Текст книги "Мужицкий сфинкс"
Автор книги: Михаил Зенкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
XLIV «Чугунна сыплется гора»[70][70]
«Чугунна сыплется гора» – переиначенная строка из Г. Р. Державина: «Алмазна сыплется гора» («Водопад»).
[Закрыть]
Не широкий, но мощный речной простор кипит беляками, как Волга в половодье при низовом ветре. Наперерез им из-под тройной кружевной фермы железнодорожного моста медленно движется пароход и, выйдя из шторма, ошвартовывается в тихом канале аванпорта у бетонного мола стенки. Теперь он хорошо виден мне с высокого берега. Это – небольшая паровая яхта «Севастополь» с двумя белыми каютами. Клочья дыма из трубы сливаются с пеной клокочущего Волхова. Резко выделяется красное: полоса ватерлинии на смоляном борту, рупор ветрогона и флаг на корме. С яхты сходит кучка пассажиров, вероятно, приехавших из Ленинграда для осмотра Волховстроя. Навстречу им спешат инженеры в белых форменных кителях и военные в форме войск ОГПУ. Полюбовавшись на чугунный водопад и посмотрев, как ловят сигов саком, ленинградские гости проходят в здание силовой станции.
На противоположном берегу Волхова под обрывом у плотины копошится толпа, но что там делают – не разобрать. У спуска, где стоит часовой с винтовкой, собираются экскурсанты, рассаживаются на бревнах, курят и закусывают бутербродами.
– Раньше одиннадцати часов не пропустят.
– Почему?
– Не знаем. Говорят, Сталин приехал из Ленинграда...
Так вот почему празднично полощется боевым рабочим красным вымпелом у кивача Волховстроя оплесканный студеными невскими, ладожскими и волховскими беляками «Севастополь»!
Сирена белого пара, два гудка, гулкое эхо над ревом водопада и крик в рупор: «На яхту!»
Стоя у колючего проволочного заграждения на краю обрыва, я силюсь рассмотреть двигающихся по стенке аванпорта людей.
Наверное, это он во френче цвета хаки, в сапогах, чуть-чуть сутулясь и деловито кивнув большой головой, неторопливо вступает на бетонную трибуну перед рукоплещущим ревущим в овациях пленумом волховских турбин. Но нет, слишком далеко, – я плохо вижу.
«Севастополь» тихо проплывает по каналу к шлюзу мимо меня, под обрывом. Я успеваю разглядеть в кучке людей на носу яхты знакомое по портретам резкое, суровое лицо с нависшими черными усами. Ворота шлюза опускаются и, пропустив судно в камеру и скрыв его, снова поднимаются. Видно, как электромотором наворачивают цепи на тумбы для причала. Сейчас там подняли чугунный щит, и вода с шумом ринулась сквозь решетку в донную канаву, подкидывая и выпирая наверх пароходное днище. «Севастополь» медленно поднимается вместе с уровнем воды на десять метров вверх, потом, высадив часть пассажиров у станции, проходит в верхний канал и, сделав большую петлю по широкому тиховодному затону верхнего бьефа, возвращается к шлюзу.
Мне тоже хочется, вслед за гостями с яхты, проникнуть туда, внутрь бетонного святилища, в турбинный зал, где на алтаре генераторов совершаются таинства электричества: претворение клокочущей яростью воды в световую энергию, трансформация убийственных живительных токов. Неужели я, оглушенный шумом водопада, останусь здесь, у входа, как оглашенный?
– Товарищ, я уже сказал, что мы взять вас с собой не можем. У нас поименный список на тридцать человек, заверенный в Главэлектро. Обратитесь к администрации станции.
В деревянном бараке клуба лекция для экскурсантов уже окончилась и скамьи опустели, но лектор, инженер, еще не ушел и отвечает на вопросы окружившей его кучкой молодежи.
– У меня было два разрешения, но я их отдал, – говорит он в ответ на мою просьбу. – Что ж вы раньше не подходили, когда я об этом объявлял? Ничего не могу для вас сделать. Я не имею права давать пропуска. Обратитесь к заведующему инженеру Дмитриеву. На той стороне, белый дом. Можете переехать на пароме. Пустяки, еще успеете...
