![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Мужицкий сфинкс"
Автор книги: Михаил Зенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
XXXI Баня в вишневом саду
Вокруг колодца рос густым тальником запущенный вишневый сад. Осыпанные хлопьями свадебного розово-белого цвета вишни млели в тонком медоносном аромате и звенели озабоченным пчелиным гудом. Я доставал воду и по неосторожности упустил новое оцинкованное хозяйское ведро. Пришлось вылавливать его навязанной на конец веревки цепкой, остролапой железной кошкой. Колодец темный и глубокий, и подцепить за дужку затонувшее ведро не так-то легко. Перекинувшись через край сруба, я водил кошкой по дну, царапал со звоном по ведру, но вытащить его мне не удавалось. Увлеченный ловлей я и не заметил, как к колодцу подошла босоногая девка с ведрами на коромысле.
– Эй, рыболов, ты што воду мутишь? – окликнула она меня. – Аль ведра упустил? Пусти воды зачерпнуть, а то ты проваландашься тут до темного.
Это – Наташа, племянница Семена Палыча, дочь его старшего брата, смуглая, красивая девушка лет восемнадцати – «девка што надоть», по словам деда Мирона, «только больно озорница, дурманит дурням-парням головы». Наташа задорно повела на меня своими бойкими карими глазами и ловко, пустив между ладонями деревянный вал, сбросила ведро в колодец. Железная, захватанная руками и оттого отполированная ручка чурбана быстро завертелась, и ведро, расплескивая студеные серебряные слитки, стало на край сруба.
– Ишь замутил воду-то, – притворно сердито сказала Наташа, ровно дыша высокой грудью, и, вскинув на плечи новенькое с позолотой коромысло, не расплескивая ведер, легко и стройно пошла по тропке. Из-под подоткнутого красного подола белели голые крепкие ноги.
– Што загляделся? Мотри, нырнешь головой в сруб, придется тебя кошкой вытаскивать, – насмешливо крикнула она, полуобернувшись на повороте.
Уже смеркалось, когда я наконец выудил ведро и вернулся в избу. Был субботний день, и Семен Палыч отправился в баню, наказав через мальчишку прийти и мне. Своей бани у Семена Палыча нет, и он моется в братниной, неподалеку от пруда, в том же вишневом саду, где колодец. Я подошел к прокопченному приземистому строению и остановился в нерешительности, услыхав изнутри голос Татьяны Антоновны.
– Михал Лексаныч, чаво ж вы не идете! – окликнул меня Семен Палыч, высунувшись нагишом из двери.
Раздевшись в холодном дырявом предбаннике, я вошел в полутемную, полную дыма и пара баню. Семен Палыч парился на полку, а Татьяна Антоновна голая сидела на полу, свесив над шайкой болтающиеся груди, и терлась мыльной мочалкой. Взяв шайку, я тоже стал мыться на скамье в темном углу.
– Ты мотри, Сема, не угори на полку-то. Там угарно, – сказала Татьяна Антоновна.
– Ничаво, угар кровь разгонят по жилам, – отозвался Семен Палыч, однако слез с полка и стал отливаться колодезной водой.
– Покойный родитель мой, – рассказывал он, – бывало, запарится до бесчувствия, выскочит нагишом наружу и давай по снегу валяться. Отойдет, и сызнова в баню. Низменного росту был, а какой кряж...
Семен Палыч с Татьяной Антоновной кончили мыться и ушли. Я уже собирался одеваться, как вдруг услышал из предбанника женские голоса и смех. Дверь скрипнула, и в баню вошла, выделяясь в дымном сумраке белым девичьим телом (я ее сразу узнал), Наташа с сестренкой-подростком.
– Ой! – взвизгнула девчонка, – никак в бане чужой мужик моется!
– Поддай пару, Дуняшка, штоб не видать было! – крикнула озорно Наташа и плеснула из ведра на горячую печку, отчего баня сразу наполнилась облаком пара.
– А ты не смотри, а то ослепнешь. Аль девок голых не видал? – бросила она через плечо в мою сторону.
