Текст книги "Мужицкий сфинкс"
Автор книги: Михаил Зенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц)
XI От мадонны Рафаэля к силуэту тени на стене
Тифозный психоз, раздвоение личности, шизофрения – неважно, как называется моя болезнь, – несомненно одно: она быстро прогрессирует. С каждым новым припадком галлюцинации становятся ярче, нелепей и мучительней. Если болезнь будет развиваться таким темпом, то вскоре я не буду в состоянии выехать без посторонней помощи. Последняя галлюцинация так напугала меня, что я решил немедленно уехать. Отчаяние придало мне энергию, и я в один день достал и разрешение на выезд и билет. С билетом в кармане я приободрился и повеселел. Пообедал напоследок досыта в Доме литераторов – все равно завтра еду и экономить нечего. На Литейном напротив Бассейной я заметил знакомую металлическую дощечку у подъезда: «Доктор Погорельский».
Жив ли еще этот старый чудак, ученый талмудист, доктор по нервным, внутренним и венерическим болезням, гипнотизер, автор книг о животном магнетизме, о сифилисе у древних евреев и об одной из мадонн Рафаэля, случайным обладателем которой он себя считал?
Я поднялся на второй этаж и позвонил несколько раз. Звонок ясно слышен, в квартире как будто даже играют на рояле, но мне никто не отпирает. Я уже собирался уйти, как вдруг за дверью послышался стариковский отхаркивающийся кашель и в щели за цепочкой показался сам доктор Погорельский, коротконогий плотный старичок с седыми усами и квадратной татарской головой. Он вопросительно смотрел на меня поверх очков, спущенных на кончик носа.
– Что вам угодно?
Я извинился за беспокойство и напомнил о себе.
– А, это вы. Пожалуйте, пожалуйте...
Лицо его сморщилось и изобразило подобие любезной улыбки.
– Посидите здесь минуту, я сейчас вас приму.
И, шаркая войлочными туфлями, он прошел в свой кабинет, оставив меня в большом холодном зале с мебелью в чехлах, с картинами, обернутыми в бумагу, и с двумя занавешенными трюмо. Один только огромный рояль стоял в углу открытый, как будто на нем недавно играли. Однако черная лакированная крышка серела налетом пыли, раскрытые ноты пожелтели, как книги, долго стоявшие в витрине.
– Пожалуйста.
В углу кабинета по-прежнему стояла машина для электризации, а напротив, над кожаной кушеткой, на которую ложились для осмотра больные, и над грязным мраморным умывальником, в ведро которого старый неряха-доктор бросал гнойную вату и выливал мочу из пробирок, висела Мадонна Рафаэля. С легкой улыбкой на тонких губах она смотрела мечтательными прекрасными глазами одновременно и на зрителя и на золотокудрого младенца, прильнувшего к ее стыдливо и гордо полуоткрытой среди красной одежды девичьей груди. Сколько несчастных с язвами и гнойниками, со страшным ядом в крови ждало здесь исцеления, и над ними так же радостно сияла в петербургских сумерках символом блаженного материнства итальянская Мадонна!
– Вы пришли ко мне за советом? Вы больны, страдаете галлюцинациями?
И выцветшие старческие глаза гипнотизера-доктора испытующе хищно, чуя добычу, вклещились в меня из-под седых лохматых щеток бровей.
– Да, – растерялся я от неожиданного вопроса, так как вовсе не думал говорить о своей болезни.
– Скажите, вы не были контужены или отравлены газом на фронте? Нет... Не было ли у вас тифа? Иногда после него бывает психоз, поражение мозговых центров... Впрочем, вы всегда были неврастеником... Практикой я, к сожалению, теперь уже не занимаюсь... Но не беспокойтесь. Я вылечу вас заочным гипнотизмом. Пришлите только мне свою фотографическую карточку... Я сейчас как раз пишу большой научный труд «Психозы революции»... Вот посмотрите...
