355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Любовь и педагогика » Текст книги (страница 10)
Любовь и педагогика
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 04:29

Текст книги "Любовь и педагогика"


Автор книги: Мигель де Унамуно



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 10 страниц)

Дон Фульхенсио прав: только логика нас кормит, а без еды нельзя жить, но если не жить, то нельзя стремиться к свободе, ergo… ну, вот оно опять тут после всех моих соритов, оно тут как тут, это мстительное ergo. И что же еще, если не это самое злосчастное ergo, заставляет меня раздувать с помощью тростинки – я и действительно пользуюсь тростинкой как ручкой, так что могу утверждать, что обладаю calamo currente *, – вот этот эрготический эпилог? Разве в моем эпилоге нет своей логики, той логики – будем откровенны до конца, – которая меня кормит?

Поскольку смешное знаменует собой нарушение логики, а логика – наша немилосердная тиранка, порабощающее нас грозное божество, то не является ли смех помаванием крыл свободы, попыткой эмансипации духа? Раб смеется, когда другой раб за минутный бунт подставляет худую спину под удар бича строгой властительницы, раб смеется и возвращается к миске доедать похлебку, что дает ему Логика; мы все возвращаемся к своей миске, ибо «только логика кормит». Однако разве не ощущается нечто великое, возвышенное, сверхчеловеческое в этом бунте жалкого раба? [48]48
  Игра значениями итальянских слов calamo (тростинка; перо; слог) и càlamo currente (легкий слог).


[Закрыть]
Разве в смешном, в гротескном не гнездится человеческое величие? Бедное сердце! Ведь ты смеешься, чтобы не заплакать! Ты насмехаешься, бедное мое сердце, чтобы не сострадать, потому что сострадание разрушает тебя и уничтожает!

Возьмите великого комедиографа Аристофана, который не чурался балаганщины, и послушайте-ка, что говорит у него великий трагик Эсхил в комедии «Лягушки». Жалок тот, кто не в состоянии хоть раз восстать против тирании логики! С такими она обращается без милосердия, без жалости, без снисхождения, заваливает черной работой и плохо кормит. А вот если мы покажем ей кулак да огрызнемся, мы рассмешим других рабов, когда из нашей спины брызнет под розгой кровь, но тиранка посмотрит на нас уже другими глазами, призовет в уединенный покой, и там госпожа Логика откроет нам свои тайные чары, одарит ласками, и на короткие мгновения станем мы уже не ее рабами, а ее повелителями. И там, в ее объятиях, мы прольем слезы искупления, слезы, что очищают и просветляют взор, облегчают сердце, этот сосуд, переполненный горечью. Да, там, в объятиях владычицы, мы будем плакать. Блажен, кто смеется ибо потом он сможет поплакать. А кто не смеется, тот не будет и плакать, его слезы останутся в груди и отравят ему сердце. Разве не правда, что серьезные люди, которые смеются только внешне, мускулами лица, чахнут в своей напыщенности и зависти, натружено влачат позорное ярмо ходячего Здравого смысла, подлого прислужника и сатрапа тиранки Логики?

Тут я снова слышу голос маэсе Педро: «Проще, малыш, не пари так высоко, напыщенность всегда неприятна» («Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», часть вторая, глава XXVI), и голос маэсе Педро, мошенника, каторжника, неблагодарной скотины Хинеса де Пасамонте, представляется мне голосом здравого смысла этого самого Хинесильо де Парапилья, который доходит до того, что крадет осликов у таких, как Санчо Панса.

