Текст книги "Любовь и педагогика"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Они договариваются о свидании, на котором Авито намерен показать себя мужчиной, властелином, ибо он олицетворяет науку, а науке надлежит подчинять себе материю.
– Вы оказываете мне большую честь, дон Авито…
– Вы? Дон? Говори мне «ты», Марина.
– Я не имею такого обыкновения…
– Обычаи создаются людьми, привычка начинается с адаптации к какому-нибудь феномену, потом, если феномен повторяется…
– О, ради бога!
– Что с тобой?
– Не надо про феномен!
– Почему?
– У меня был братик-феномен, я как сейчас вижу его выпученные глазенки, а голова… боже мой, какая у него была голова! Не говорите о феноменах…
– О, простота, простота! Феномен – это…
– Нет-нет! Не надо повторять это ужасное слово!
– Но какие у тебя глаза, Марина, какие глаза! – Про себя в это время Карраскаль говорит внутреннему голосу «Замолчи!», потому что тот все шепчет: «Ты катишься вниз, Авито… вниз, наука сдает позиции…»
– Пожалуйста, не смейтесь, если я вам что-то скажу.
– Я не смеюсь, когда идет серьезный разговор, а что на свете может быть серьезнее предмета, о котором мы сейчас говорим?
– Это правда! – поддакивает Марина машинально, с убежденностью машины.
– Еще какая правда! Ведь решается не только наша судьба, а, быть может, судьба грядущих поколений…
Материя делается такой серьезной, что от ее взгляда Форме становится как-то не по себе.
– Да, судьба грядущих поколений… Ты знаешь, Марина, как пчелы делают себе матку? – И он подсаживается к ней поближе.
– Я не разбираюсь в таких вещах… Если вы мне расскажете…
– Называй меня на ты, Марина, еще раз прошу, говори мне «ты». Оставь это безликое «вы», мы же говорим о личном, сугубо личном.
– Ну… ну, я не знаю, – она заливается краской, – , если ты мне расскажешь…
– Впрочем, нет, что тебе до пчел, любовь моя! – Тут он останавливается, чтобы бросить «молчи!» своему внутреннему голосу.
«Любовь моя?» Кто это сказал? Что это еще за «любовь моя»? Дух рода человеческого… Ох уж это подсознательное!
– Дух рода человеческого… – продолжает Авито.
– Какие идеи, Карраскаль, какие идеи!
– Карраскаль? Терпеть не могу, когда жена называет мужа по фамилии.
Услышав слова «муж» и «жена», Марина опять вспыхивает, а распаленный Авито подвигается к ней еще ближе и кладет руку ей на бедро, Материя жжет огнем, Форма занимается пламенем.
– Идеи? Моя идея – это ты, Марина!
– О, ради бога, Авито, ради бога! – Она высвобождается.
– Ради бога? Бога?… Ну да… конечно… смотря как понимать… Ты, чего доброго, заставишь и меня в него поверить! – И, снова бросив «замолчи!» внутреннему голосу, который бубнит: «Наука сдает позиции… ты катишься вниз, Авито…», он заключает Материю в объятия и прижимает к груди.
– Пустите меня, пустите, ради бога… пусти… Мой брат…
– Кто? Фруктуосо?
– Лучше поскорей с этим покончить, Авито.
– Ты имеешь в виду: поскорее начать.
– Как хочешь.
– Да, начинать надо как можно скорей. Иди ко мне, скрепим наш союз печатью.
– Как это?
– Подойди, сейчас увидишь.
Он снова обнимает ее и зажимает ей рот долгим поцелуем. Не отпуская Марину, у которой бешено колотится сердце и перехватывает дыхание, он твердит:
– Ты… ты… Марина… ты…
– Ой, Авито, ради бога, ой… ой… – Она закрывает глаза.
Авито тоже на мгновение зажмуривается, и слышно только биение сердец. А внутренний голос говорит ему: «Человеческое сердце есть всасывающий и нагнетающий насос; регулярно сокращаясь, оно за сутки выполняет работу около двадцати тысяч килограммометров, что эквивалентно поднятию двадцати тысяч килограммов на высоту один метр…» Словно в трансе, он произносит вслух:
– Нагнетающий насос.