И он разложил передо мной целую серию портретов революционных деятелей и стал объяснять, как посредством колебаний золотого чувствительного маятника он учитывает излучение их магнетизма. Несомненно, старик немного тронулся. Он уже раньше, доказывая подлинность своей Мадонны Рафаэля, доходил до абсурда и прибегал к криптограммам и к качаниям золотого маятника. Потертое обручальное золотое кольцо, подвешенное на шелковой нитке к короткому толстому старческому пальцу, дрожало и вычерчивало какие-то эллипсы и круги над разложенными по столу портретами. Старый маньяк тут же заносил их на бумагу и измерял, как пути небесных светил в сложных астрономических вычислениях.
Рассеянно слушая его объяснения, я взглянул на Мадонну: в ее глазах и усмешке мне почудилось что-то недоброе, джокондовское.
– Извините, доктор, мне нужно идти.
Он не стал меня задерживать, проводил, шлепая туфлями, до передней и выпустил на лестницу, где я вздохнул свободней. На трамвае доехал я до Сенной и прошел на Вознесенский. Только тут сообразил я, что попал сюда не зря и что мне кого-то нужно. Конечно, ведь здесь где-то жил Кульбин, я у него был, и он выдал мне медицинское свидетельство для поступления вольноопределяющимся в артиллерию.
Я долго искал по памяти улицу и дом, пока в одном из этажей напротив за стеклом не мелькнул голый череп Кульбина и его поднятый иглой громоотвода указательный палец. Безотчетно повинуясь этому указанию, я вошел на лестницу и увидел на медной дощечке надпись:
Доктор медицины
Приват доцент Военно-Медицинской Академии
Николай Иванович
Кульбин
– Пожалуйте, пожалуйте, батенька. Можете не раздеваться, температура у меня достаточно прохладная, – засуетился, встречая меня в передней, Кульбин.
Сам он был одет, как и тогда ночью, в китель хаки и в синие брюки с красными лампасами и страшно пахнул йодоформом. И как и тогда, его лысый череп и желтое румяное лицо казались набальзамированными.
Кульбин провел меня в свою мастерскую и стал, суетливо разглагольствуя, показывать свои картины, в которых чувствовалась какая-то острота не то талантливого шарлатана, не то убежденного маньяка.
– Вот, дорогой, мое последнее изобретение. Живопись на полированном серебре. Смотрите, как играют краски от внутреннего освещения! Вот этот мазок, совсем рубин, капля крови... Да что с вами, дорогой мой? У вас, я вижу, душа в пятки ушла. Аи, аи, нехорошо. Вы этак, пожалуй, в обморок упадете...
Кульбин пристально в упор посмотрел на меня, и в глазах его на секунду промелькнуло что-то большое, загадочное, мурашками зарябившее у меня вдоль позвоночника.
– Пора вам, батенька мой, знать, что слово «смерть» так же устарело в науке, как и в поэзии его рифма «твердь». Все эти дуалистические понятия и слова – жизнь, смерть, душа, тело – пора выбросить, как негодный хлам, и заменить новыми. Об этом я на днях буду читать публичную лекцию. Милости прошу послушать. Могу записать на афишу в число оппонентов...
И точно шулер, на глазах перекинувший карту, Кульбин увернулся от прямого ответа и впал в обычное шутовство.
– А зачем же вы, Николай Иванович, прописали мне эти проклятые пилюли, от которых я никак не могу избавиться?
– А затем, молодой человек, – вдруг рассердился Кульбин, – что это нужно для вашей же пользы. Вы больны модной интеллигентской болезнью – раздвоением личности, и, чтобы излечить вас от этого недуга, прописал я вам свои пилюли. И я вам советую, милостивый государь, слушаться меня как врача и пройти полный курс лечения. И еще также советую вам, для вашей же пользы, не задавать глупых вопросов, а лучше, пока еще ходят трамваи, отправляться домой. Ведь вы, думаю, не захотите заночевать у меня?
И опять впадая в благодушный тон, Кульбин засуетился, пожимая мне на прощанье руку и приглашая непременно принять участие в диспуте на его лекции.
Уже смеркалось, когда я, пройдя Биржевой мост, остановился на Александровском проспекте перед домом, где раньше жил. Мое окно, первое от ворот в нижнем этаже, светилось. Я хотел заглянуть внутрь, но кто-то ударил меня сзади по плечу. Вздрогнув и обернувшись, я увидел улыбающееся, бритое с бакенбардами лицо художника Георгия Нарбута[26][26]
...улыбающееся, бритое с бакенбардами лицо художника Георгия Нарбута. – Нарбут Георгий Иванович (1886 – 1920) – художник, книжный иллюстратор, брат поэта-акмеиста В. Нарбута.
[Закрыть].
– Аида ко мне в гости. Я теперь живу один холостяком. Угощу глуховской запеканкой.
Он подхватил меня под руку и потащил во двор соседнего дома.
Квартира Нарбута и он сам остались такими же, как накануне войны. Обои, мебель из красного дерева и карельской березы, канделябры для свечей, все до мелочей было с хохлацкой домовитостью подобрано хозяином-художником в стиле александровского ампира. Рядом стояли яркие глиняные и деревянные замысловатые кустарные игрушки, а один из столов был покрыт восточной московского изделия скатертью с желтыми павлинами на зеленом фоне.
На лежанке у жарко натопленной печки дремал большой черный кот. В комнатках было тепло и по-старинному уютно. Да и сам Нарбут с бритым лицом, с бакенбардами, с хохлатым лысеющим лбом казался выходцем с гравюр двадцатых годов.
Он достал из красного пузатого шкафчика хрустальный графин с наливкой и серебряную стопку, налил мне, но сам пить отказался.
– Не могу. Камни в печени...
Лицо его действительно желтело желчным налетом.
Потом стал показывать мне свои последние рисунки – иллюстрации к стихотворению брата «Покойник». Низенькие уютные комнатки старосветской гоголевской усадебки, куда вдруг вечером пришел с погоста покойник барин в николаевской шинели с бобровым вылезшим воротником; испуганно коробящийся на лежанке кот (тот самый, что дремал у печки); старушка барыня в тальме перед столиком со свечами, в ужасе откинувшаяся от пасьянса при виде разглаживающего бакенбарды и галантно щелкающего каблуками покойника мужа; дворовая дебелая девка, подметающая утром комнаты и выбрасывающая околыш от баринова картуза. Рисунки были сделаны тушью с сухим и жутким мастерством.
Мы стояли посреди комнаты у стола, и наши фигуры бросали горбатые тени на стену.
– Стойте, – спохватился Нарбут, – я сниму с вас силуэт. Не бойтесь, ваша тень от этого не пропадет, как у Петра Шлемиля[27][27]
«...ваша тень от этого не пропадет, как у Петра Шлемиля...» – Петер Шлемиль, герой повести нем. писателя А. Шамиссо «Необычайные приключения Петера Шлемиля», уступил незнакомцу свою тень в обмен на сказочное богатство.
[Закрыть]...
Подведя меня к стене и поднеся лампу, он обвел на месте бумаги контуры тени и быстро набросал тушью уменьшенный силуэт моего профиля.
Глуховская наливка оказалась такой густой и крепкой, что я скоро захмелел. Много и оживленно о чем-то говорил. Нарбут сидел молча у стола и расписывал какие-то украинские гербы, потом вышел со свечой проводить меня на темную лестницу.
По улице я шел, слегка покачиваясь. У фонарей несколько раз останавливался и смотрел, не пропала ли моя тень. Но тень была цела и невредима, с головой и шапкой. Все же я сожалел, что разрешил снять с себя силуэт и даже не захватил рисунка.
XII Карета скорой помощи
До отхода поезда оставалось три часа, но я уже увязал свой багаж и распростился с хозяевами, отдав им в благодарность за гостеприимство кусок быковины и восковой кружок деревенского топленого масла. Лучше подождать час-другой на вокзале. Как хорошо: через несколько минут эти нежилые холодные комнаты и все, что я в них пережил, станут только воспоминанием, а через три часа маркой тушью Колпинских труб сотрется с тусклого горизонта измучившее меня галлюцинациями мертвое петербургское марево.