Прав маэсе Педро, которому я, совершенно вопреки собственному желанию, служу верную службу: нечего мне заниматься выкрутасами, а надо делать то, что велит Дон Кихот, лучше ничего не придумаешь, – ровненько тянуть мою литанию и не заниматься контрапунктом, а то «где тонко, там и рвется»; стало быть, Дон Кихот требует, чтобы я не заносился и тянул нить моего эпилога по прямой линии, не делая зигзагов и пересечений, ведь «для того чтобы вывести истину на свет божий, существует множество следствий и расследствий». Так я и поступлю, если только Дон Кихоту не вздумается сделать вылазку в помощь Аполодоро и он не обрушит град ударов на мою марионеточную педагогику: кого свалит, кого обезглавит, покалечит мне дона Фульхенсио, изрубит Менагути и среди прочих ударов нанесет такой, что если маэсе Педро, который исподволь, к моему вящему неудовольствию, командует в моем балагане, если маэсе Педро не присядет на корточки, не съежится и не притаится, меч Дон Кихота запросто отхватит ему голову, как если бы она была из марципана, – впрочем, надо сказать, он того и заслуживает. И тогда напрасно будет маэсе Педро кричать Дон Кихоту, чтобы тот остановился, чтоперед ним фигурки из бумаги, что он портит и уничтожает мое имущество, – Дон Кихот будет продолжать сыпать удары налево и направо, с размаху и наотмашь ибо, если вообще бывают серьезные люди, Дон Кихот – один из них, он шутки понимает всерьез, а потому не может и серьезные вещи обращать в шутку. Он и представления не имеет о том, что такое смеяться всем нутром, хотя сам насмешил всех на свете. Таков уж жалкий удел человеческий: либо смеяться, либо смешить, и никому не дано и то, и другое сразу, так чтобы человек смеялся над тем, что смешно, и смешил других тем, над чем не грех и посмеяться; тезис этот я слышал, сидя в кресле возле simia sapiens, от моего дона Фульхенсио.

Кстати, Дон Кихот, пожалуй, само олицетворение смеха. Разве не бился он не на жизнь, а на смерть против трезвой логики, которая требует, чтобы реально существующие мельницы и были мельницами, а не тем, во что их хочет превратить наша фантазия? И логика вернулась к Дон Кихоту не раньше, чем смерть стала у его изголовья и занесла над ним свою костлявую руку. Раб Алонсо Кихана, по прозванию Добрый, восстал, и Логика призвала его в свой укромный покой, открыла ему тайны свои и наградила ласками, потому что разве мы не видим Логику, причем Логику нагую, покорную и сдавшуюся, а не наряженную, властную и недоступную, во всех приключениях нашего бессмертного хитроумного идальго? Как-то не очень давно я бросил клич: «Смерть Дон Кихоту!», [49]49
  Статья Унамуно «Смерть Дон Кихоту!» была опубликована в 1898 году и была вызвана поражением Испании в испано-американской войне. «Испания, рыцарская историческая Испания, должна, как Дон Кихот, возродиться в вечном идальго Алонсо Добром, в испанском народе, который живет под историей, в большинстве своем не замечая ее, к своему благу. Да, умереть как нация и жить как народ», – писал тогда Унамуно, неправомерно отождествляя имперские притязания Испании с «донкихотовским безумием».


[Закрыть]
и на призыв этот были кое-какие отклики, и я тогда пояснил, что хотел сказать: «Да здравствует Алонсо Добрый!» – иначе говоря, я кричал: «Смерть; мятежнику!», имея в виду: «Да здравствует раб!» Но теперь я раскаиваюсь в этом и заявляю, что прежде я а Дон Кихота не понимал как следует, и не учитывал, что, когда умрет Дон Кихот, колокола будут звонить по Алонсо Добром.

На этом месте я вчера остановился, заполнив сорок одну четвертушку эпилога, а сегодня, седьмого февраля, получил письмо, которое наряду с прочим известило меня о том, что требуется еще столько же, так что я добрался всего лишь до середины эпилога. Вчера я на всякий случай завершил рассказ о впечатлении, которое произвела смерть Аполодоро на непостижимого дона Фульхенсио, на восемнадцатой четвертушке, а на девятнадцатой начал говорить уже о Петрилье, так чтобы между этпми четвертушками можно было вставить еще сколько понадобится. Теперь я воспользуюсь этой своей маленькой хитростью и пойду к дону Фульхенсио, чтобы подробнее разузнать о его мыслях и чувствах по поводу смерти ученика, чем я и заполню предусмотрительно оставленную лакуну.

Я только что вернулся от дона Фульхенсио, который не пожелал говорить о впечатлении, произведенном на него насильственной смертью Аполодоро. Едва я начал об этом, он помрачнел, расстроился и сказал: «Поговорим о чем-нибудь другом!» Когда я изложил ему логические причины, побудившие меня коснуться столь деликатного пункта, он заметил, что дело прекрасно можно уладить, поместив после эпилога какой-нибудь небольшой труд, его или мой, – таким приемом пользуются многие авторы. Он извлек из ящика стола небольшую рукопись и вручил ее мне, пояснив:

– Это маленький диалог под названием «Кальмар» написал я его еще в юности, вскоре после того как не принял вызова на дуэль. Если этого не хватит, добавьте что-нибудь свое. Кстати, почему бы вам не опубликовать статью «Либерализм – грех», которую вы как-то мне читали?