– Ах, ради бога, Авито… нет… нет!
– Ты… ты… ну же… Все равно ведь не отпущу.
Губы бедной Материи касаются носа Формы, а формальные губы ищут тубы материальные и сливаются б ними. Тогда Наука и Сознание, суровые и строгие, встают во весь рост, и пристыженные будущие родители гения отделяются друг от друга, а из заоблачного царства чистых идей им улыбается Социологическая Педагогика.
Выслушав сестру, Фруктуосо с минуту задумчиво смотрит на нее, улыбается, несколько раз прохаживается по комнате.
– Но, послушай, это же дон Авито Карраскаль!
– За кого-то надо идти…
– Конечно, но за Карраскаля!
– Ты имеешь что-нибудь против него?
– Против? Нет.
«За Карраскаля! – размышляет брат. – Шурин дона Авито! Бр-р… Как муж он, пожалуй, ничего… Состояние – есть… Не мот… Остальное приложится, когда заведет семью… Да и Марина, что она такое?» Вот какие мысли мелькают в мозгу Фруктуосо, который насквозь эгоистичен, ибо он мешок, набитый здравым смыслом, а эгоизм – не что иное, как здравый смысл в морали.
– Против? Боже упаси! Выходи за кого хочешь лишь был бы порядочный человек да мог содержать тебя не запуская лапу в приданое, а там – будь он хоть доном Авито!
«Как он груб!» – говорит себе Марина, которая, сама того еще не сознавая, видит в браке способ освободиться от опеки торговца зерном.
Карраскалю предстоит вторая битва; нужно ли сделать уступку свету и венчаться в церкви? Он ищет ответа в социологии, и получается, что нужно уступить.
Так Материя и Форма заключили нерасторжимый союз.
II
«Ты пал, Авито, пал! – говорит внутренний голос Карраскаля. – Ты пал! Воспользовался наукой как сводней… Ты пал!» Нет рядом верного Синфориано, и голос не повинуется приказанию: «Замолчи! Замолчи! Замолчи!» Теперь, когда прошло опьянение первых дней и рассеялся туман, выпаренный из вод науки огнем инстинкта, Авито начинает понимать, что он совершил. Он действительно пал, погрузился в пучину индукции, надо признать этот факт и использовать его на благо будущему гению. Поскольку Марина уже принадлежит ему, он все чаще вспоминает о Леонсии; вдыхая запах волос брахицефальной брюнетки, мечтает о долихоцефальной блондинке. Если бы можно было слить их в одну! Почему наслаждение тем, что нам дано, пробуждает в нас вожделение к тому, чего у нас нет?
«Материя инертна, тупа; быть может, женская красота – не более чем сияние человеческой глупости, той глупости, которая свидетельствует о безупречном здоровье и невозмутимости духа. Марина меня не понимает; нет такой сферы, в которой мы могли бы найти взаимопонимание; она не может плавать в воздухе, а я – летать в воде. Воспитать ее? Исключено. Женщины воспитанию мало поддаются, а собственная жена – меньше, чем чужая». Вот о чем думает Авито.
А Марина? Перейдя из-под опеки брата под власть мужа, она все эти дни живет в каком-то неопределенном, фантастическом мире, засыпает, и во сне, в беспорядочных сновидениях, продолжат жить под властью богоданного супруга, который ходит, ест, пьет и произносят странные слова.
– Ну, что твой муж? – спрашивает ее однажды Леонсия.
– Мой муж? Ах да, Авито? Ничего.
Что за дом, бог ты мой, что за дом! На ночь нужно оставлять открытым окно, впуская в комнату ночные сумерки и свежий воздух, нельзя снимать пену с супа, нужно то и дело окунать столовые приборы в раствор сулемы, тазик с которым стоит на столе, а чего стоят эти странные градуированные сосуды с этикеткой «Н 2О», солонка с надписью «NaCl», этот хитроумный унитаз и… Что за мир, бог ты мой, что за мир!
Как-то вечером, выйдя на мгновение из своего повседневного сна перед тем как отойти к ночному сну, Марина шепчет на ухо мужу какие-то слова, тот порывисто обнимает ее и потом всю ночь не смыкает глаз. Воспитание гения начинается.