Расспросив, как пройти, я мимо домиков рабочего поселка по мощеному взвозу торопливо спустился к Волхову. Решетчатые, склепанные из железных угольников опоры, точно уэллсовские марсиане на высоких ходулях, обвесившись фарфоровыми гирляндами изоляторов со смертоносными скрытыми в медных проводах молниями и связавшись, чтобы легче идти, стальным тросом, чудовищно шагают один за другим гуськом от гидростанции вдоль в поход за сто двадцать шесть верст через пашни, болота, леса на мирное завоевание северной рабочей столицы.
Молчаливый перевозчик за медный обод пятака привычным неторопливым шлепаньем весел гонит по бурому широкому затону верхнего бьефа неуклюжую рыбачью лодку поверх затопленных порогов, вдоль понтонного, похожего на кишечник землечерпалки заграждения от сноса на водопад плотины.
Вот и заметный еще с того берега белый дом, где я должен достать разрешение на осмотр. Перед крыльцом у садика – праздничная компания, вероятно, хозяин с гостями. Лицо одного из инженеров показалось мне знакомым.
– Вы инженер Дмитриев? – обратился я к нему.
– Нет, – ответил он и, точно представляя, указал рукой на другого высокого инженера в белом кителе.
Я изложил свою просьбу о разрешении осмотреть Волховстрой и сослался на то, что я знаком с инженером Графтио.
– Вот он сам здесь. Вы с ним только что говорили. Генрих Осипович, это к вам...
Строитель Волховстроя – да, это он, как я не узнал его сразу. Правда, он сильно изменился.
Маленький, серенький, скромный инженер с зеленым путейским кантом. Я напомнил ему, что встречался с ним когда-то в Управлении по сооружению железных дорог. Он любезно выслушал меня, рассеянно посматривая на грохочущий в бетоне Волхов. Только что он водил по Волховстрою прибывшего из Ленинграда на «Севастополе» генерального секретаря партии Сталина и, как дирижер стихийного оркестра, разыгрывал перед внимательным слушателем лучшую электрическую водную симфонию к десятилетнему юбилею революции.
Может быть, ему сейчас вспоминаются: первые бараки и землянки среди ржаного поля, где ютились болевшие сыпняком и цингой артели чернорабочих; вольнолюбивый Волхов, яростно бившийся в заваленные камнем срубы перемычки, чтобы затопить кишевший землекопами муравейник котлована на дне русла; торфяные пожары, подползавшие к окопам динамитных погребов; четырехсоттонные железные кессоны, где пьяные от сжатого воздуха подрывники закладывали в шпуры патроны, – десятилетний упорный (серебром перегоревших волосков на висках и гусиными лапками морщин на лице отлагавшийся), муравьиный ход стройки, и надо всем, как хозяйский глаз, как наказ к победе, – крутолобый ленинский бюст в нимбе электрической люстры, но не гипсовый, не бронзовый, а живой, над красным столом Совнаркома на заседании, решающем судьбу Волховстроя.
– Я сам здесь сегодня на положении гостя, – улыбнулся Графтио и, обернувшись к высокому инженеру в белом кителе, добавил: – Сделайте, пожалуйста, все, что можно...
Заведующий станцией подвел меня к военному в форме войск ОГПУ, сидевшему на крыльце, с папкой, развернутой на коленях.
– Не могу, товарищ, никак не могу, – наотрез отказал он мне. – У нас есть предписание. Разрешения на осмотр станции выдаются только в Главэлектро... Приедете еще раз – тут всего несколько часов езды... Сами понимаете, какое время – шахтинцы, вредительство...
Главэлектро – это магическое слово звучит почти так же, как Главнебо, – это больше, чем Зеве или Юпитер с их ручными кустарными молниями. Но почему мне так обиден этот отказ, точно я действительно оглашенный и недостоин войти.
Я остановился перед проволочным заграждением около плотины у выхода туннеля, но меня окликнул часовой с голубой тульей:
– Эй, товарищ! Тут нельзя останавливаться. Проходи дальше.