– Мне хочется, – ответил я, – чтобы книга звучала в какой-то одной тональности; в колбасу кладут говядину со свининой, но сардины и сливы там ни к чему.

– Тональность… тональность! Возитесь вы все с тонами да оттенками, в которых теперь никто толком-то и не разбирается. И скажите мне, сеньор Унамуно, разве сам наш мир звучит в одной тональности? Не спорю, произведение искусства должно иметь свою тональность, но ведь книга – заметьте: книга, а не ее содержание! – это произведение типографского искусства, и, как таковое, должно обладать единством бумаги, шрифта, набора и печати. Кстати, я считаю требования ваших издателей в высшей степени разумными, и в издании бессмертного произведения нашей литературы мне больше всего нравится, что члены Королевского Совета просмотрели – как о том сообщает Хуан Гальо де Андрада, писец при дворе короля Филиппа, – книгу под названием «Хитроумный идальго из Ламанчи», сочиненную Мигелем Сервантесом Сааведрой, и положили цену три с половиной мараведи за печатный лист, а поскольку в книге восемьдесят три листа, то ее общая цена составила, – дон Фульхенсио взглянул на титульный лист книги, которую все это время держал в руке, – двести девяносто с половиной мараведи без переплета, и было дано разрешение продавать книгу по этой цене и приказано поставить цену в начале книги, без чего продавать ее воспрещалось. Я все собираюсь написать что-нибудь о таксировке «Дон Кихота». По этому поводу я хочу еще рассказать вам, что произошло давным-давно в Мадриде между поэтом и книготорговцем. Поэт принес книготорговцу томик своих сочинений с просьбой продать несколько экземпляров этой книги с последующей выплатой вознаграждения. Тот взял книгу, повертел ее в руках, не раскрывая, определил ее длину, ширину и толщину, потом спросил, почем поэт хочет ее продавать. «По три песеты», – ответил поэт, на что книготорговец заметил; «По-моему, это дорого». Тогда поэт воскликнул: «Но я должен сказать вам, что это же чистое золото!» – «Она из золота? Тогда это не по моей части!» – ответил книготорговец и вернул книгу поэту. Поверьте мне, даже чистое золото надо уметь таксировать, как члены Королевского Совета таксировали чистое золото «Дон Кихота».

Мы поговорили еще о многих вещах, а на прощание дон Фульхенсио вручил мне две свои рукописи: упомянутый выше диалог «Кальмар» и «Заметки для трактата по кокотологии», предоставив мне право распорядиться обеими по моему усмотрению.

А теперь я заканчиваю мой эпилог, как обещал, последними строками сонета Лопе де Беги:

 
Считайте строчки! Нет ли где потерь?
Четырнадцать всего? Аминь! Готово.
 

Комментарии

Роман закончен в начале 1902 года. Обстоятельства опубликования романа изложены самим автором в эпилоге. В 1932 году, для второго издания, Унамуно написал пролог. Замысел романа сложился к 1900 году, о чем свидетельствует письмо Унамуно к другу юности Хименесу Илундайну: «У меня пять детей, и я жду шестого. Им я обязан, кроме многого другого, еще и тем, что они заставляют меня отложить заботы трансцендентного порядка ради жизненной прозы. Необходимость окунуться в эту прозу навела на мысль перевести трансцендентные проблемы в гротеск, спустив их в повседневную жизнь… Хочу попробовать юмористический жанр. Это будет роман между трагическим и гротескным, все персонажи будут карикатурными». Определенную роль в складывании замысла книги сыграли впечатления от романов Эмиля Золя и других французских натуралистов. В статье «Современный роман и социальное движение» (1903) Унамуно писал: «Ошибка так называемого натурализма состоит не в том, что он опирается на науку, а в том, что он постоянно опирается на плохо понятую, отрывочно усвоенную, расхожую науку… и становится добычей отвратительного сциентизма, псевдонаучного педантизма…» Сциентизм – слепая вера во всемогущество и самодостаточность науки – многие годы оставался мишенью атак Унамуно. В статье «Сциентизм» (1907) говорится: «Это болезнь, от которой не свободны даже люди подлинной науки, но которой особенно подвластны средние классы культуры, интеллектуальная буржуазия». И, в частности, Унамуно указывает, что спутником сциентизма является непонимание и отрицание искусства поэзии: «В гений Леопарди они не верят, но верят в гений Эдисона, идола этих забавнейших субъектов». Именно таков дон Авито Карраскаль. Отчасти он напоминает заглавных героев романа Флобера «Бювар и Пекюше». Унамуно любил эту книгу и часто ссылался на нее в эссе и письмах.