Они сели на пол и стали мыться, перешептываясь и пересмеиваясь. Мне уже не хотелось уходить, и я сидел на лавке, делая вид, что моюсь, стараясь уловить глазами смутные очертания тела Наташи: округлые плечи, на которых еще недавно она несла золоченое коромысло с ведрами, стоячие крепкие груди, упругие волнистые линии спины и бедер...
Но я забыл о том, что в деревенских банях мыться можно только у пола, где меньше угара, и скоро почувствовал сильный звон в ушах. Облившись холодной водой, я поспешно вышел в предбанник.
– Аль угорел? – окликнула меня Наташа.
Она тоже вышла в предбанник и стояла передо мной нагая, нисколько не смущаясь, вызывающе поблескивая на свету своими карими глазами и распустив вымытую щелоком косу между грудей почти до колен.
– Бежим вперегонки на пруд, окупнемся! – предложила она и, выскочив наружу, побежала по дорожке к пруду, точно играя в горелки.
Плохо соображая, что делаю, я кинулся вслед за ней. Наташа взбежала на деревянные мостки, с визгом бросилась в воду и поплыла поперек пруда к плотине под ветлами. Я тоже прыгнул и саженками поплыл за Наташей. Непрогретая солнцем вода обжигала холодом, а снизу еще студеным кипятком обдавали ключи со дна. Наташа плескалась ногами, как русалочьим хвостом, и, дразня, выставляла напоказ белую спину. Она выскочила на плотину раньше меня и понеслась назад к бане по тропке среди цветущих вишен. Стараясь догнать ее, я попал в крапиву и услышал впереди громкий смех, очевидно, это было подстроено нарочно. Когда я вбежал в предбанник, Наташа уже накинула платье и застегивалась.
– Што, ожегся! Будешь знать, как мутить воду кошкой в колодце и ходить с девками в баню.
Она ушла вместе с Дуняшей, и скоро из-за вишен в полуоткрытую дверь долетел ее звучный грудной голос, выкрикивающий нараспев задорную частушку:
Ах, мать, пусти
Погулять в кусты.
Во кустьях шалаши,
Там робята хороши!
Ошалев от угара и холодного купанья, с малиновым звоном в ушах, вышел я, одевшись, наружу. Над млечной белизной цветущих вишен серебряным яблоком наливался молодой месяц, такой же нагой, крепкий и светлый, как бегущая к пруду купаться Наташа. По краям горизонта, где осели тучи, полыхали красными подолами зарницы, точно озорные девки, ведущие полночью в степи безмолвный колдовской хоровод.
XXXII Мирской испольщик
– Очами ее, как говорится, не окинешь, – образно говорит Семен Палыч про непочетовскую землю. – А на поверку выходит – земли у нас помалу. Хозяйствовать не на чем. Взять хоть меня с братом. Да нам на двоех лошадях надо десятин двадцать пять, коли не больше. А у меня душевой земли всего-навсего шесть тридцаток. И хоть бы в кучке была. Одного разгону сколько. Только и знашь, что моташься по степи...
Да, очами ее действительно не окинешь – взгляд устает следить за однообразной зыбью хлебов и черных барханов пашен, и при таких подавляющих пустотой и безлюдьем просторах постоянные жалобы на тесноту и малоземелье!
Как-то в праздник я пошел вместе с дедом Мироном посмотреть хлеба. Дорогой он показывал мне непочетовские земли и называл их прозвища.
– Прогонно поле – сама лучша земля, раньше помещичья была. А нее, можно сказать, и кормимся... Энто поле коло леса прозыватся Круги. Тоже ничево земля, только похужей, с супесью. На ней рожь хорошо родится, потому рожь песок уважат... На Маяке солонец ударился. Там у нас бахчи и залежь, непахоть, овец туды гоням... Над увалом, где падина, – Барсучье поле. Подале за железную дорогу – Дальне поле... Наши земли против тех, елшанских, не стоют, у нас земля пылкая, солонцы...