Осматриваясь в последний раз, не забыто ли что-нибудь, я подошел к окну. По свежевыпавшему за ночь снегу быстро катился черный крытый автомобиль: карета скорой помощи. Сквозь двойные рамы донесся пронзительный тревожный рожок. Карета остановилась у ворот, и из ее задка вылезли двое санитаров с носилками. Несчастный случай в доме, отравление газом или еще что-нибудь... Связав корзинку и узел веревкой, как носильщик, я вскинул поклажу на плечи – до трамвая придется донести самому. В коридоре шаги и стук – наверное, хозяин притащил вязанку дров. В портьеру, загораживая мне выход, просунулся по пояс невысокий человек с бородкой, в белом халате, в пенсне, вероятно, врач или лекпом; сзади него в коридоре стоят двое санитаров с носилками. Но почему же он не входит и стоит на пороге, прикрываясь портьерой, как плащом, застегнутым зажимом пальцев? И взгляд маленьких глаз у него пристальный, неприятный, и голос резкий, петушиный...
– Где здесь пострадавший? Это вы?
– Нет, – хотел было я ответить, но почувствовал вдруг такую слабость, что спустил с плеч веревку и сел на узел с подушкой.
– Вам нехорошо? Понюхайте...
Поддерживая ладонью, он закинул назад мою голову и поднес мне к носу, неловко стукнув по зубам, темно-желтый флакон. Пронзительный, как нашатырный спирт, сладостный до тошноты, как хлороформ, запах перехватил мне дыхание, мгновенно замораживая все мускулы и нервы.
– Кладите на носилки... Осторожней... Чтобы голова не болталась...
Я слышал разговор хозяйки на кухне, крики играющих на дворе в снежки детей, хотел дать им всем знать, чтобы не позволяли уносить меня насильно, но не мог пошевелиться, не мог издать ни одного звука. На повороте крутой черной лестницы носилки накренились, и я пополз вниз, но кто-то ухватил и удержал меня за ноги. Мне стало вдруг смешно: совсем как на рисунке Валлотона – названия я вспомнить не мог. Pas... pas... pas...[28][28]
Шаг... шаг... шаг... (фр.).
[Закрыть] ботали по каменным ступеням шаги санитаров. Белый ровный блеск: меня вынесли на улицу, но разницы температуры я не заметил, как будто это искусственный снег из ваты и блесток. Но когда носилки подняли и, как противень в печь, стали засовывать в черный под кареты, я перепугался. Мне почему-то казалось, что я в крематории и меня сейчас задвинут для кремации. Загудел рожок, и от страшного жара я потерял сознание...
Скрежещущий гвоздем по стеклу автомобильный рожок сменился тихим рокотом рояля. Грудное меццо-сопрано поет, как лирический тенор, вполголоса, нежно. Что это за знакомая песня? Да ведь это же лермонтовское:
Пение оборвалось, хлопнула, отдаваясь эхом арфы, крышка над клавишами, и высокая женщина наклонилась и освежила мне одеколоном лоб и виски. Сиделка, но почему она не в белом, а в черном? Лицо ее совсем близко и длинные пальцы осторожно приподнимают мне полузакрытое веко... Эльга!
– Вы очнулись, слава Богу! Я уже думала, что вы не придете в себя.
Эльга приподняла тяжелую свинчатку моей головы вместе с подушкой и дала мне выпить рюмку душистого крепкого вина.
– Вот так... Теперь лежите смирнехонько. Улыбаясь, она обтерла мне своим носовым платком, как слюнявочкой ребенку, губы и подбородок – половину вина, захлебнувшись, я разлил себе на грудь.
Какая странная комната. Не то приемный покой, не то гостиная. Гладкие беленые стены и потолок, электрический матовый свет, накрытый белым длинный стол посредине, кожаная черная кушетка, окна наглухо занавешены темными шторами в волнистых воланах. А в углу большой эбеновый эстрадный рояль... Мне лучше, и я могу приподняться и сесть.
– Осторожней. Не ходите и не говорите много. Садитесь лучше в кресло и слушайте музыку...
Эльга пододвинула мне английское кожаное кресло и стала играть сначала Шопена, потом Скрябина. Охваченные внезапным шквалом клавиши тревожно-гневно бились и бурлили, как будто им не хватало тех новых созвучий, которых властно требовал обезумевший композитор. Вдруг музыкальный шторм, как тревожный вопль пароходной сирены, прорезал автомобильный рожок скорой помощи. Почувствовав снова дурноту, я отдернул руку, и в ту же секунду отдернула руки от клавишей и в ужасе отскочила от рояля Эльга.