С этой стороны Волховстрой еще величественней. Виден весь фасад силовой станции и перекинутый через всю реку гладкий, точно отполированный, чугунный вал водопада. По кривому скату скользит вниз коричневая затонная вода и, вдруг перелетев лыжным прыжком с трамплина бетонного носка в омут гранитного флютбета, закручивается 'В яростные белые бугры и бурлящие воронки. Кажется, что этот искусственный Кивач и есть центральная часть всего сооружения, а между тем здесь только переплескивается из верхнего бьефа в нижний ненужный излишек воды. Вся же работа невидимо кипит в здании под турбинным залом, откуда отработавшая ошалелая вода, пробежав по спиральным камерам и ударившись в лопатку турбин, поршнем выталкивается на вспаханный взмыленный простор.
Пониже плотины, у стремнины обрывистого берега, толпятся артели рыбаков. Поочередно всходят они на узкие деревянные козлы и водят саком, длинной жердью с сеткой на конце, в бурной бурой воде: сачат сига. Несколько ловких взмахов, и в сетке голубым серебряным слитком трепещет выхваченная из волховских недр драгоценная рыба.
Ловить приходится мало, больше ждать: народу много, и очередь длинная. Улов сдают тут же на берегу представителю союза, который в грязной тетрадке, против фамилии каждого рыбака единицей отмечает сдачу – по рублю за сига. Только что выловленные черноглазые красавцы сиги отливают по серебру голубой и лиловой тенью. Ловля увлекает меня, я толкусь среди рыбаков и заговариваю с ними. Мне почему-то приглянулся высокий сухопарый старик с длинной мочально-сивой бородкой и небольшими голубыми, ясными еще глазами из-под ершистых плавников бровей. Он мне напомнил бородатого восьмидесятилетнего саратовского лодочника под Бабушкиным взвозом, известного на Волге под кличкой «Апостол», – сколько поколений учащейся молодежи, с песнями уплывало в майское половодье на Зеленый остров на его свежепросмоленкых, проконопаченных трехпарках и двупарках!
– Не идет сиг на плотину-то, – жалуется старик рыбак. – Вишь, рыбоход устроили! А как сигу пройтись сквозь его сторонкой с запрудой наровень? Какая у ей хитрость, у рыбины, коли она травкой да илом питатца? А тут человек, не догадатца, куда лезть... А через плотину ситу никак не пересигануть. Зря только мучитца, расшибатца в кровь. Мало тут поверху плавает битой рыбы...
Певучая новгородская речь старика, чистое озерное омутовое «о» и золотой чешуей поблескивающее «ц», пеньковая борода и рыбачье вретище напоминает о каких-то былинных временах деревянных городищ и волхвов. Старик рыбак недоволен и ворчит, и ему, как сигу, Волховстрой перегородил тысячелетний путь «из варяг в греки».
– Сиг – наш кормилец. Испокон веков им явили. Место наше такое ловецкое, он но слово – золотой бережок. Богатой нар-од был, форсистой, а топеря все обевняли. Извели пороги, и сига не видать. И порождал, и петропавловцы, все тут толчемся, маемся, ждем, когда черед дойдет. A што на кажнова придетца? И похленутъ нечево. Заместо кожанов в лаптях сачим...
Старика окликнули, я он, не докончив, рысцой сбежал по обрыву к козлам. Скоро в саке у него пойманной серебряной бабочкой блеснула рыба.
– Купляй сига! За целковый отдам! – предложил старик. – Да тут и кошель, только без денег!
И он вынул вместе с сигом из сетки размокшую черную тряпку, в которой я сразу узнал бархатную сумочку. Под предлогом, что мне не в чем нести сига, я выторговал и ее,
– Ну, ин ланно. Бери кошель в придачу за трешницу... Травки-то, травкитуда положи да водицей спрысни. Он живьем с тобой доедет до Питера...
В наш разговор со стариком вмешался рабочий-экскурсант. Он стал доказывать пользу от Волховстроя, говорил об электрификации, о Днепрострое...
– Волхов изгадили, и Днепр изгадят, – упрямо стоял на своем старик рыбак. – Уж больно хитры нынь люди-то, одначе хитрей смерти не стали. Не, брат, смередушки железом-то не возьмешь. Ее ничем не возьмешь, окромя ониой землицы, та и то опосля. как помрешь...
И отмахнувшись саком, старик опять пошел к своим козлам.
– Вот она, матушка-деревня! – возмущается рабочий. – Волховстрой дает больше сорока тысяч паровых лошадиных сил, вертит всю ленинградскую промышленность, заменяет миллион двести тысяч рабочих, а он тужит о копченом сиге. Да разве в сиге тут дело? Хотя, конечно, если разобраться досконально, товарищ, то придется прийти к выводу, что наша деревня во многом еще действует на манер сига. Прет по старинному укладу мелкой собственности, бьется в нищете, как сиг о плотину, а того не видит, что вот рядом здесь нее проложен для нее ход в светлое будущее через коллективизацию. Тут словами ничего не добьешься, товарищ. Надо действовать по линии металла... Вот тут определенно сказано...
И он показал мне номер «Красной Гаэеты» с крупным заголовком:
«Об итогах июльското пленума ЦК ВКП(б). Доклад тов. Сталина на собрании актива Ленинградской парторганизации».
– «Смычка нужна нам для того, – читает он вслух выделенные жирным текстом места речи, – чтобы приблизить крестьянство к рабочему классу, перевоспитать крестьянство, переделать его психологию индивидуалиста, переработать его в духе коллективизма и подготовить таким образом ликвидацию, уничтожение классов на базе социалистического общества...» А вот тут выше определенно сказано: «и по линии металла…». Да, товарищ, по линии металла на базе социалистического общества.
Слова «по линии металла» звучат у него так же, как любимая недавно выкованная строка у поэта. Он сам металлист с «Красного путиловца», но по виду совсем не похож на плакатных пролетариев: плотный, невысокий, лет сорока трех, в промасленной кожаной фуражке и потертой куртке, такой же серый, незаметный, как и инженер, строитель Волховстроя, – муругое скуластое лицо, черные обвисшие усы, один глаз слегка воспален и слезится («стружка от станка попала»), и зовут его «Иван Васильевич».
Сиг еще дышит и пошевеливается в черной, не выжатой от воды сумке. Зачем шел он с таким упорством на приступ бетонной твердыни, пробираясь тысячелетним порожистым волоком к верховьям Волхова, из студеной глуби родной Ладоги в бурное илистое Ильмень-озеро? Лишь затем, чтобы распяться на палочке, лосниться закопченной иконной позолотой на лотке бойкого лотошника?
Я спускаюсь к берегу и, оглянувшись, чтобы меня не заметил старик рыбак, выпускаю сига на волю в бурную стремнину. Потом, положив камень в сумку, забрасываю ее подальше в реку.
«Севастополь», дав три гулких гудка, отваливает от стенки аванпорта и, дымясь, выходит на самый стрежень. Высекаемые чугунным валом динамо-машины водопада пенистые разряды волн бьют электрическими скатами в ныряющую низкую корму с развевающимся красным вымпелом, подгоняя яхту вниз по теченью...
– Красота! – умиляется путиловец, слегка прищурив левый, пораненный стальной стружкой глаз, и задумчиво повторяет полюбившиеся ему слова:
– По линии металла!
XLV В гостях у красного путиловца
Сиплый фабричный гудок, заглушая далекий колокольный звон, ударяет мне в ухо и стекает в пуховую немоту подушки. Аэроплан, Волховстрой, пароход, поезд – где я? В Ленинграде, за Нарвской заставой, около Путиловского завода в гостях у красного пути-ловца Ивана Васильевича. Хозяин уже ушел на работу, в квартире никого нет.
– Я, брат, тут один на холостяцком положении. Баба моя в отпуску в деревне. Устраивайся сам, как знаешь, – вспомнились мне его слова.
Какое яркое, почти южное, солнечное утро! И ветер сквозь надувшуюся парусом полотняную занавеску – свежий, озонированный широким водным пространством, хотя и попахивающий угольным выдохом большого завода. Две чистенькие, беленые комнатки в новом кооперативном доме, кухня и ванная. Вчера хозяин любовно показывал мне, как надо поворачивать рычаги и обращаться с блестящей медно-красной колонкой Юнкерса, чтобы не отравиться газом, но, верно, я плохо запомнил указания: вода из душа течет то холодная до дрожи, то горячая до обжога. Куда я так тороплюсь? Ведь на завод мне надо к часу дня, а сейчас еще нет восьми.
Даже не напившись чаю и отдав, как было условлено, ключ соседке, я вышел на улицу. Новый рабочий поселок кажется светлым оазисом среди темных, старых домов предместья. За высоким грязным деревянным забором над прокопченными приземистыми ангарами завода грохочут краны и откупориваются в небо железные клепаные трубы с коронами громоотводов. Эта грозовая коронация словно свидетельствует о замене самодержавия растреллиевских дворцов и триумфальных столпов диктатурой заводских корпусов и дымогарных обелисков. Недаром сюда, за Нарвскую заставу, к рабочему саду, перенеслась свидетельница кровавого воскресенья 9 января – чугунная витая с золотыми орлами решетка Зимнего дворца.
С улицы Стачек на автобусе я проехал на площадь Урицкого и вышел на Проспект 25 октября, бывший Невский. Вот и Михайловская, теперь площадь Лассаля, знакомая подворотня с глухими железными воротами и вывеской «Сапожный мастер С. Жирнов». Что мне здесь надо? Почему меня, как Раскольникова в квартиру убитой старухи, тянет на это проклятое место?
В прохладном каменном колодце двора по булыжнику прыгает на одной ножке, репетируя игру в классы, голоногая девочка с голубым бантом, и с лаем гоняются два фокстерьера. Второй смежный колодец еще уже и темней. Сверху доносятся звуки рояля. Резная дубовая дверь в форме щита открыта – это все, что осталось от «Бродячей собаки». Подвал разгорожен на дровяники. Сквозь деревянную решетку видны поленницы дров, и в куче хлама торчит безголовый одноногий женский бюст черного манекена. Вместо камина зияет пробоина. Штукатурка со стен осыпалась, только в одном месте чуть голубеет клеевая краска – там, где лежала среди экзотических плодов и цветов обнаженная судейкинская красавица. Под ногами хлюпают настланные доски в лужах от дождя или от лопнувшей водопроводной трубы. На дворе чьи-то голоса. Еще подумают, что в дровяник забрался; вор. Поднимаясь по лестнице, я зачем-то пере считываю ступеньки: четырнадцать....
– Вы из какой квартиры будете, гражданин? – останавливает меня у двери дворник с метлой.,
Я объясняю ему, что зашел посмотреть подвал, где раньше помещалась «Бродячая собака».
– Какая там еще собака! Ты толком отвечай, зачем ты туда лазил, – наглеет дворник, сразу переходя на «ты».
Музыка наверху обрывается, и черезподоконник между горшками цветов свешивается черноволосая смуглая женщина в желтом матине.
– Beрно. Здесь раньше был такой ночной ресторан. Только очень давно, – подтверждает она мои слова.
Дворник перестает пререкаться и молча провожает меня за ворота. Мне вдруг делается весело. Но я те сразу понял, что развеселила меня вовсе не недоразумение с бдительным дворником, а то, что я не увидел в подвале ничего страшного, никакого призрака моих былых галлюцинаций. Для того-то я так и торопился туда, «гробы подвергнуть себя испытанию. Так радуется человек, подозревавший у себя тайную опасную болезньи; вдруг с трепетом вскрывший запечатанный конверт с анализом: ничего нет, здоров!
В каком-то мальчишеском задоре мне хочется успеть осмотреть до часу дня и другие места самых мрачныхмоих галлюцинаций. Площадь Урицкого, бывшую Дворцовую, не узнать: так осветила ее новая желтая, побелка зданий, вместо прежней угрюмой темно-красной. Два одинаковых входа – который на них тот самый? Кажется, этот, крайний, ближе к 3имнему дворцу. Так и есть, на стене – белая мраморная доска с золотыми буквами:
30 августа 1918 года на этом месте погиб от руки правых эс-эров врагов диктатуры пролетариата
МОИСЕЙ УРИЦКИЙ
борец и страж социалистической Революция.
Ларь убран, и я сажусь на низкий подоконник прямо против белой изразцовой печи и круглых часов, которые показывают половину десятого. Стараюсь представить, как это было, но не могу сосредоточиться. Только выйдя на тротуар, я вдруг вздрогнул, увидев несколько десятков разноцветных велосипедистов, круживших по обросшей зеленой травкой мостовой пустынной площади.
– Что это за велосипедисты? – спросил я милиционера, не совсем уверенный в том, что он их тоже видит.
– Завтра парад физкультурников. Вот они и упражняются...
Сияя никелированными рулями и спицами, отряд юных загорелых самокатчиков в красных, синих и белых майках, точно эскадрон кавалерии, бесшумно размыкается и смыкается по команде, объезжая вокруг Александрийского столпа,
Миллионная, улица Халтурина, широкая, прямая, как лоток, соединяющий два пустынных площадных озера. Я быстро шагаю по торцам, стараясь представить себя мчащимся на велосипеде Каннегисера и проверяя свою восприимчивость к возвратным галлюцинациям. Но эти мрачные потуги спугнула вышедшая из молочной девочка с синим кувшином. Она налила в выбоину тротуарной плитки молока и, присев на корточки, угощает белого котенка.
– Ешь же, киска, ешь!
Когда котенок вылакал всемолоко идочиста, как блюдце, вылизал камень, девочка, подлив его, вспорхнула коротенькой юбочкой и засеменила голыми ножками к своему .подъезду.
Дом № 17 четырехэтажный, желтый, облупленный. В парадном дверь в швейцарскую направо открыта, и за углом у самовара сидит дебелая, блинной опарой выпирающая из платья женщина в пестрой шали и пьет чай из блюдца.
– Вам к кому? – окликнула она меня.
Я не сразу нашелся, что ответить.
– Здесь ведь поймали убийцу Урицкого?
Женщина встала от самовара и вышла в подъезд.
– Здесь... А что надо-то? – встревожилась она.
– Давно ведь это служилось. В осьминадцатом году. Меня тогда тут не выло, я в деревню уезжала...
Узнав, что я хочу только осмотреть лестницу, швейцариха успокоилась.
– Что ж, смотрите, ежели у вас такой антирес. Только тут нет ничего.
Старое трюмо над мраморным камином уцелело и хранит на ртутном дне канувшие отражения. Стены не подновлялись, и в штукатурке звездятся выбоины от винтовочных и револьверных пуль. Так же висит у четвертого этажа над широкой шахтой недействующий решетчатый сквозной лифт. Мне хочется постоять одному на площадке у квартиры № 2, но швейцариха лезет за мной.
– Тут жил князь Меликов. Их тогда выслали.
Она подозрительно поглядывает на меня, уж не жулик ли какой хочет ее провести в отсутствие мужа. Я даю ей на чай, она провожает меня из подъезда и смотрит вслед, куда я пойду. Пройдя несколько домов, я вернулся и вошел во двор. Вот она, та черная лестница направо. Но заходить туда мне уже расхотелось. Двор тройной, на втором за прачечной в открытых окнах краснеют герани, шьет, притулившись на подоконнике, напевая, девушка, и нежится, лежа на выставленных проветриваться валенках, серая кошка. В третьем дворике над кучей щебня белеют обвитые засохшим виноградным плющом колонны. Открытый темный коридорчик с зажженной лампочкой, выводит меня в вестибюль к широкой парадной лестнице. Какой-то клуб или школа. Стеклянные двери подъезда, с фанерой вместо разбитого звена, не заперты, и я выхожу на набережную. Обычно мрачная, чугунная, всегда готовая переплеснуться через гранитные парапеты, Нева сверкает в блестках зайчиков и бликов, а вызолоченный шпиль Петропавловской крепости, отражаясь, падает на воду червонной дорожкой.
День такой гиперборейски светлый, что даже болотистое, затопляемое в наводнение Смоленское кладбище кажется только загородным садом, а не тем жутким местом, где подслушан «Бобок» Достоевского.
Осмотрев памятную мне желто-белую церковь, я разыскал могилу Блока. Как заголовок на книге стихов, крупно чернеет на белом низком кресте знакомая надпись: Александр... Блок.
Приземистый холмик из дерна изголовьем выбился на дорожку, а ногами уперся в корни высокого молодого клена. Крест испещрен пошлыми надписями, которые, видимо, счищает чья-то заботливая рука: «спи, автор „Двенадцати“ Блок!», «Sic transit gloria mundi»[71].
И среди них греется на солнце, как бронзовка в белой розе, большая синяя муха. Мне хочется прочесть вслух реквием Равенны, тот самый, который трубил победно в «Аполлоне» упоенный Италией, славой и любовью молодой Блок, но слова так слабо звучат и глохнут в кладбищенской зеленой тишине. Откуда-то со взморья, должно быть, из Кронштадта, слышится гул орудий. Наверху гудит аэроплан. Почему я должен вспоминать поэта у этой кротовой, гробовой норы, а не там, в небе у нимба продолжающего незримо петь пропеллера, или на Стрелке Елагина острова перед расцветающими любовью фиалками девичьих глаз?..
Поднявшись над соседней могилой, какой-то старичок в белом чесучовом пиджаке, подзывая, таинственно машет мне руками из-за решетки.
– Гроб-то, гроб! – качает он сокрушенно головой.
– Какой гроб? – невольно вздрогнул я.
– Перевернуло в наводненье... Так и лежит на боку... Никто не поправит.
– А большое было наводненье?
– Как же! Все кладбище залило. Боялись простудиться. На крыши залезали (и он показал рукой на верх часовен-склепов). Гроба плыли... Потом зарывали в братской могиле.
Как странно говорит он о кладбище, точно сам покойник!
– Хорошо у нас тут. Зелень какая! Благодать! Березки, ивы... Соловьи весной так звонко пели... Ну теперь уж не поют. А то кукушка залетит...
И старичок, блаженно улыбаясь, закуковал: «Ку-ку, ку-ку...»
Сумасшедший! Хорошо, что нас разделяет решетка.
– А чья это могила?
– Моего шурина (я боялся, что он скажет «моя»)... генерал... Действительный статский советник... Начальник почты... (в голосе старичка послышалась гордость и подобострастие). Может, слыхали? Петр Игнатьич Негопушкин... У... строгий был... Я у него служил. После революции его с должности-то сняли... Умер от огорчения...
У старичка – робкий взгляд. Видно – почитал и боялся важного шурина и теперь из страха и почтения ходит ухаживать за могилой. Если он и сумасшедший, то, наверное, тихий, даже и в безумии сохранивший департаментскую угодливость и аккуратность: подстриженные седые усы, выбритый подбородок и форменный потертый пиджачок.
Кладбищенский обломок смытого наводнением революции старого чиновничьего Петербурга!
И все же я обрадовался, услышав среди могил голоса других посетителей.
– Что за игра? Я тебе оставлю немного воды в. лейке.
Отец поливает цветы, а мать бранит маленького мальчика в синей матроске.
– Не чешись! Говорила – не шали. Вот и обжегся.
– Это не я обжегся.
– А кто же?
– Это сама крапива обожглась.
– Ну иди, попрощайся с бабушкой, а то она рассердится.
И мать подняла мальчика на руки и поднесла поцеловать фотографическую карточку на кресте.
Дорожка упирается в высокий дощатый забор. Перед врытым в землю столиком, под березой на скамейке целуется матрос с девушкой. Дальше, за лазейкой в заборе, за канавой, по низине стелются огороды, болотце с зеленой ряской, грязная речка Смоленка, Голодай – остров Декабристов, холодный серый пляж и стадион КИМа с гребными лодками и яхтами.
Я долго бродил по островам, тщетно отыскивая дом и сад, хотя бы приблизительно похожие на место моего кошмарного заключения, и по Черной речке вышел на Коломяжское шоссе.
– Где здесь место дуэли Пушкина? – обратился я к первому попавшемуся мне на пустынной дороге прохожему.
– А вот я и сам ищу, – неожиданно ответил он. – Давно я тут был. Еще в шестнадцатом году... Помню, что памятник стоял. Вот он никак...
Вправо от шоссе в рощице тополей на зеленой лужайке торчит надгробный памятник, подмазанный цементом, кирпичный, с черной надписью на дощечке:
Место дуэли А.С. Пушкина
1799-1837
от отдыхающих и работников домов отдыха Ленинградского Губпросвета.
– Старый-то памятник был покрасивей. Видно, обломали... Дуэль спервоначала у них была назначена на Екатерингофке. Да Николаю донесли, что, мол, Сашка драться хочет. Он и выслал туда конных жандармов. Тогда Пушкин с Дантесом сюда переехали... Это он ведь про Николая написал:
Я много стихов Пушкина наизусть знаю.
И он продекламировал – «Паситесь, мирные народы».