Дед Мирон отлично знает непочетовскую землю, и его постоянно выбирают для переделов и размежевания. Земля не делилась лет пять, и мужики уже поговаривают о переделе: у многих народились новые души, а некоторые получают надел на мертвые. Скоро деду Мирону придется снова в сопровождении галдящей, взволнованной толпы отмеривать неторопливым аршинником своих старческих шагов знакомые загоны и утихомиривать расходившихся спорщиков, недовольных вытащенными из шапки жеребьями.
Невдалеке от дороги, прямо среди поля торчал серый деревянный крест с жестяной иконкой. У его подножья серебряным ковриком стлался кусок нетронутого плугом дерна.
Дед Мирон снял свою долгополую шляпу и перекрестился.
– Убивство тут случилось. Давно, я еще мальчишкой был. Наши непочетовские с елшанскими подрались. Двоих мужиков до смерти кольями убили. Отсель елшанска земля сумежная с нашей...
Я спросил деда Мирона, почему при переделе они так дробят землю, а не дают ее сплошными округленными участками.
– Милый, нешто мы сами не понимай. Да как ее уравняшь, землю-то, коли она разная? В ином загоне сажень поболе стоит, чем тридцатка. Вот и делим в кажном поле землю на сотни и метам жеребья, кому какой загон достанется. Сами знам, што неудобно. У другого загоньев поболе двух десятков. А как разделишь по-Божески, без обиды?..
Осмотрев озимые, Мирон похвалил их.
– Ржи вот какие, наливные. Не то што прошлый год.
Дорогой он балагурил и рассказывал, как его окрестили Мироном:
– Батюшка у нас был строгий, сурьезный. До протоиерея дослужился, его опосля архиерей взял в город. Там и помер. Ученый был, любил проповеди читать. На Паску служил по-греческому. Имена на крестинах давал мудреные, книжные. Скажут, так, мол, батюшка, желам окстить младенца, а он никаких, окупнет в купель и назовет по-своему. Отец меня Петром хотел назвать, а он окстил Мироном. А на одного мужика осерчал, хотел сына Иудой окстить. Насилу упросили, а то так бы и пропал мальчишка. Куды денешься с таким именем? Прямо хоть на осине вешайся...
Непочетовская земля напоминает мне мое детство, проведенное на такой же приволжской саратовской равнине, бывшей когда-то дном схлынувшего к Каспию и Аралу Хвалынского моря. На пылких с солонцом шоколадных целинах привольно растет одна только серебряно-сизая полынь, которая вместе с сухим, знойным воздухом придает такую нежную сиренево-голубую дымку волнообразному горизонту, что он делается похожим на морской. Да еще засухоустойчивые пшеницы с наливным янтарным зерном, дающие или сразу щедрый урожай за несколько лет, или почти ничего. Тот же выжженный колючий выгон, истыканный норами тарантулов – больших ядовитых земляных пауков, – их выгоняют наружу мальчишки водой или мочой, а овцы просто поедают, как лакомство, – вот отчего на овчине можно спать спокойно, не боясь укуса, прямо на норах. Также попадается чертов палец, похожий на человеческий мизинец, – окаменелый обломок морских ископаемых; крестьяне останавливают им кровь и считают, что это ударившая в землю молния. Стайками с сухим треском низко перелетает по ветру прожорливая саранча, поблескивая зеленой, красной и синей перепонкой развернутых крыльев. Степная бабочка-волшебник садится прямо в пыль, сливаясь с ней своей серой окраской, – волшебника очень трудно поймать, приходится подкрадываться против солнца, чтобы не спугнуть его тенью, но он так сторожек, что вовремя снимается и улетает. По увалам на припеке раскидываются бахчи, где по корням и цепким усикам отцеживается сахаром и перегоняется в ананасную белизну дынь и мясистую мякоть арбузов драгоценная облачная влага редко перепадающих дождей. Легким дурманным запахом гашиша обдает зеленая, высокая, густая, как крапива, конопля.
– Из конопели рубаха така толста, вошь через рубец не переползет, – шутит дед Мирон.
Он ласково называет: ржица, пшеничка, просцо, а про шипящий белыми султанами ячмень говорит:
– Ячмень вот какой умолотный. Только хропкий, колос ломатся.