– Давай, Марина, съешь еще немного фасоли!..
– А я ее не люблю!..
– Это ничего не значит… Теперь в еде ты должна руководствоваться не инстинктом, а рассудком, слушать, что говорит разум, а не кончик языка… Возьми же еще фасоли, в ней много фосфора, а фосфор и еще раз фосфор – это как раз то, в чем он нуждается…
– Но послушай, тогда я не смогу съесть отбивную…
– Отбивную? И не надо. Мясо? Нет. Оно оживляет атавистические варварские инстинкты… Фосфор! Фосфор!
И Марина старается умиротворить желудок фасолью.
– Сегодня я тебе дочитаю биографию Ньютона. Великий человек, правда? Разве ты не считаешь, что он был великим человеком?
– Да, конечно.
– Ты вдумайся, какой это был великий человек… А что, если из нашего сына получится Ньютон?… – Тут Авито говорит себе: «Кажется, я достаточно воздействую на нее внушением… Должно быть, так…»
– А если получится дочь? – спрашивает Марина, просто так, лишь бы что-нибудь сказать. Но ее мужу сразу становится не по себе. Он не хочет получить гениального младенца женского пола.
– Сегодня пойдем в музой, ты посмотришь шедевры чтобы проникнуться их духом; там я тебе расскажу о социальной, я бы сказал, социологической роли живописи…
– Ну хорошо…
– Что? Ты ее не понимаешь? Неважно, это ничего не значит… Я же пытаюсь не преподать тебе то или другое, а внушить… Внушение, сугестия – это такой феномен…
– Ради бога, Авито, не надо. Не надо про феномен, только не это…
– Ты права, я болван, забыл, что тебе неведомо… Вечером пойдем в оперу, тебе надо пропитаться гармонией…
– Но там так поздно кончается… Да и не хочу я вовсе!..
– А ты захоти. Видишь ли, ты себе уже не принадлежишь, мы оба себе не принадлежим…
Жена подчиняется: ест фасоль, слушает биографии великих людей по выбору мужа, смотрит на картины, слушает музыку…
– Лучше бы ты мне почитал из «Христианского календаря» житие святого, день которого сегодня празднуется… – осмеливается как-то попросить Марина, не пробуждаясь от своего сна.
Авито смотрит на нее с сожалением – «ох уж этот мне атавизм!» – и обрушивается на всех святых «Христианского календаря»: они, дескать, были людьми антисоциальными, более того – антисоциологическими. Заметив, какое у жены лицо, говорит себе: «До самых печенок! Полезный эффект обеспечен!»
Авито встревожен: Марина жалуется на боли в животе. А что, если преждевременные роды? Подобный исход он не предусмотрел, но тут же принимает решение в случае чего потребовать инкубатор Хутинеля. В самой глубине души он теперь даже предпочитает, чтобы дело, обстояло именно так, ведь он сможет па своем сыне показать, какие чудеса делает наука. Но Марине все хуже, я приходится послать sa врачом, врачом-социологом, разумеется.
– Что, доктор? – спрашивает в нетерпении Авито сразу после осмотра больной врачом, а сам думает об инкубаторе.
– Да всего-навсего несварение желудка… сильный запор… Что вы ели, сеньора?
– Фасоль!
– Но, помилуйте…
– Я ее терпеть не могу, меня от нее уже тошнит…
– Так зачем вы ее едите?
– Это я, я настаиваю, чтобы она ее ела…, ради фосфора…
– А-а! – произносит врач и хлопает Авито по плечу. – Не перекармливайте гения фосфором, друг мой Карраскаль, ибо от одного фосфора мозг не просветлеет, нет; фосфора, пожалуй, у всех нас в избытке.
– Тогда что же еще?
– А еще нужна… кожица фруктов!
– О! «Если хочешь стать красивым, ешь побольше чернослива…» – так, помнится, пели мы в детстве?
– Совершенно верно!
– Раз уж ты не любишь ходить в оперу, – говорит Авито жене, – я подумал, чем ее можно заменить…
Он велит принести граммофон, ставит пластинку с мелодичной сонатой, крутит ручку и поясняет:
– Я хочу, чтобы ты слушала музыку. Кроме того, ритмичные колебания сообщаются всем окружающим предметам, которые начинают колебаться по возможности в унисон, и нет сомнения, что нежные клеточки эмбриона станут гармоничнее… Иди, сядь поближе, вот сюда…
– Но я…
– Но ты теперь будешь слушать!
Авито ставит иглу на пластинку. Бедная полусонная Материя смотрит блестящими наивными глазами на властелина своих сновидений; звуки сонаты пробуждают в ней дремлющую материнскую нежность, сердце ей заливает какая-то материнская жалость, острая жалость к отцу будущего гения.
– Сядь еще ближе, животом к граммофону, пусть ритмичные колебания обволакивают нежный эмбрион…
Несчастная Материя чувствует, как к душе ее приливает горячая волна горькой лимфы, захлестывает ее материнское сердце, а все окружающие предметы – комод, стулья, консоль, стол, трюмо, особенно трюмо, – смеются над ней; кровь приливает к ее щекам, тоже смеется, Марина, устыдившись, начинает безмолвно ронять горькие слезы и от этого еще больше конфузится.
– О, я вижу, музыка действует на тебя слишком сильно, это тоже не годится… Это ни к чему. Я не хочу чтоб ты давала волю сантиментам. Сентиментальный человек не может стать хорошим социологом. Ну, а теперь небо, как будто, прояснилось, пойдем гулять, нам нужен свет, свет, много света!
Во время прогулки он ей говорит:
– Воспитание начинается с вынашивания… Что я говорю! С самого зачатия, и даже раньше, мы воспитываем себя ab initio, [9]9
С самого начала (лат.).
[Закрыть]с изначальной гомогенности.
Жена молчит, и он продолжает:
– А ведь ты, Марина, очень гомогенна.
Она воспринимает эти слова вроде бы как оскорбление. Оскорбление? Да разве этот человек может оскорбить? Разве все это что-нибудь значит? И что на свете хоть что-нибудь значит?
Авито размышляет: «Надо бы почитать ей что-нибудь из эмбриологии, пусть осознает, что с ней делается… Хотя нет! Пусть не осознаёт, так будет лучше… Однако все же…» И на следующий день демонстрирует ей препарат эмбриона на соответствующем этапе развития. Но она, очнувшись от повседневного сна, восклицает:
– Убери, убери это, ради всего святого, убери же!..
– Ах, если бы рожали мы, мужчины!.. – вздыхает Авито, воздерживаясь от того, чтобы произнести вслух: «То мы бы делали это по-научному и сознательно».
– Если бы вы рожали, то были бы не мужчинами, а женщинами…
Услышав эту реплику, Авито с радостью говорит себе: «Это голос гения, гения, конечно, гения!», а потом, обращаясь к своему собственному внутреннему голосу, говорит уже не «замолчи!», а «видал?».
Дни бегут. Бедная Материя чувствует, как Дух – ее дух, сладостный дух материального бытия – мало-помалу проникает в нее и как бы пропитывает все ее существо, но теперь уже не горькими соками, а медвяной росой, что выпадает, когда горечь испарится. В глубинах ее бессмертной души звучит гимн вечному Человечеству. Оставаясь одна, она трогает свои груди, они уже начинают набухать; из ее сна проклюнется жизнь, жизнь – из сна. Бедняжка Авито! Пробудится ли он теперь? Или заснет еще крепче?
День настал; Карраскаль распланировал его заранее, от начала до конца, он закован в броню науки и готов спокойно встретить Судьбу. Материя время от времени стонет, встает, прохаживается по комнате, снова садится.
– Я больше не могу, не могу, дон Антонио, ну, не могу… Я умираю. Ой-ой! Умираю… Не могу больше…
– Ничего, ничего, Марина, это еще не боль, это так себе, пустяки, вы помогайте, помогайте, пусть придет настоящая боль, схватит как следует, и все будет кончено…
– У меня по-другому, дон Антонио, по-другому, совсем не так, у меня это очень серьезно… Я умираю… Ой-ой! Прощай, Авито, я умираю… умираю…
– У вас, как у всех, донья Марина, все идет нормально, ничего страшного…
– Как это ничего? А-а-а! Я умираю… умираю… хоть бы мне умереть! Прощай!
– Ну-ну, отдохните чуточку…
– Эти муки – плоды эмансипации, цивилизации, – вмешивается Авито. – Цивилизации надлежит и справиться с ними. Я же говорил тебе, что хлороформ…
– Замолчи… нет… нет… не хочу хлороформ… Ой-ой!.. Умираю… Нет, не хочу умирать. Дон Антонио, хлороформ придумали евреи. А-а, умираю!..
– Или же этот акт будет научным путем ускорен, а потом инкубатор…
– Молчи… молчи… молчи!
Украдкой Марина глотает скомканный клочок бумаги, на котором в виде латинского двустишия записана молитва, а потом еще клочок, где изображена божья матерь Утоли Моя Печали. У каждого свой хлороформ.
Наступает момент, и будущий гений головой вперед появляется на свет божий, выступает на сцену и поднимает крик. Это единственное, что ему приходит в голову: надо же что-то делать, если ты на подмостках, и вот он упражняет легкие, извлекая пронзительные трели из собственной глотки. Авито смотрит на часы: восемнадцать часов пятьдесят восемь минут.
– Какая у него головка… – говорит слабым голосом мать.
– Она у него сама придет в порядок, – успокаивает врач.
– Но какая она безобразная у моего бедняжечки! – . И мать улыбается.
– Ну, знаешь ли, – замечает. Авито, – не так-то просто выйти на свет. Или ты думаешь, что все сделала сама, а он – ничего?
– Я произвела его на свет, друг мой!
– А он у тебя родился, дорогая!
– Ну как, вы все еще хотите умереть? – спрашивает врач.
– Бедняжечка! – произносит Марина.
Отец берет младенца и несет на весы, оттуда в особую ванночку, приготовленную специально для этого случая, куда погружает его с головой, чтобы по водомерной трубке определить, каков его объем. По весу и объему вычисляется плотность, первоначальная плотность гения. Авито измеряет рост сына, лицевой угол, черепной угол, а также все прочие углы, треугольники и воображаемые окружности. Эти данные откроют специальную тетрадь.
Дом подготовлен к достойному приему гения: потолки высокие, как теперь в моде, вентиляция, освещение, стерильность. Повсюду барометры, термометры, плювиометр, аэрометр, динамометр, карты, схемы, телескоп, микроскоп, электроскоп – все для того, чтобы гений, куда ни бросит взгляд, натыкался на науку, пропитывался ею, – не дом, а рациональный микрокосм. И в нем есть свой алтарь, манифестация культа, – кирпич, на котором выгравировано слово «Наука», а чуть выше – колесо на оси; это единственное место, которое дон Авито отвел символике – или, как он это называет, религии.
III
Появился младенец, объект воспитания, и сразу возникает первая проблема: какое дать ему имя? Ведь имя, которым человека нарекают, дается на всю жизнь и может составить его счастье или несчастье; оно постоянно оказывает влияние на своего носителя. Недаром многие говорят: «Всем во мне я обязан своему имени». Нешуточный это вопрос, как тебя назовут и как ты будешь называть себя сам!
Имя надо выбрать греческое, ибо греческий – язык науки, да к тому же он звучен и выразителен. Карраскаль еще раз перечитывает послание, в котором самобытный философ дон Фульхенсио отвечает на его вопрос по поводу имени; послание гласит:
«Случается, что человек носит свое имя как проклятие, как горб, прилепленный от рождения. Строго говорят, следовало бы ждать, пока человек себя не проявит, а тогда уж давать ему имя, соответствующее его делам; пока характер не определится, мояшо было бы пользоваться временным или промежуточным именем, ибо совсем без имени нельзя. Псевдонимы и прозвища более соответствуют своему назначению, чем законные имена, ибо среди всех законных вещей едва ли сыщешь хоть одну стоящую, да и та окажется стоящей отнюдь не в силу своей законности, а вопреки ей». Затем дон Фульхенсио предлагает несколько имен, в том числе: Фисидоро, дар природы; Нисефоро, наблюдатель; Филалетес, любитель истины; Анисето, непобедимый; Алетофоро, носитель истины; Теодоро, богом данный, и Теофоро, несущий в себе бога (понятие «бог» трактуется самобытным философом по-своему); Аполодоро, дар Аполлона, бога солнечного света, отца истины и жизни… Авито колеблется; он склоняется к имени Аполодоро из-за его символического значения, но главным образом из-за того, что оно, как и его собственное имя, начинается на «А», и можно будет отцу и сыну пользоваться одним чемоданом, не придется менять метки на салфетках и скатертях – «А. К.». Но в этом имени один минус: Аполлон – языческий бог, плод религиозных предрассудков, что там ни говори. С другой стороны, Аполлона нужно воспринимать теперь только как символ, символ света, солнца, источника жизни па земле. Авито решает остановиться на имени Аполодоро, по тут вмешивается внутренний голос: «Ты уже пал и хочешь вторично пасть, ты падешь еще сто раз, ты только и будешь делать, что падать; ты вступил в сделку с любовью, инстинктом плоти; теперь миришься с языческим предрассудком, твой сын будет носить это имя как клеймо, а запросто его будут звать Аполо; лучше нареки его Теодоро, оно привычнее и проще, а означает то же самое: далеко ли от Аполлона до бога?» Авито отвечает этому нахальному бесу, вселившемуся в него, когда он влюбился: «Нет, Аполлон не то же самое, что бог, и Теодоро означает совсем не то, что Аполодоро, потому что в Аполлона теперь никто не верит, он давно уже поэтическая фикция чистый символ, тогда как в бога некоторые еще верят' так что, если я назову сына Аполодоро, никому и в голову не придет, что я верю в действительное, реальное существование Аполлона, но, если же я окрещу его – нет, что это я? – если я нареку его Теодоро, всякий подумает, что я верю в бога. О боге можно будет говорить нам, людям рационального склада ума, когда никто в него верить не будет, а останется он чистым символом… Вот тогда он нам пригодится!» Но голос – все свое: «Ты пал, пал, ты падешь сто раз и будешь падать без конца… Разве ты не можешь назвать его А, В, С или X, как в алгебре? Одинаковое отступничество назвать его Аполодоро или Теодоро; ты дай ему имя, лишенное значения, условный знак, назови его Акапо, Бебито или Футоке, что само по себе не означает ничего, и пусть он сам наполнит свое имя содержанием; напиши на бумажках разные слоги, положи в шляпу и тяни три подряд, сложи вместе – вот и будет ему имя». Авито в ответ: «Замолчи! Замолчи! Замолчи!» – и останавливается на имени Аполодоро, не дожидаясь, пока сын заслужит и подтвердит его своими делами.
Сон Марины стал глубже, опустился в глубины извечной реальности. Корда она дает сыну грудь, то ощущает себя источником жизни. Иногда малыш, оторвавшись от груди, смотрит на нее или играет соском. Когда он улыбается во сне, мать говорит себе: «Это ему снятся ангелы». Она же видит во сне только одного маленького ангела, которого прижимает к груди, словно хочет вернуть его в свое лоно, чтобы он мирно спал там, подальше от мира.
Авито то и дело спрашивает: «Ну, как? Хватает у тебя молока? Ты не чувствуешь истощения?» При этом он не довольствуется заверениями жены, а посылает ее молоко на микробиологический и химический анализ.
– Ты понимаешь, если кормление идет во вред тебе или ребенку, то существует такая вещь, как рожок, теперь это не проблема…
– Рожок?
– Ну да. Рожок самой последней конструкции, и к нему – пастеризованное молоко; искусственная лактация – отличная штука, это же система, она намного лучше чем естественное кормление, можешь мне поверить…
– Лучше? Но если можно естественно…
– Оставь ты естественное! У природы недоделки, повсюду недоделки, как говорит дон Фульхенсио…
– Но тут, я думаю, естественное все-таки…
– Да что тебе думать? Что тебе думать, если ты сама и есть природа? Я тебе говорю, что лучше всего рожок…
– Но пока у меня есть молоко…
– Ну, я не возражаю, однако… Пойми, ведь сама педагогика – не что иное, как психический рожок, искусственное питание того, что за неимением лучшего слова принято называть духом.