Пуля от винтовки, пробив звено, ударила в клавиатуру и расщепила одну из клавишей.
– Если вы желаете пользоваться моим гостеприимством, то должны держать себя более благоразумно. Смотрите, что вы наделали! Вы не только испортили рояль, но и чуть не сделали меня беспалой...
И Эльга подняла свою левую руку: длинный розовый полированный ноготь мизинца обломался и слегка кровоточит.
XIII П. Б. О.
– Все твои возражения неубедительны. Конечно, я не хочу преждевременно вводить тебя активным членом в П. Б. О.[30][30]
«...я не хочу преждевременно вводить тебя активным членом в П. Б. О. ...» – Так называемая «петроградская боевая организация», по подозрению в участии в которой был арестован и расстрелян Гумилев.
[Закрыть], но ты должен ознакомиться с нашими целями и задачами...
Гумилев говорит медленно, делая небольшие цезуры пауз, отчеканивая глухим торжественным голосом каждое слово. Серые косые глаза его, как у портрета, смотрят куда-то мимо, в сторону, но все время держат меня в поле своего неуловимого взгляда. Я виновато и смущенно слушаю, как начинающий поэт, принесший ему стихи на строгий высокомерный суд в редакцию «Аполлона». Неторопливо вынимает он из кармана золотой портсигар и, постукав по крышке папиросой, закуривает. В табачном дыму мизинец его магически поблескивает крупным перстнем и длинным когтистым ногтем, совсем как «Помпеи в плену у пиратов»[31][31]
...совсем как «Помпей в плену у пиратов»... – Имеется в виду стих. Гумилева «Помпей у пиратов» (1907)
[Закрыть]:
И над морем седым и пустынным
Приподнявшись лениво на локте,
Посыпает толченым рубином
Розоватые длинные ногти...
Гумилев упрям, и его не переспоришь, хотя он по-прежнему плохо разбирается в политике. Даже тогда, при первом знакомстве, признавая его авторитет в вопросах поэтических (недаром он еще на гимназической скамье был учеником Анненского), я поражался его политической неграмотностью. За глухие стены привилегированной царскосельской гимназии не проникали революционные кружки самообразования и подпольные организации молодежи. А потом редакция «Аполлона» и лейб-гвардии Уланский Ее Величества полк. Ему бы уехать куда-нибудь в экспедицию; с Козловым в монгольские пустыни[32][32]
Ему бы уехать куда-нибудь экспедицию, с Козловым в монгольские пустыни... – Козлов Петр Кузьмич (1863 – 1935) – путешественник, открывший в 1908 г. развалины древнего китайского города Хара-Хото. Зенкевич знал о намерении Гумилева участвовать в одной из экспедиций Козлова (см.: Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 261).
[Закрыть] на поиски мертвого города Хара-Хото...
– Поедем на собрание. Неужели ты покинешь своего синдика?.. – шутливо закончил Гумилев, намекая, что в «Цехе поэтов» его в шутку называли синдиком.
Я стал решительно отказываться, но он, не слушая моих возражений, поднялся и взял меня под руку.
– Решено... Мы едем...
Голубой, как небо Бухары, изразец на куполе недостроенной мечети, а напротив двое чугунных матросов с затонувшего миноносца «Стерегущий», задраив за собой горловины, открывают кингстон, в дыру которого хлещет бурым металлом желтое Китайское море. Налево от моста Равенства – громоздкий несуразный дом на пустыре, бывший дворец Николая Николаевича. У развороченного гранитного борта набережной стоят на причале барки. Среди штабелей выгруженных дров у костра греется охрана с винтовками. Мы проходим через античные копьеносные с доспехами ворота и мощеный двор на внутреннюю черную лестницу, где по стенам торчат чудовищные мохнатые головы беловежских зубров с серебряными пластинками, на которых выгравированы даты царских или великокняжеских охот. Во дворце пустынно и сумрачно – сквозь сплошные зеркальные окна падает отсвет уличных фонарей. Только в одной внутренней большой комнате горит неяркий электрический свет. При входе на столике, как обычно на собраниях, лежит лист бумаги для записи посетителей. Гумилев расписался первым, под тридцатым номером.
– Расписывайся и ты...
На листе уже 61 подпись. Вместо того чтобы расписаться 62-м, я только обвел пером последнюю подпись: 61. Комаров Матвей Алексеевич, военмор «Петропавловска».
Собрание похоже на заседание какого-то юридического общества. «Власть исполнительная и власть законодательная... Двухпалатная система... Государственная Дума... Иеринг... Еллинек... Профессор Муромцев... Максим Ковалевский»[33][33]
Иеринг Рудольф фон (1818 – 1892), Еллинек Георг (1851 – 1911) – нем. правоведы. Муромцев Сергей Андреевич (1850 – 1910) – юрист, председатель 1-й Гос. думы. Ковалевский Максим Максимович (1851 – 1916) – юрист.
[Закрыть], – бубнят над ухом знакомые слова, точно я сижу на лекции в аудитории университета.
– Это председатель комитета П. Б. О. профессор Владимир Николаевич Таганцев делает доклад о будущем государственном устройстве России. А рядом с ним полковник Шведов.
Издали я плохо разбираю лицо Таганцева, вижу только, что он молод – лет тридцати с небольшим, с русой бородкой. Голос его льется профессорски-плавно, лишь изредка в монотонный ритм его речи врываются нотки адвокатского красноречия. Я зачем-то пересчитываю собравшихся: 61 без меня, большинство интеллигенты, молодежь, бывшие военные, некоторые в форме моряков, несколько женщин...
Негромкие, как в первых рядах партера, аплодисменты... Доклад окончен.
– Сейчас начнется секретная часть заседания, – шепнул мне Гумилев. – Тебе придется уйти. Ведь ты еще не принят в П. Б. О. Подожди меня в коридоре... минут двадцать, не больше...
Отлично, теперь я могу совсем уйти из этой каменной великокняжеской берлоги. После Февральской революции летом дворец был занят (из боязни, что его, как соседний особняк Кшесинской, захватят большевистские части) Управлением по сооружению железных дорог. Я здесь работал месяца два и приблизительно помню общий план. Выход на двор должен быть где-нибудь налево... Ища лестницу, я попал в какую-то комнату и наткнулся на умывальную раковину, приходившуюся мне по грудь... уборная Николая Николаевича... Здесь был кабинет одного из начальников отделов... Окна выходят на домик Петра Великого, значит, выход внизу... Другая комната – какой-то музей. В небольших аквариумах плавают губки или медузы. Нет, это не аквариумы, а большие банки со спиртом и препараты вроде гигантских вылущенных грецких орехов... Да ведь это же мозги, отпрепарированные, вынутые из черепной коробки человеческие мозги! У подъезда я видел надпись: «Институт по изучению мозга». Еще не хватало только разбить в темноте одну из банок и шлепнуться на пол на выплеснувшуюся со спиртом жирную, осклизлую массу... Слава Богу, вот и лестница с головами зубров. Стеклянные глаза их злобно светятся. Кажется, вот-вот, встряхнув беловежскими колтунами, ледниковые быки в ярости вырвут замурованные в стены туши туловищ и ринутся разносить дворцовые загоны. На дворе меня догнал Гумилев.
– Ты здесь... А я-то тебя ищу. Все разошлись. Получили сообщение, что дворец окружают. Надо торопиться. Следуй за мной...
Мы пролезли в дыру деревянного забора и пошли напрямик через занесенный снегом пустырь. Напротив особняка Кшесинской нас остановил патруль.
– Откуда идете? Ваши документы.
– Проходи мимо. Не обращай на них внимания, – дернул меня за рукав Гумилев.
Нас пропустили, только один из красноармейцев дал мне какое-то воззвание, которое я сунул в карман.
– Не бойся. Иди тихо...
Но я, чего-то испугавшись, побежал. Сзади раздались выстрелы, и надо мной засвистели пули. Я споткнулся, что-то холодное острое пронзило мне затылок и застряло во рту, замораживая мятным леденцом язык и зубы. Я выплюнул леденец на ладонь и при свете фонаря увидел, что это пуля, блестящая, новенькая, еще не стрелянная пуля для винтовки.
– Зачем ты побежал? – упрекнул меня, догоняя, Гумилев. – Хорошо еще, что все обошлось благополучно, а то бы ты не отделался так легко.