Целыми огненными десятинами цветут подсолнухи, которые, отдав поздней осенью урожай масличных семян, обуглятся сухими скрюченными стеблями в поташную золу на кострах, точно высокие дымные сторожевые вышки встанут в степи, передавая весть о набеге кочевников...
Какое все это знакомое и родное! Как матерински близка мне эта древняя Микулина вотчина[59][59]
...древняя Микулина вотчина... – Микула – былинный богатырь-пахарь.
[Закрыть], земля-труженица и кормилица, которая, отработав и отмаявшись пыльной и потной летней страдой, укрывается теплым, стеганным на снежной вате одеялом и укладывается тысячеверстным сугробным погостом на долгую зимнюю спячку!
Разве не от нее с полынно-горьким молоком всосано мной с детства все, что еще осталось во мне здорового, жизненного и цельного!
Два десятилетия (и каких! – мировой войны и революции) протопало по этой равнине, а на ней почти не заметно перемен. Так же рядом с однолемешным плугом роет землю железным выбеленным сошником деревянная соха, и держит ее в своих дюжих корявых руках крестьянский Микула и покрикивает на своего верного конька: «В борозду! Бороздой!» Быть может, прослышит его с Волги городской Вольга[60][60]
...прослышит его с Волги городской Вольга... – Вольга – князь, персонаж былины «Вольга и Микула».
[Закрыть] в буденновском шеломе, подъедет к загону с краснозвездной дружиной да уговорит Микулу вытрясти сошку, закинуть ее за ракитов куст и отправиться вместе с ним в тракторный совхоз или колхоз...
Те же убогие, крытые соломой, тесные и низкие хлева изб. Кое-где с крыш разобрана солома: зимой скормили голодному скоту. На задах уложены кирпичами навозные кизы из драгоценного удобрения – для вонючего дымного топлива в добавление к валежнику.
Все не только нищее, глиняно-соломенное, деревянное, самодельное, но и «времяное» (как метко сказал Семен Палыч) в этом крестьянском хозяйстве. Точно на время кочевой земледелец, мирской испольщик осел на целинную, дикую пустошь, хищнически снял несколько богатых урожаев, обмолотил на току лошадьми и отвеял зерно лопатой, погноил его в ямах и стравил на корм скоту, пожег соломенные ометы, бросил временные постройки и заскрипел, задымил колесами по целине на новые, еще не истощенные пахотой места. Сниматься и трогаться уже как будто и некуда, остались только тундры, тайга да солончаки – вплоть до Великого океана катит свою изумрудно-золотую зыбь Великий, или Тихий, океан хлебов. А все еще жива вековая кочевая хищническая ухватка и сноровка...
XXXIII Новый хлеб
Стояли жаркие, угарные дни и душные зарничные ночи. Из Заволжья наползала знойная красноватая, вредоносная для хлебов, мгла – помеха. Боялись, как бы она не подточила еще неокрепшее молочное зерно пшеницы. Но урожай озимых уже обеспечен, началась уборка ржи.
– В прозелени-то косить лучше, она в снопах дойдет, – говорят крестьяне.
Рожь высокая, колосистая, наливная, но не очень частая, – «редьменная», по словам деда Мирона, «сеяли часто, а она выпала». У Семена Палыча осталась еще от отца лобогрейка, и он выехал на ней косить рожь вместе с братом на паре лошадей. Ровно, как золотистые волосы под машинкой в парикмахерской, падают рядами подстриженные колосья. Лошади, не чувствуя за собой тяжести, ступают размашистым, быстрым шагом. Ножи стрекочут и верещат, как железные кузнечики. Семен Палыч сидит на крашеном металлическом стуле, подергивает вожжами на поворотах и покрикивает. Только знай сиди да грей лоб на солнце. Бабы, расхаживая босиком по колкому жниву, торопливо собирают и вяжут золотым поясом снопы, укладывая их в кресты на случай дождя. В поле по-праздничному пестро и оживленно. Больше половины деревни раскинулось здесь на припеке цыганским табором, тут же и едят, и отдыхают, и кормят грудью детей под телегами. Напуганные шумом и суетней жирные перепела перебегают и перелетают в яровое, чувствуя, что скоро кончится их раздолье.