«Ты пал и продолжаешь падать, – говорит ему внутренний голос. – Ты разрешаешь кормить его грудью – значит, в нем будет больше ее крови, чем твоей, вот к чему приводит грех любви».
– А эти пеленки, ох уж эти пеленки!.. Ведь говорил я тебе, чтоб ты его не кутала; вы, женщины, просто жрицы косности и рутины.
– А как же мне его одевать?
– Вот тебе журнал, посмотри на картинку, так его и одевай…
– Я так не сумею, займись этим ты.
– Займись ты, займись ты… Согласно педагогике, эти первые заботы надлежит нести матери…
– А кормить его разве не ее забота?
– Вот женская логика! Кормить его грудью вовсе не обязательно. Рожок ребенку тоже дает мать.
– Но, послушай, я кормлю его пока что, как могу…
– Ну да ладно, что ж, продолжай…
Сегодня Авито узнал, что жена тайком от него, по совету Леонсии, отнесла ребенка в церковь и окрестила. Попран авторитет главы семьи, краеугольный камень любой и всякой рациональной педагогики. И по чьему совету? Его же дедуктивной экс-избранницы! Нет, он не может не высказать, что думает по этому поводу.
– Разве я тебе не говорил, Марина, что не желаю чтоб ты проделывала с ребенком всякие такие вещи?
– Испокон веков все так делают, – возражает жена собрав воедино остатки независимости и выплеснув их из глубины души – Ты только и знаешь, что придумываешь какие-то новые законы…
– Это чьи слова ты повторяешь? – Марина молчит и Авито еще более повышает голос: – Кто тебе это сказал? Какой осел внушил тебе эту мысль? А может, ослица? Ну, отвечай! Надеюсь, ты не забыла, что я твой муж?
Бедная Материя прижимает гения к пышной груди, где разрастается горький комок; вот он подкатывает к горлу, глаза задергиваются прозрачной пеленой и по щекам катятся горькие слезы.
– Ты от рожденья дурочка и до сих пор ума не набралась…
Словно стон раненого животного слышится выдавленное сквозь зубы слово «грубиян».
– Грубиян? Это я грубиян? – Он хватает ее за руку и сильно встряхивает. – Грубиян? Ну, если бы не…
Тут она разражается рыданиями: «Матерь божья!..»
– Замолчи, не богохульствуй!
Аполодоро внимательно смотрит па мать. А отец говорит себе, шагая взад-вперед по комнате: «Я поступил глупо, нерационально, антинаучно, взбунтовался тот зверь, что проснулся во мне, когда я влюбился, а я-то думал, это укротило его; жена, бедняжка, ни в чем не виновата… Окрестила она его, ну и что? Женские штучки! Надо же ей чем-то себя тешить!» И обращаясь к жене, говорит как можно ласковей:
– Ладно, Марина, я погорячился, каюсь, но… – и наклоняется, чтобы поцеловать ее, а внутренний голос шепчет: «Ты пал, снова падешь и будешь падать еще сто раз».
Марина принимает поцелуй мужа, прижимает сына к груди и возвращается в неизбывный сон своей повседневной жизни.
– Да, я погорячился, но… надо же считаться с моими желаниями. Ну, зачем было его крестить? Чтобы очистить от первородного греха? Неужели ты думаешь, что это невинное создание в чем-то грешно?
А надоедливый бес шепчет:
«Грехов-то у него нет, но на нем лежит изначальный грех, грех рождения от любви, от союза по инстинкту, от индуктивного брака; любовь и педагогика несовместимы, к психическому рожку требуется нечто совсем другое…»
– Не целуй его, Марина, не целуй его без конца» каждый поцелуй – это посев микробов.
Бесенок опять за свое; «Зачем же ты сам ее целовал? Вот она тебя и заразила своим микробом, своим собственным, особым, который дон Фульхенсио называет bacillus individuationis, [10]10
Микроб индивидуальности (лат.)
[Закрыть]ты им заражен… Ты пал, падаешь и будешь падать!»
На другой день Марина застает мужа за таким занятием: он колет ребенка иглой. Материнское сердце пробуждается от сна, и она восклицает:
– Ты сошел с ума, Авито?! Что ты делаешь?
Тот улыбается, снова укалывает сына и отвечает!
– Ты не поймешь…
– Но, Авито! – кротко умоляет она.
– Я изучаю его рефлекторные реакции!
– Ну что за мир, пресвятая дева! – произносит Марина и возвращается в свой сон.
Но на этом чудеса не кончаются: в один прекрасный день Марина видит, как малютка Аполодоро обеими руками держится за палку, а отец поднял его и держит на весу. Мать в ужасе протягивает руки, едва сдерживая крик, а Авито хитро улыбается и говорит;
– Вот эту цепкость – собственно говоря, обезьянью – он скоро утратит. Она от нашего прапрадедушки антропопитека и нашего троюродного братца шимпанзе…
– Ну что за мир, пресвятая дева! – И Марина опять погружается в сон.
В другой раз Авито водит носовым платком перед носом сына, проверяя, следит ли тот взглядом за движением предмета, потом стучит, чтобы определить слуховую реакцию ребенка. Доходит до того, что Авито дает сыну дотянуться ручкой до горящей свечи; тот обжигается и поднимает крик, так что матери приходится успокаивать его, сунув ему грудь. Отец при этом говорит:
– Пусть поплачет, это его первый урок, самый впечатляющий. Он никогда его не забудет, хотя самого этого случая и не вспомнит.
Поскольку Марина, по его мнению, не постигла всей глубины его мысли, Авито продолжает:
– Таким путем он поймет, что палец принадлежит ему, своим плачем он как бы говорит: «Мой палец, ой-ой, мой!» А от понятия «мой» не так уж далеко до понятия «я», от притяжательного к личному всего один шаг, и связующим их звеном является боль. А когда он осознает свое «я»…
Видя, какими непонимающими глазами смотрит на него Марина, Авито умолкает, оставляя концепцию сыновнего «я» при себе.
Карраскаль зорко следит за развитием маленького дикаря, размышляя о параллелизме развития индивидуума и развития вида – иначе говоря, онтогенеза и филогенеза. «Мать сделает его идолопоклонником, – говорит он себе. – Ну и пусть! Как и вид, индивидуум должен пройти стадию фетишизма, а потом наступит мой черед. Сейчас, пока он еще, так сказать, психически беспозвоночный, душа без позвонков и мозга, с ним его мать, но как только он проявит рассудочные рефлексы, как только перейдет в класс позвоночных, как только выкажет психический хребет – он перейдет в мои руки».
Что до Марины, то она продолжает видеть свой сон наяву, вздыхая: «Ну что это за мир, пресвятая дева!», и при этом баюкает сына песенкой:
Спи, малыш, все стихает,
усни поскорей,
жизнь кругом засыпает
с мамой твоей.
Спи, мой милый, все люди
за день устают,
если спать ты не будешь,
то я не спою.
Чтобы рано подняться,
глазки закрой,
спи, а я любоваться
буду тобой.
Усни, и бедная мама
тоже уснет,
а то рассердится папа,
нам попадет.
Спи, засыпай, моя крошка,
бука придет,
кто не поспит хоть немножко —
с собой унесет.
Аполодоро учится, отрабатывает под руководством отца технику владения кулачком-молотком, руками-рычагами, пальцами-клещами, ноготками-крючками и недавно прорезавшимися зубками-кусачками. И без чьего-либо руководства, сам (заметьте!) наклоняет вперед головку» когда хочет, когда согласен съесть то, что ему подносят, и мотает ею из стороны в сторону, когда не хочет, когда отказывается от того, что ему пихают в рот, – осваивает таким образом молчаливое утверждение и отрицание, первоначальные манифестации зарождающейся воли.
Однако отец его этим не довольствуется и каждый день не забывает делать сыну массаж над левым ухой в целях усиления притока крови к третьей лобной извилине левого полушария мозга, где расположен речевой центр, при этом он рассчитывает, что какое-то возбуждение передается сквозь черепную коробку и ребенок быстрей заговорит.