, давясь, жадно, торопливо гложет сосновые дрова, как голодающий кусок твердого, из размолотой коры хлеба, и с гулким уханьем летит навстречу проваливающемуся с воем в трубу ветру.
Гумилев с грустью вспоминает свои абиссинские путешествия, как он с ружьем ночью на дереве подкарауливал льва, как питался несколько дней в лесу одними неведомыми большими плодами, как бредил в палатке в приступе тропической лихорадки и видел вдали костры, слышал завывания готовящихся напасть на лагерь сомали.
Потом читает свои африканские стихи. Красноватый отблеск камина скользит по его бритой (чтобы скрыть проступающую лысину) голове и по лицу притихшей, задумавшейся Эльги. Она слушает молча, но в ее глазах, улыбке, во всей ее позе чувствуется что-то властное, хищное, напоминающее стихи Гумилева:
Африка Стэнли и Ливингстона, которую с отрочества так полюбил Гумилев, что заставил о ней «шепотом говорить в небесах серафимов», – хорошо грезить о ее зное и тропических ливнях в предполярном сумраке и слякоти, но Россия, где же Россия? Не она ли, кровавою пеною знамен, хлещет по улицам и площадям, как Нева в наводнение, черными волнами манифестаций и грозит затопить, смыть все ей сопротивляющееся...
Гумилев, точно угадав мою мысль, читает стихи о войне:
Потом о мужике, который «обворожает царицу необозримой Руси»[37][37]
…о мужике, который «обворожает царицу необозримой Руси»... – строки из стих. Гумилева «Мужик», предположительно посвященного Г. Распутину.
[Закрыть], о городе, где
Но ведь это же Россия прошлого, которая никогда не воскреснет. А Россия настоящего? Как уловлять биенье ее красного сердца, чтобы не потерять, умирая заживо, ее мерного пульса в своей груди?
Эльга с нехорошей усмешкой наблюдает за мной.
– Что вы так насупились? Давайте чокнемся. От этой бури, от глинтвейна и стихов мне стало весело. Хочется шалить и проказить. Хотите быть моим компаньоном? Я покажу вам забавный фокус. Вы когда-нибудь видели зеркала в Луна-парке, которые дают уродливые и смешные искажения?
– Эльга, что за странный каприз! К чему это? – пытается остановить ее Гумилев.
– А если мне хочется подурачиться? Идемте... Она взяла меня под руку и повела вниз по винтовой
лестнице в небольшую комнату, выкрашенную белой масляной краской, с семью овальными зеркалами в размер человеческого лица. На противоположной стене висел какой-то прибор, вроде аппарата для рентгенизации.
Я заглянул в одно из зеркал, обозначенное первой буквой греческого алфавита – альфой. Оно дало обычное, только несколько туманное отражение моего лица.
– Подождите. Я сейчас объясню вам, в чем заключается фокус. Если я из этой камеры начну пропускать через вашу голову тепловые лучи по шкале: альфа, бета, гамма и т. д., то эти семь зеркал покажут деформацию вашего лица такую же, какой оно подвергалось бы в разложении после вашей смерти. Вы слышали, что в старину вделывали иногда Стеклянное окошечко в гробу над лицом покойника. Так вот, в этих зеркалах вы увидите то, что увидели бы, смотря в такое гробовое окошечко на самого себя. Это выходит очень забавно. Если хотите, я даже могу сделать фотографические снимки. Станьте вот так. Я пускаю лучи...
Несколько секунд в первом зеркале альфы отражалось мое живое лицо, потом оно изменилось в восковое, мертвенное, с открытыми стеклянными глазами. Во втором зеркале беты мое лицо выглядело уже потемневшим, с трупными пятнами.
Я не хотел продолжать опыта, но Эльга с силой, неожиданной для женщины, вцепилась мне в руку и заставила пройти через все семь зеркал, садистически любуясь на отвратительную и ужасную деформацию моего лица. Эти отражения были столь страшны, что я почувствовал белый, очищенный от мяса и волос череп.
В последнем, седьмом зеркале никакого отражения уже не было, только на несколько секунд просиял и исчез световой абрис моего лица, точно рисунок, сделанный на стекле фосфором.
– Что вы так тяжело дышите? Вам нехорошо? Идемте наверх...
В гостиной Эльга подвела меня к трюмо и уличила в том, что я побледнел.
– Ну, теперь я получила реванш. Мы расквитались. Вы на себе испытали то же, что я из-за вашей проклятой бумажонки. Выпейте глинтвейну...
И, подняв бокал, она запела арию из «Травиаты»: «Нальемте, нальемте бокалы полнее и выпьем скорей за любовь...»
XVI Эльга
«Эльга! Эльга!..»[39][39]
Эльга! Эльга! – эти начальные слова стихотворения Гумилева... – Стих. Гумилева «Ольга» обращено к художнице О. Н. Гильдебрандт-Арбениной (1899 – 1980).
[Закрыть] – эти начальные слова стихотворения Гумилева не выходят у меня из головы целый день, как навязчивый мотив. Я пытаюсь сконцентрировать свои мысли на обладательнице этого древнего нормандского имени и дать себе отчет: кто же она и что она для меня?
Когда я долго думаю об Эльге, то мне кажется, что я вот-вот нападу на ее разгадку, найду конец длинного запутанного клубка, но всякий раз, как я ухватываю этот конец, он выскальзывает и теряется...
Я вижу Эльгу каждый день, подолгу гляжу на ее лицо, слушаю ее голос, но странно, как только она удаляется, у меня не фиксируется ее образ, и я не могу вызвать его в своем воображении, хотя у меня очень хорошая память на лица и я нередко узнавал через несколько лет случайно где-нибудь встретившегося раз человека. Помню, таким же неуловимым был у меня в детстве един бред. Он возникал при сильном жаре, каждый раз один и тот же, яркий, и я его узнавал маленькой вспышкой мысли, прорезывающей мрак сознания: вот он! Этот бред был бесконечен и при почти световой быстроте и разнообразии – медлителен и неизменен. Когда же он исчезал, я не только не мог вспомнить его, рассказать о нем, но даже и представить себе хотя бы приблизительно, в чем он заключался.
Как этот навязчивый бред, неуловим для меня и образ Эльги. Я не могу даже определить, каков цвет ее глаз и волос, блондинка она или брюнетка. Она, как водяная поверхность, меняет окраску от освещения и отражений. Утром в солнечные дни ее глаза кажутся прозрачно-голубыми, а волосы соломенно-золотистыми; вечером же, при электричестве, глаза ее наливаются темной водой, превращаются в одни сплошные зрачки, расширенные атропином, ее волосы окрашиваются хной. Так же изменчив и цвет ее лица, от нежно-розового до загарно-смуглого, и тембр голоса, от сопрано до контральто. Так же меняются и ритмы ее движений, очертания и линии ее тела. И однако при всех изменениях образ Эльги удивительно постоянен, неизменен, остается одним и тем же.
Мне кажется, что это происходит оттого, что образ Эльги не един, а сложен из нескольких, как спаянный из мелких крупный опал, как трюмо, искусно склеенное из осколков. И эти драгоценные осколки – мне кажется, я знаю, откуда они. В Эльге соединились в один близкие когда-то мне, обаятельные образы тех девушек и женщин, которых я любил или думал, что люблю В ее глазах отражаются их глаза, в ее улыбке жемчужной бью дробятся их улыбки, в ее голосе отдаются эхом их голоса, в ее движениях повторяются их движения – все сразу, все в одной, отдельные и неразделимые.
Но при всей своей обаятельности Эльга кажется мне страшной и ненавистной: она – невидимый центр фокус, преломляющий и отбрасывающий на экран моего сознания мучительные галлюцинации и миражи
XVII Панихида в Петропавловском соборе
– Сегодня мы должны непременно отслужить панихиду. Я дала обет. Вы поедете со мной в Петропавловский собор...
Полувопрос, полуутверждение – все равно от этой поездки мне не увильнуть. Я даже не спрашиваю – по ком, почему именно в Петропавловском соборе и отчего Эльга одета совсем не по-панихидному, а разрядилась как будто в театр. Зато автомобиль в трауре: несмотря на теплую дождливую погоду, мотор закутан как в сильный мороз, черной байкой. Комаров остается с ним на берегу Кронверкского пролива. Мы же с Эльгой по узкому деревянному мостику проходим в крепость через старые Петровские ворота, у которых грудастая, дебелая, вымазанная, как дегтем, черной краской нимфа кокетливо держит в руке разбитое алебастровое зеркальце.
Собор внутри оголен и пуст, сняты все венки, ленты знамена, пышные остатки былых императорских похорон. Вековые каменные стволы колонн врастают золотой коринфской капителью в глубокие недра сводов, где по расписному потолку вокруг спадающего вниз хрустальным фонтаном голубого паникадила резвятся голые розовые амуры с венками и стрелами. Обнесенные решеткой, одинаковые белые мраморные саркофаги с высеченными золотыми крестами и имперскими орлами на углах теснятся друг к другу точно из боязни, что не хватит места венценосным потомкам. Напрасно: более половины собора осталось навсегда незанятым.
– Иеромонах отец Антоний здесь?
– Так точно. Они у себя в алтаре.
И старичок сторож, в очках с железной оправой, с седой солдатской щетиной, покашливая, провел Эльгу к пышному барочному иконостасу, где она встала в ожидании, как причастница у резных царских врат с двумя выточенными из дерева золочеными архангелами по бокам. Из пустого алтаря просвечивает огромная икона седобородого бога Саваофа в изумрудных одеждах с зеленым, похожим на детский воздушный, шаром под рукой. От малахитового подножья отделилось темное пятно и выпрямилось в высокую фигуру. Иеромонах в шелковой рясе с золотым наперсным крестом. Оливково-матовое, нерусское, скорее греческое лицо его, окаймленное черной бородкой и вьющимися волосами, неприятно иконописной мертвенной красотой. Коричневые, блестящие, как надкрылья жуков, глаза обведены лиловым ободком.
Эльга подошла под благословенье и поцеловала его хрупкую смуглую руку. Иеромонах по-дамски шуршит шелком, пахнет ладаном и духами и при разговоре, близко наклоняясь к Эльге, шепчет что-то таинственно интимно на ухо, как интересной пациентке доктор по женским болезням.
В левом углу иконостаса горит лампадка перед иконой с изображением русобородого мужа в малиновой одежде, с мечом. На крайнем белом саркофаге у самого окна, как на столике кафе, поставлен горшок с розовато-голубой гортензией. Эльга кладет земной поклон, крестится и целует золотой крест на мраморе.
– Что это за икона?
– Апостола Павла.
– А могила чья?
– Императора Павла Петровича.
Старичок сторож разговаривает со мной строго и сухо, видимо считая зазорным такое невежество.
Иеромонах служит один, без дьякона. Звучным тенором, с деланой дрожью в голосе выкрикивает он нараспев, окая, слова панихиды, которые подхватываются изголодавшимся по звукам эхом и гулко перекатываются, перевариваясь в каменном чреве соборных сводов.
– ...Убиенном рабе Божьем... императоре Павле...
Что за нелепая фантазия служить по нем панихиду! Впрочем, это считалось модным среди петербургского общества во время войны с Германией. Саркофаг украшался цветами, и около него непрерывно служились панихиды дежурящим в соборе духовенством по заказам великосветских и гвардейских дам.
Я тупо смотрю на мраморную глыбу и вспоминаю портрет Павла: курносое красное лицо, рыжие волосы, оловянные безумные глаза и пышная со звездой мантия гроссмейстера Мальтийского ордена. Что от него там осталось? Череп на бархатной подушке в золотом ошейнике ветхого гвардейского мундира, еще топорщащегося на впалом корсете ребер, сморщенные жабрами лосинные рейтузы на обглоданных костях шенкелей, одетых в заплесневелые зеленые ботфорты...
Тяжелый удар, но не колокола, а крепостной сигнальной пушки наполнил густым протодиаконским гулом пустоту собора. Оливковые руки, благословляя, подставляют Эльге к губам золотой крест. Эльга пальцем манит приложиться и меня, но иеромонах, не дождавшись, прошуршав шелком, быстро скрылся в зеленом сумраке царских врат. Сторож задувает свечи и, покашливая, гремит тяжелой связкой соборных ключей.
– Уходить надо. Тут ведь теперь музей. Экскурсанты ходят. Нельзя панихиды служить. Вон и пушка стреляет. Должно, опять вода поднимается...
Снова выстрел с бастиона. Двухсотлетний салют – вестник наводнений. Верно, Нева поднялась сверх ординара. Золотой ангел (говорят, в нем несколько саженей, но снизу он кажется игрушечным), балансируя тяжелой ношей креста, махая крыльями, силится удержаться босыми ногами на скользком золотом шарике соборного шпица и вихляется флюгером в низко бегущих тучах.
XVIII Флавихр Кузьмич
– Вы помните «Бобок» Достоевского из его «Дневника писателя»? Ну так вот у меня сегодня такое же настроение...
В глазах у Эльги опять бродит озорной болотный огонек, как в тот вечер, когда она показывала мне зеркала.
– Едемте в гости к Александру Александровичу Блоку.
– На Офицерскую...
– Нет, не на Офицерскую, а на о Смо-лен-ско-е...
Она лукаво растягивает по слогам последнее слово и, по-кошачьи щурясь, прижимается ко мне. Слюна во рту пересыхает, и я начинаю дрожать мелкой лихорадочной сладострастной дрожью.
С Кронверкского на Васильевский остров... Полным ходом влетает «Ройс» в раскрытые, словно для приема поздней похоронной процессии, ворота Смоленского кладбища. Из деревянной сторожки с надписью «Дежурная могильщиков» на гудок вышел здоровенный чернобородый мужик в овчинном тулупе, с лопатой (тот самый, что встретил меня ночью, как дворник, с колуном в руке у ворот на Плуталовой улице) и грубо выругался:
– Ишь куды приехали ссучиваться. Нет вам другого места что ли?
Эльга дала ему бутылку, вынутую из-под сиденья шофера. При свете фонаря в стекле плещется лиловатая жидкость и чернеет ярлык: череп с двумя перекрещенными костями – яд, денатурат.
Дежурный могильщик, как слон французскую булку в хобот, быстро сглотнул бутылку в рукав тулупа.
– Проходите... Мы вас тут покудова покараулим... Узкая мощенная плитами кладбищенская улочка,
и по обеим сторонам ее обнесенные чугунными решетками, как дома-особняки, надгробные памятники. Кое-где (как будто владельцы их не спят) светятся огоньки лампад. У белеющей в сумерках церкви две старухи с корзинами торгуют иконками и бумажными цветами.
– Барин-красавчик, купи букетик для невесты.
Эльга взяла у них два пучка бессмертников и один дала мне.
– Подождите здесь. Я пойду за священником...
Старухи, закутанные в платки, сидят двумя каменными скифскими бабами по бокам крутой лестницы и тягуче, как спицами шерстяной чулок, вяжут прерванный нашим приходом разговор.
– Опился он, а не отравился...
– Вот болезнь-то была... Запамятовала, как называется...
– Холера?
– Ну да, холера. Свекровь и говорит: «Дай мне испить, чтой-то неможется». Я ей дала ковшичек, а опосля сама испила. Она померла, а со мной хоть бы што...
– Значит, у тебе желудок лучше перерабатыват...
От сумрака и шума кладбищенских деревьев, от старушечьего разговора мне становится жутко.
– Что это за церковь?
– Тут, батюшка, два престола. Внизу Михаила Архангела, а наверху Троица...
Наконец-то Эльга! Я рад даже ей.
– Что за странность? Ни одного священника. Ну, все равно войдемте в церковь.
Крутые каменные ступени, осклизлые чугунные перила; у темной с крестом входной двери наверху белеет объявление: «Дешево снимаю покойников... Фотографирую в любую погоду...»
Посреди церкви празднично горит электрическими свечами паникадило; под ним аналой и расстеленный коврик.
Да ведь я был здесь... Флавиан, с таким цветистым именем, хромой, в пенсне, тихий, застенчивый помощник бухгалтера, страстный любитель цветов и фотографий голых женщин. В июле вечером у него на даче гостили сослуживцы, играли в карты, пили, а утром нашли хозяина в постели мертвым: умер от разрыва сердца. В этот день прошла сильная гроза, покойник сразу потемнел и так разложился, что гроб пришлось закрыть. Только здесь, в церкви, после панихиды открыли засыпанную цветами (фотографий голых женщин уже не нужно было) крышку, чтобы вложить венчик и отпускную грамоту, – и вся церковь, несмотря на раскрытые окна, наполнилась таким зловонием, что меня, хоть я стоял далеко, затошнило. А потом, когда опускали гроб в мелкую полуторааршинную могилу (глубже рыть нельзя – вода) и насыпали холмик, то вдруг заметили (и, переглянувшись, не могли не улыбнуться), что на кресте крупными буквами вместо Флавиана написано небывалое имя: Флавихр. Хотели сменить, но забыли, так и осталось: Флавихр Кузьмич...
Эльга взяла меня за руку и ведет на коврик, потом, постояв, надевает мне и себе на палец обручальные кольца и целует меня, как невеста. От ее поцелуя, как от анестезирующей ватки, губы мои холодеют и теряют чувствительность. По каменным ступеням гремят быстрые шаги... Комаров!
– Эльга Густавовна... скорей... кладбище заливает... наводнение!..
Слева в проходах между могилами стоит вода, но каменная дорожка еще не залита. Около автомобиля целое болото. Дежурный могильщик, шлепая по воде сапогами, открывает и запирает за нами ворота. Резиновые покрышки шумно разбрызгивают лужи.
Вдруг меня охватывает истерический припадок смеха.
– Что с вами?
Но я, захлебываясь, глотаю вихревую струю черного воздуха, обтекающего стекло перед шофером, и едва могу выговорить:
– Флавихр Кузьмич... Флавихр... вихр...