Неподалеку на своем загоне дед Мирон косит рожь крюком: косой с прикрепленными к ней деревянными, похожими на вилы граблями.
– Што мне платить своим хлебом за чужую лобогрейку. Да еще дожидайся, покуда люди управятся. Рожь-то и перестоит...
И, звонко пошаркав о косу бруском, он опять принимается за косьбу, циркульным широким взмахом, стараясь не оборвать колоса, ровно и плавно подсекает рожь и отбрасывает в сторону небольшими кучками. На спине у него на выцветшей, неопределенного цвета рубахе проступает большое мокрое пятно, жаркое солнце не успевает высушивать просочившийся пот.
Вдруг к скрежету лобогреек, к шарканью кос и шелесту колосьев, к стрекоту кузнечиков и перекликающимся голосам примешался отдаленный дробный тревожный звук – дон... дон... дон... звук набата с торчащей за бугром белой церковной колоколенки. Над Непочетовкой пыльным смерчем взвился коричневый столб дыма. Все побросали работу и, оцепенев, всматривались в сторону деревни. На лицах у всех выражение испуга и растерянности: животный вековой страх избяной соломенной деревни перед пожаром. В такую сушь, когда все люди на поле, ничего не стоит красному петуху, перепархивая по ветру с крыши на крышу, дочиста смести в кучу золы за какой-нибудь час всю стодворовую деревню. Еще утром выехал в поле хозяином, а к вечеру вернулся нищим погорельцем. Мужики торопливо трясущимися руками запрягали лошадей или вскакивали верхом. Через несколько минут поле опустело. Точно бешеный пьяный табор летел вскачь и вперегонки, растянувшись, бежал по дороге к деревне. Только вместо песен и визга гармоники слышались бабьи причитания и плач напуганных суматохой ребятишек.
Однако на этот раз обошлось сравнительно благополучно: выгорело только несколько наскоро сколоченных хибарок на окраине, где живут приезжающие на посев из города извозчики.
Скошенную рожь торопятся свезти на гумна. Прошлый год не успели, зарядили неожиданные ливни, и рожь проросла на поле в снопах. Чуть не в двенадцать часов ночи, еще при луне выезжают первые возы и возвращаются на рассвете к выгону стада. Путь в Дальнее поле неблизкий, съездил три-четыре раза, вот и весь день, от темного до темного. Движущиеся с вихрастыми копнами снопов фуры кажутся издали не то золотыми ежами, не то желтыми комьями перекати-поля. На задах на гумнах выстраивается причудливым порядком новое, праздничное село из солнечного соломенного теса, гудящее веселой пляской цепов и копыт.
Семен Палыч целый день устраивал ток. Выполол траву, утоптал землю, полил водой, подмел метлой. Ток вышел гладкий, твердый, как глинобитный пол в хохлацкой мазанке. Старший брат привез из поля воз снопов. Семен Палыч стал повивать их и складывать в круглую островерхую, как калмыцкая юрта, одонью. Работа общая, и гумно общее, но хлеб у каждого складывается отдельно.
– Снопы какие-то нестройные, – озабоченно говорит с одоньи Семен Палыч.
– Это они только так, пышатся, – отвечает с возу брат.
Снопы хрустят на железных вилах и осыпаются сухим янтарно-серым дождем.
– Эх, сколько зерен осыпалось, – замечаю я.
– А то нешто мало. Без урону никак нельзя, – отзывается Семен Палыч.
На гумно пришли с цепами Татьяна Антоновна и Наташа, стали таскать за золотые пояса снопы и стелить их желтым половиком на черном току, колосом внутрь, гузовьем наружу. Первый посад решили обмолотить цепами.
– На, бери цеп. Подсобляй. Небось, руки не отсохнут, – подзадоривает меня Наташа.
Я беру цеп и начинаю со всеми молотить, стараясь не оглоушить по голове себя или соседей.
– Тебе бы репьи обивать, а не хлеб молотить, – задирает Наташа.
– А ты чушь-то не парывай, – останавливает Наташу Семен Палыч и поучает меня. – Уж вы больно енергично бьете. Это дело не в силе, а в ловости.
– Ты ладь, – шепчет мне под гул молотьбы Наташа, показывая цепом, как надо попадать в такт.
Рядом с нами на выгоне молотит ломовой извозчик из города. Стоя в телеге, у которой к задку привязан каменный каток, покрикивая, гоняет он по снопам рослого битюга-переродка. Сам битюгоподобный, тяжелый, плечистый, со смоляной курчавой бородой до пояса, он в ворохах золотой соломы напоминает мне ассирийского царя на боевой колеснице, и я мысленно даю ему прозвище: Ассаргадон.
– Умолоту много, ужину мало, – решает Семен Палыч, метлой сметая в кучу обмолоченное зерно с мякиной. – Давай еще круг обомнем.
Второй посад стали молотить лошадьми, гоняя их по кругу с прицепленным сзади каменным катком. Лошади, похрапывая, увязая копытами и швыряясь лохмами соломы, охмелев от карусельного круженья, весело бегают по мягкому настилу. Похожий на жернов ребристый камень перекатывается и подпрыгивает, выколачивая зерно и дробя стебли. Бабы ворошат граблями и подправляют солому.
– Держи ближе к берегу, – кричит Семен Палычу брат.
– Как на корде гоням, по-военному, – вспоминает Семен Палыч, передавая вожжи брату и закуривая. – Бывало, в пулеметной команде у нас нашлют из степи лошадей, диких калмыцких. Вот и гоняшь их на корде, покуда не обучишь.
Сегодня Семен Палыч в хорошем настроении и шутит, что с ним редко бывает.
Татьяна Антоновна поскользнулась босой ногой в соломе и чуть не села на грабли.
– Мотри, разорвешь... – крикнул ей Семен Палыч, прибавляя непечатное словцо. – Вещь в хозяйстве тоже нужная.
– Ну, Сема, ты уж скажешь при Михал Лексаны-че-то, – обижается Татьяна Антоновна.
Мужики засмеялись, а Наташа, отвернувшись, ворошила снопы, будто не слыхала.
Обмолотив несколько кругов, стали веять. Веялка – кустарной работы немцев-колонистов – старая, пузатая, ржавая, только кое-где в углах остались следы цветных разводов. Семен Палыч лопатой сыплет сорное зерно. Наташа, широко расставив босые ноги, вертит железную ручку. Веялка грохочет и далеко дымит пылью по ветру. Колкая мякина пристает к лицу, набивается за шиворот, в рукава рубахи.
– А ну поверти, – предлагает Наташа.
Лицо ее напудрено и подгримировано слоем пыли, в бровях и на ресницах торчат волоски колосьев. Я верчу рукоятку веялки рядом с Наташей, касаясь ее плечом, и чувствую жар разгоряченного молотьбой, пахнущего свежим потом тела. Заглядываю в ее глаза, она лукаво смеется спелыми вишневыми губами, и вижу, что она не забыла свадебного цвета вишен, угарной бани и озорного купанья при месяце в холодном пруду.
– Рожь натуристая, не волглая, – оценивает на ощупь и на разгрыз ржаное острое янтарно-серое зерно Семен Палыч.
К вечеру кончили веять и насыпали шесть мешков. Семен Палыч погрузил их в телегу и тут же после ужина при месяце поехал на мельницу. Надо поскорей смолоть – в доме уже давно нехватка муки.
В воскресенье по всему двору вкусно пахло свежим печеным хлебом. Корове развели отрубей, лошади дали посыпку на мокрую солому. Ребятишки бегали с кусками сладкого пирога, вымазав губы и щеки лиловой поздникой.
Ночью я слышал, как Татьяна Антоновна окликнула мужа:
– Сема, а ты не забыл про отцову ладанку?
Это неожиданное напоминание о ладанке было мне неприятно. Я плохо спал, и мне вспоминались петербургские кошмары.