Странный пушкинист! Кто он такой?
– А вы где работаете?
– Официантом в пивной... Вчера выходной день был, так я здесь у знакомого заночевал. Сам-то я ярославский... Хотел в деревне остаться, льном заняться...
Несмотря на ярославскую бойкость и хитрецу, глаза у него синеют цветом льна, а волосы и усы мохнатятся куделью.
– Что ж не остались?
– Да тяжело очень. Мало ли возни со льном. Выдрать, сушить, обить семя, на луговине стелить. Пять недель должен он лежать. Опосля – трепать. А цена одиннадцать рублей пуд. У меня прошлый год лен был двадцатый номер, а его покупали за семнадцатый... Ну, и пошел опять на службу. Не по сердцу она мне. Пьяницы, скандалы. Нальют, наблюют. А ты подчищай за ими. Иной раз не стерпишь, скажешь: «Вы бы поаккуратней, гражданин, со стойлом!» Куда там! Не понимают, даже не обижаются... Который час? Никак уж первый... Ну, мне на службу пора. Счастливо оставаться.
Официант-пушкинист – занятная встреча!
Лежать в тени на траве прохладно и мягко, но с зеленых перин тополей, перетряхиваемых полуденным ветром, летит пух, устилает лужайку, пристает к одежде, к волосам.
За линией приморской железной дороги с аэродрома поднимается самолет и пролетает низко над деревьями, напоминая первые бывшие когда-то здесь авиационные состязания.
Первый полет, который я видел: красиво взлетевший на белой длиннокрылой «Антуанетт» и вдруг плавно упавший на беговую дорожку Латам протянутой властно рукой останавливает рванувшуюся "к нем.у толпу... Попов после долгой возни круто взмывает с деревянных рельсов на неустойчивом, козыряющем змеем «Райте»... Воспетый Блоком юный летчик Смит, целый час поблескивавший в зеркальных кругах перламутровых биноклей, вдруг козырнул в траву, и к месту катастрофы летят черные всадники, и муравейник толпы, прорвав заграждение, заливает трауром зеленое поле... Маленький, весело улыбающийся из-под капральских усиков Пегу посменно на двух своих монопланах фигурным конькобежцем вычерчивает в небе затейливые вензеля мертвых петель и скольжений... Гудя грузовиком, Пуарэ перепрокидывает низко над трибунами воздушную ломовую телегу неуклюжего «Фармана»...
Из развалин здания ипподрома возчики выбирают и складывают на подводы уцелевший кирпич. Но чугунная решетка барьера у трибуны с асфальтовым тротуаром сохранилась. На скаковой дорожке, где когда-то, выигрывая первый приз, карьером проносился на золотошерстном кровном жеребце привставший на стременах, надвое переломившийся у лебяжьей конской шей американец-жокей негр Винкфильд, теперь идет кавалерийское ученье.
– Первое отделение полуоборот направо! В одну шеренгу! Равнение!.. Рысью марш!.. Побыстрей, побыстрей!.. – командует командир с хлыстиком, на высоком гнедом горбоносом донце.
Молодые вспотевшие кавалеристы настороженно ловят слова команды и иногда, не поняв, обращаются за разъяснением: «Товарищ командир...»
Подковы, как стекло, сверкают на солнце и мягко топают по грунту, бренчат сбруя и шашки, екает оборвавшаяся у какой-то лошади селезенка.
За барьером из метел и за канавкой посредине луга пестроразряженные женщины сгребают в копны сено.
Пора!.. И так уже опоздал...
Там, около Зимнего дворца, музейная тишина, а здесь, около Путиловского завода, бурлит уличная жизнь. Вдоль тротуара раскинулся целый базар, продают мануфактуру, духи, гребни, ягоды, фруктовые воды, мороженое... Шоссе ремонтируют – дымят котлы с круто замешанной варильщиками смрадной кашей, валяются асфальтовые черные караваи, елозят на обмотанном тряпками слоновом колене, приглаживая деревяшками черную зернистую икру, асфальтовщики. В куче песка играют дети, нищий-слепец на коленях просит милостыню. На зеленом пустыре гогочут гуси. У ворот под часами и повисшим в безветрии красным флагом жены ждут мужей с получкой, сменяется охрана из красноармейцев.