Вместе с тем в романе, безусловно, отразился переход Унамуно от просветительского рационализма, характерного для первого этапа его творчества, к поискам иного, до конца ему еще не ясного наполнения человеческой духовности. «Есть люди, которые мыслят только мозгом, в то время как другие мыслят всем телом и всей душой… но философия, как и поэзия, либо создается целостным единством всех человеческих сил, либо превращается в псевдофилософскую эрудицию», – писал он несколько позже, в эссе «О трагическом чувстве жизни» (1912). Критика самоупоенного интеллектуализма. всегда оборачивалась для Унамуно и самокритикой. В одном из писем 1900 г. он говорит о себе в третьем лице: «Интеллектуал, интеллектуал прежде всего и более всего… бросается в кампании против интеллектуализма, а даже его антиинтеллектуализм на поверку оказывается в высшей степени интеллектуальным».

Уже в замысле романа Унамуно отводил центральное место «гротескному философу, который на каждом шагу отпускает абсурдные афоризмы… Это будет персонаж вроде Петрония у Сенкевича (имеется в виду роман Г. Сенкевича «Камо грядеши?» – И. Т.).Я довожу его доктрины до парадоксов и часто смешных парадоксов…» (цитированное письмо к Хименесу Илундайну); Многие ив парадоксальных афоризмов дона Фульхенсио предвосхищают лейтмотивные темы творчества Унамуно. Даже для характеристики внешней эксцентричности дона Фульхенсио Унамуно использовал образ, который позже повторил в статье «Насчет пузырей на коленях», высмеивающей поборников литературной моды: «Каждый вытягивает пузыри на коленях по-своему. И у костюма не может быть никакой индивидуальной выразительности, пока ее не передаст ему тот, кто этот костюм носит». В целом проблематика бесед дона Фульхенсио с отцом и сыном Карраскалями развита в более систематической форме в эссе «О трагическом чувстве жизни». Таким образом, в монологах дона Фульхенсио содержится первый очерк складывающихся к началу века персоналистских и экзистенциалистских убеждений Унамуно. (Обращает на себя внимание параллелизм некоторых идей дона Фульхенсио: о моменте свободы, необходимом для «отсебятины», то есть самоосуществления человека, – с тезисами других ранних экзистенциалистов.) Унамуно считал, что единственная проблема, которая глубоко, по-настоящему волнует каждого философа – это проблема личной судьбы, проблема бессмертия сознания. «Каждый из нас – не наша жизнь, но наша душа – стоит всего Универсума». Личное бессмертие – тема последнего разговора Фульхенсио и Аполодоро. В эссе «О трагическом чувстве ядани» Унамуно дословно повторит рассуждения своего «абсурдного философа»: «Если со смертью тела мое сознание возвратится в абсолютную бессознательность, из которой оно когда-то выплыло, и если то же самое произойдет со всеми моими братьями по человечеству, то тогда весь наш род людской не что иное, как утомительная процессия призраков, шествующих из ничто в ничто…» – и уже от своего имени издаст тот же крик: «А я хочу жить вечно – я, я, а не какое-то всемирное или божественное сознание!» Однако в эссе «О трагическом чувстве жизни» Унамуно преодолевает беспросветно пессимистическое переживание человеческой судьбы: «Из бездны отчаяния может возникнуть надежда и стать источником действия, и человеческого труда, и солидарности, и даже прогресса». В монологе дона Фульхенсио лишь брезжит этот вывод, к которому впоследствии придет Унамуно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю