355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель Анхель Астуриас » Зеленый папа » Текст книги (страница 12)
Зеленый папа
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 01:05

Текст книги "Зеленый папа"


Автор книги: Мигель Анхель Астуриас



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

– Оставь, Сабина, свои выдумки…

– Сущая-то правда – выдумки? Твой богатый сеньор – самый настоящий еретик, дальше и ехать некуда. Потому так и чтят его и величают Папой. Не иначе как всем еретикам Папа… Ну, займусь-ка я лучше такуацином[74]74
  74. …займусь-ка я лучше такуацином… – Такуацин – сумчатое млекопитающее, двуутробка. Мордочка похожа на лисью, шкурка темно-рыжего цвета, ушки и лапки – черные.


[Закрыть]
… Ох, что это я? Сказала такуацин вместо тепескуинтль[75]75
  75. Тепескуинтль – название разновидности грызуна, отличающегося вкусным мясом.


[Закрыть]
. А ведь и впрямь могут всучить такуацина вместо тепескуинтля: мясо – это вам не живая тварь, сразу и не разберешься, а мошенников в наши времена – пруд пруди… И все-то было так, как я говорила своей племяннице, поглядел бы ты, какие у нее товары и как умело она торгует!.. Я ей сказала, что буря, которая обрушилась на побережье и принесла смерть чужеземцам – жене и мужу, – дело темное…

– Ты, Сабина, везде одни таинства видишь…

– Хуже было бы, если бы я видела вещи такими, какими вы их видите, если бы я думала, как вы, теперешние люди, только о выгоде, забыла бы про дружбу, про все самое святое. И любовь-то вы в дело превращаете – как бы побольше отхватить, побольше, всего побольше, и любви-то побольше…

– Мне бы, например, кусок тепескуинтля побольше… Варится он?

– Старая болтунья, которая не знает своих обязанностей, хочешь ты сказать. Зато она знает много другого – и все становится просто, как дважды два четыре.

Если бы Сабина Хиль, – шестьдесят семь лет, обернутых в кожу да кости, если бы она, не имеющая ни единого вставного зуба, ни седого волоска, если бы она, Сабина Хиль, которая варит тепескуинтля с луком, перцем и томатом, но без соли – мясо и так всегда немного солоно от слез, – могла бы пойти на побережье, поговорить с народом, посидеть в жаркий полдень под тенистым деревом и погрезить – не во сне, не наяву, а в сладком полузабытьи, – то подтвердилось бы все то, о чем она догадывалась в своей кухоньке, где аллилуйю ей пел один лишь огонь, а вместо таинственных жрецов вокруг нее кружил только кот.

– Тепескуинтль, ты бродишь по лесам, шныряешь по пещерам, бежишь вместе с реками, скользишь по деревьям, ты знаешь то, чего ни я и ни кто другой не знает, – великую тайну землетрясений, разящих молний, градов и ливней и этого урагана, что обрушился на побережье!

И тепескуинтль, вперив в старуху остекленевшие глаза, оплывшие черной смолой, кровью, которая лаком слепоты залила ему перед смертью сверкающие зрачки; подняв свое рыльце и выпустив коготки на сморщенных лапках, ответил бы Сабине, если бы мог ожить и заговорить:

«Ты, Сабина Хиль, старая женщина, чистая и непорочная, ты узнаешь о том, что случилось после страшной бури, потому что я видел, я это знаю и только я один могу тебе об этом рассказать. Колдун Рито Перрах лежал на тростниковой циновке в глубине своего ранчо, а над ним жужжали мухи, оплакивая его, как оплакивают покойника. Но он не перешел в загробную жизнь, он лежал, сраженный усталостью, не имея сил ни пошевелиться, ни даже открыть глаза, после того как поднял ветер, все ветры моря в поднебесье и обрушил их на землю ураганом; дни и ночи бушевала буря на плантациях большой Компании, пока не погас зеленый огонь банановых кустов, полыхавших не пламенем, а листами нежно-изумрудного цвета. «Ты много бед натворил, Чама!» – сказал я, подойдя к нему, а он мне ответил: «Слепой тепескуинтль, ты за бедами не видишь правды. Эрменехило Пуак просил меня поступить по правде. Рито Перрах, – сказал мне Эрменехило Пуак, – накажи тех, кто убивает в нас всякую надежду. И тогда я попросил у него голову, его прекрасную голову робкого человека; он лишил себя жизни, чтобы я взял его голову из могилы и вызвал бурю. Я собрал в поднебесье весь сырой воздух моря, тот, что еще не попал в рыбьи жабры и не сварился, тот, что еще не согрелся и не размяк в рыбьих жабрах, колыхаясь на волнах. Я собрал сырой воздух и оставил там, в поднебесье, пока вынимал из могилы тело Эрменехило Пуака и отсекал его голову, уже охваченную огнем тления, чтобы кинуть ее в воду и заставить кипеть известь, ибо знак моей власти – известь, кипящая в воде. Остальное ты уже видел, тепескуинтль, и должен рассказать обо всем той старухе с родинкой возле пупа, зарытого в тысячах тысяч морщин.

Старая женщина, Сабина Хиль, чистая и непорочная, колдун Рито Перрах выполнил просьбу, просьбу о наказании тех, кто убивает надежду, которую лелеял Эрменехило Пуак до того, как лишил себя жизни! Это не выдумки. Все было именно так. Прекрасным было лицо робкого человека Эрменехило Пуака в пене извести, бурлившей в воде: известь, бурлящая в воде, жизнь, бушующая среди смерти, – это знак власти Чама. Лиловые, как кожура банана, губы; приплюснутый нос; белые, сухие, крепкие зубы, оскаленные в мертвой улыбке; один глаз приоткрыт, над другим вздыбилось веко. Тебе страшно подумать об этом лице? Так умирают на виселицах и эшафотах все, кто борется за то, чтобы не погибала надежда. Умирают, смеясь, ужасаясь, плача. И прежде чем перец стал цвета красных муравьев, Чама приступил к заклинаниям, чтобы вызвать бурю и произнести слово, которое не произносится (сагусан), не говорится ни мною, ни тобою, старуха с родинкой возле пупа, не повторяется никем (сагусан). Едва прозвучало это слово, сказанное Рито Перрахом, как выросли руки у того, кто рук не имел и был лишь мертвой головой в кипящей жидкой извести; выросли руки, гибкие, как цепи, длинные цепи из множества звеньев – локоть за локтем, руки, поднимающие ветер, кисти с тысячью, десятками, сотнями тысяч пальцев; они все повергали в прах, вырывали с корнем банановые кусты и швыряли их оземь – истерзанные, бесполезные веники, удобрение, необъятные груды зеленого мусора, – разметывали в щепы дома, постройки, мосты и башни, валили телеграфные столбы, дорожные знаки, деревья, губили животных и людей.

Долго ли лежал после бури колдун Рито Перрах на тростниковой циновке в глубине ранчо, слушая жужжанье мух, плакавших над ним, как над покойником? Пахло морем и живыми рыбами, морем и мертвыми рыбами, пахло крокодилами, большими водяными птицами, ракушечными отмелями и окаменевшими устрицами, которые выпускают ручейки черной крови, похожие на волосы безликих гигантов, окунувшихся в прозрачное полымя бездонных глубин. Все это лизал, разбрызгивая пену, скользящий с берега язык отлива. Прибрежный низкорослый лес пострадал не меньше банановых плантаций. Он пытался устоять перед океаном, оплетая, подобно пауку, плотную кольчугу-паутину из лиан и сухих веток, выложенную раковинами, как каменными изразцами. На него-то и обрушился удар титана, но сначала цели не достиг: ударившись о сито кустарника, раскололась, разбилась вдребезги злобная масса воды. Все задрожало, обнажились корни, сломались ветви, и, вспенясь в ярости, волна унесла свой первый жалкий трофей. Но она возвращалась снова и снова, ибо Сеньор Тихий не скоро сменяет гнев на милость. А потом ураганный ветер разрушил преграды, разбил зеленые снасти. Как обезумевшие волчки, заплясали деревья, которые не в силах был вырвать чубаско, морской шквал. Чудовищные разрушения, зияющие пустоты словно являли собой справедливое возмездие. Всюду виднелись останки того, что было разбито на побережье и бурей брошено к океану; всего того, что не один день приносил в порывах ярости ураган; того, что несли реки. Берег цапель, куда отправился Чама, был недалеко. Розовый песок сверкал возле опаловой зелени воды, обвиваемый пенным кружевом, которое стлалось мягкими складками: не потревожить бы сон белого глазастого тумана, прикорнувшего на берегу.

Рито Перрах отдал одну ногу перистого тумана богу Урагану, лишившемуся ноги, и, выполнив свое обещание, вконец обессилел, лежал, едва дыша.

Старая женщина, Сабина Хиль, непорочная и чистая, как белый наждак, я расскажу тебе и про то, что сделал Чама, когда отдал ногу перистого тумана Урагану, безногому богу. Я, тепескуинтль, расскажу тебе и про это. С Берега цапель Перрах пошел в хижину, где жила семья Эрменехило Пуака. Там ждал его старший сын покойного Почете Пуак. «Ты – очень устал, тата?»[76]76
  76. Тата – отец (индейск.).


[Закрыть]
– спросил колдуна мальчик – широкополая шляпа на большой голове, глаза ласковые, отцовские. «Ты очень устал, тата?» – повторил он. «Очень!..» – ответил Чама. Оба замолчали. Для них молчанье было беседой. Так они поверяли друг другу тайны. Поверяли, не тревожа предателя-языка. «Юк!»[77]77
  77. Юк (йук) – на языке майя означает «лесная косуля»; второе значение – «умеющий молчать, хранить тайны». Чама Рито Перрах посвящает жреческим тайнам Почете Пуака – сына отправившегося к богам Эрменехило Пуака. Почете на языке майя означает «сейба».


[Закрыть]
– не шевеля губами, молча сказал Чама, давая понять, что мальчику жалуется власть неприкосновенного вождя и способность становиться Юком – маленьким лесным оленем. Юк – назвал его колдун. «Юк, – объяснял он ему потом, уже словами, дав ему имя и сделав его Юком, – земля едина, но у нее есть четыре «шороха» для великих вождей. Шорох – это звук, издаваемый землей, когда ею натирают кожу избранника. Ты получишь великую власть и будешь повсюду. Быть вождем – это значит быть многоликим. Быть вождем – значит уметь быть сразу во многих местах».

Молчали их неподвижные лица. Лицо Почоте Пуака и лицо Рито Перраха. Молчали их голодные животы.

«Юк, шорох зеленой земли, которой я натру тебе лоб, темя и затылок, даст тебе могущество и надежду; ты взлетишь выше кецаля и опустишься ниже изумруда; у тебя будет нефритовое зеркало и безграничная власть над всем, что растет и цветет. «Человеком с зеленой головой» назову я тебя. Юк, продолжал колдун, шорох желтой земли, которой теперь я натру тебе сердце и грудь, окрасит тебя в золотистый цвет маисового початка, чтобы ты был всегда человечен и добр. Еще я потру тебе живот и то, что ниже живота. «Человеком с желтыми чреслами» назову я тебя».

Затем колдун взял горсть красной земли для красного шороха и потер ею руки и ноги мальчика, превращая его в великого воина. «Человеком борьбы» назову я тебя, человеком с огненными конечностями цвета крови…» И, взяв, наконец, немного черной земли, послышался темный шорох, – он потер ею ступни, кисти, спину Юка до самого низа. «Твой след будет следом незримого, твое присутствие будет всегда ощутимо, все будут знать, что ты с нами, но никто не узнает тебя; твое седалище нужно тебе, чтобы переждать ночь, пока не взойдет солнце надежды. Ждать рассвета – в этом твое высшее назначение. Передавать из рода в род способность не терять надежды на восход солнца – в этом твоя обязанность. Уметь сидеть на камне, на дереве, на стуле, в кресле – в этом твоя мудрость…»

– Что за тепескуинтль! Никак не сварится, хоть я и поставила кастрюлю на адское пламя! Жесткий, как мои ребра! Тепескуинтль, чудо-зверь, да варись же! Говорят, ты немой, а вот в этом жару, в кипятке заклокотал! Понимать, что животные говорят, когда варятся, – дело хитрое.

И, подняв руку, Сабина почесала себе голову худыми крючковатыми пальцами с сухими ногтями-бобами. Мальчишки снова затеяли свою игру на поле с палками-забивалками. Как бы, чего доброго, не покалечились. «И когда они в школу ходят?» – вот что я спрашиваю. Видаль Мота ушел. К обеду-то вернется тепескуинтля отведать. Совсем замотался, наверное, на побережье поедет с теми самыми, что едут наследникам наследство вручать. Ах ты господи, кофе-то молотого совсем не осталось. Кофе молотого и свечей. Кофе молотого, свечей и хлеба. А часы, знай себе, спешат, бегут. Как дни в календаре. спешите! Куда вы несетесь? Идут себе дни и часы… Кто платит им за то, что они старят людей? Идут себе дни и часы… Знать, вечный у них ход… Нет, уж лучше бы пружиной заводились…

XI

Воздух благоухал цветочным медом. Горячий воздух. Солнце стояло над головой, казалось, с четырех часов утра. Хмельной, пьянящий аромат. Звезды в рассветном пекле.

Сна нет.

Измаяла бессонница. Все живое томилось в дреме, сраженное усталостью. Сонное течение времени, но не сон. Пот. Реки пота, озера пота. Тяжесть собственных рук и ног, и пот – реками, морями. Блеск полураскрытых глаз. Полуденное забытье на рассвете. Жадное дыхание. Туда бы, туда, вслед за мыслями, летящими к сочной траве, какую жуют коровы, – надо себя потешить, думать о чем-то свежем. Жжет кирпичная земля. Жжет гамак, провисший под телом, влажный от пота, печатающий квадраты на голой коже.

Вот так, покачиваться тихо-тихо, чтобы расшевелить воздух, размять слипшиеся, онемевшие члены. Лица. На лицах лиловатая тень. Темные мулы, темные головы, темная кожа. Для чего раскрывать глаза? Чтобы глядеть на те же самые вещи? Видеть те же самые картины? Снова убеждаться в Том, что ты жив? Узнавать о том, что во время тяжкого ночного забытья ты бодрствуешь? Однако пришел день труда, надо открывать глаза.

Надо через силу открывать глаза. Хочешь или не хочешь, надо открывать глаза. Ох, как не хочется, как не хочется. Но надо открывать. Уже цветет день, уже поют петухи, бредут сонные женщины, почесываясь, сплевывая горькую слюну, еле тащат ноги, бредут, как на казнь, чтобы разжечь огонь и сварить кофе.

Четыре часа, рассветная жара, а малярийные больные трясутся от холода. Отененные редкой щетиной скулы, прозрачные лица, острые углы локтей в решете гамака. Сколько надо приложить усилий, чтобы не просеяться через гамак и не просыпаться на землю пыльной трухой! Рассвет разливается. Сверкающая земля и глубокие тени, припудренные синей мукой. Туман рассеивается, солнце брызжет на банановые кусты и зажигает молнии паутин; они искрятся, сжимаясь, под первыми солнечными струями.

Море, бескрайнее море, жужжащее море мух – оглушающее, утомляющее, монотонное. Маленькие мушки и большие назойливые мухи. Реки, извивающиеся реки гусениц, которые ползут – черно-золотые, серебристо-коричневые, кроваво-голубые, – ползут посмотреть, где же кончается яркая зелень листа и начинается синева бесконечности.

Небо, омывающее кусты бананов, гораздо синее высокого неба над головой. Открыть, открыть глаза и идти, идти по тем же самым местам, через коридор, комнаты, кухню, через дворики-патио, что вторгаются в тихую дрему навесов, наступают на их полумрак. Как противно шлепать по мокрой болотной траве в поисках скотины – быков, мулов, которым, видно, тоже не легко поднять веки. Надо сильно стегнуть мулов, и тогда они оживают. Удары и крики выводят их из сонной неподвижности. Они находят где-то глубоко в себе жизненную силу и пускают ее в ход, передвигая ноги тихо-тихо.

Добрый день! Добрый день!.. Других слов нет. Все те же самые. Добрый день!.. Добрый день!.. Да и зачем нужны другие слова, если вечно приходит тот же самый жаркий, удушливый день? Говорят, труд приносит радость, – это все россказни. И приступаешь к делу с неохотой, и делаешь его с неохотой, и завершаешь без удовольствия.

Лучше лежать бы в гамаке, а работа пусть сама делается, без людей, без одурманенных, опьяненных людей, у которых благоуханный жар побережья отнимает утро. В недобрый час явились они на свет. Ох, если бы можно было уйти! Убежать от этого дня, который начинается так же, как все остальные. Или, ладно, убежать хотя бы от следующего дня, завтрашнего, любого, вырваться из этого ада.

Ах, с каким бы наслаждением они встали, чтобы отправиться в путь, с какой радостью открыли бы глаза в час разлуки с этим местом, где все пропитано потом, где они спали, очень плохо спали, вовсе не спали, – но теперь уже в последний раз, потому что они наконец уходят отсюда, освобожденные! Они собрались бы очень быстро. Все бы им казалось прекрасным.

По-иному, радостно говорили бы они друг другу: «Добрый день!» Но разве можно об этом думать? Побережье как женщина, которая не отпускает того, кого держит; если и подразнит чуть-чуть свободой, тут же зажмет меж чресел.

Но береговая сторона – это всего лишь чресла, ею никто не насыщается и томится, ибо она зовет искать что-то еще, кроме чресел, но дать ничего не может; одни чресла, и все. Кто стремится завоевать ее, всегда терпит поражение, становится шелухой, иссушенной и сожженной, или влажным струпом земли, тонущим в океане.

За живой изгородью из подсолнечников, переплетенных бирюзовой цепью кьебракахетас и настурций, гирляндами из желтых маргариток и капель христовой крови, раскрыли во всю ширь глаза Бастиансито Кохубуль, его жена с грудным ребенком, Росалио Кандидо Лусеро и Айук Гайтан по прозвищу Косматый.

Все трое – женщина для них не в счет – увидели в небе жужжавший мошкой самолет, ставший затем шмелем, потом стрекозой и, наконец, огромной машиной. Он сломал прямую, по которой шел к морю, и взял курс на аэродром «Тропикаль платанеры».

– Ну, ладно, соседи, утро уже на исходе, а мы все валяемся!.. – сказал кто-то из них.

Они выбрались из-за изгороди, мокрые от росы, и направились к месту работы, а женщина, пахнувшая молоком, склонилась над сыном, который спал в плетенке, собираясь разбудить его и покормить. Но не успела она расшевелить малыша, как вдруг показались мужчины; они возвращались, а с ними шли другие люди и тыкали руками им прямо в лицо, чтобы объяснить, кем они стали.

– Вот вы кто!.. – кричал Маурисио Креспо. – Если доверху накачаться, и то такое в голову не взбредет… Бросайте ваши мачете, серпы, швыряйте веревки, выкиньте к черту все, что у вас есть!

– Долой работу сегодня!.. Идти на работу, ха! Да вы теперь никогда за нее не возьметесь!.. – рассмеялся им в лицо Браулио Раскон. – Теперь вы, как говорится, заживете! Мы родились мертвецами, ребята, потому что мы бедняки и бедняками останемся. А эти ожили, вылезли с кладбища нищеты!

«Не иначе как выиграли в лотерею», – думала жена Бастиансито Кохубуля, поддерживая пальцами грудь, полную молока, и подавая ее ребенку. Бедненький! Не видя, что делает, удивленная громкими криками людей, поздравлявших мужа, Гауделия брызнула молоком младенцу прямо в глаза, но это не помешало ему впиться в грудь и зачмокать, вращая зрачками то в сторону Креспо, то в сторону Раскона и других, тех, кто был уже здесь, и тех, кто подходил. Сосал и глядел, глядел и сосал.

Все говорили хором, все, кроме этих счастливейших смертных, – вокруг них бурлила радость, а они вопрошали недоверчивым взглядом, не сходят ли с ума, не разыгрывают ли их.

Наконец Раскон, видя, что они рта не раскрывают и молча сносят пинки, объятия, рукопожатия, приветствия и поздравления прибывающих соседей, сказал:

– Надо дать им по глотку. Бутылка-то здесь, я ее прихватил – знал, что они обмякнут с перепугу… Ну-ка, глотни и ты, Косматый… Прямо из горлышка… Какие там рюмки да стаканы!..

– Эй, Гауделия, уйми крикуна! – было первое, что промолвил Бастиансито, обратившись к жене. С возрастом он становился сварливее.

– Да оставь ты ее! Она тоже рада. Если только поняла, кто вы такие теперь. Видите? Собаки и те от радости хвостами крутят! Они тоже понимают, что с сегодняшнего дня не грызть им больше сухих корок, – подавай похлебку из костей да с добрым куском мяса.

Больше всех пил и говорил Раскон. Креспо тоже частенько прикладывался к бутылке. Самуэли – Самуэлон, Самуэль и Самуэлито – следовали его примеру: нельзя же отставать. Событие стоило того. Поднялись, как всегда, на заре, и вот тебе на – как внезапно все изменилось. Кто только мог себе представить, что с тем самолетом, с той крохотной мошкой…

– Мне думается, вас должны позвать в контору Компании, – сказал кто-то.

Другой возразил:

– А по-моему, их вызовут в суд, не иначе. Им должен сказать об этом судья.

– Ох, если еще и судью приплетут… – покачал головой Раскон.

– А как же, речь-то идет о наследстве. Так вот и было, когда бог прибрал моего деда Белисарио.

– За наследников!.. – снова поднял бутыль Самуэлон.

Его братья, Самуэль и Самуэлито, отхлебнули тростниковой водки с привкусом какао.

Потом братья принесли гитары, чтоб подогреть импровизированный праздник. Но перед этим глотнули водки еще разок.

– Все пробки вылетели вон, а мы – ни в одном глазу… Схожу-ка, принесу еще… Я ставлю…

– Не надо, – воскликнул Росалио Кандидо, – у меня есть с собой три бутылки мексиканской.

Соном[78]78
  78. Сон – название мелодии и танца, распространенных в сельской местности Гватемалы. Не имеет ничего общего с кубинским соном; чаррангеада – незамысловатое бренчанье на гитаре, состоящее из аккордов; тонада – исполнение мелодии на гитаре.


[Закрыть]
зазвенели гитары, потом пасодоблем, потом вальсом.

– Не нализывайтесь, ребята…

– А он хорош, этот Раскон: говорит, не нализывайтесь…

– Да, не стоит перехватывать, мы ведь пойдем вместе с ними как свидетели. Надо, чтоб котелок варил.

– А их-то словно пришибло, – вмешался Креспо. – Эй, вы, развеселитесь! Бастиансито! И ты, Косматый, и Росалио Кандидо, ну-ка, развеселитесь!..

Необъятную тишь морского побережья давил свинцовый полдень; те, кто не участвовал в празднике – мексиканская водка поджигала голос за голосом, чаррангеада сменялась тонадой и соном, – те в этот час валились замертво в гамак, на койку или попросту на землю – где попрохладней. В мареве стирались очертания дали. Блеск белого полуденного солнца слепил, как тьма. Порою пролетала птица. Чуть шевелила крыльями, тяжелыми от пота и усталости.

Их не позвали ни в контору Компании, ни в суд, – ни в один из двух новых залов суда, ибо старое здание снес ураган вместе с бумагами и всем прочим. Надо было видеть, с какой яростью вихрь разметал бумажонки презренного правосудия: дела, приговоры – ничего не осталось, а те, что не унесены ветром, стали мусором под обломками здания. Да и что такое человеческое правосудие, как не мусор, бумажный мусор?

Их не пригласили ни в контору Компании, ни в новый дом суда. Местный комендант распорядился привести их под конвоем. Лай собак вспугнул веселье. Есть ли на свете большее свинство? Привычка обращаться с людьми по-скотски. Унижать их до конца. Что за важность, если из бедных они сегодня стали богатыми! Конвой уравнивает всех. На то и существует «начальство», чтобы уравнивать граждан. Всех низвести до уровня земли, и берегись, кто поднимет голову, – с землей не расстанется, только ляжет тремя метрами ниже. Быть ниже общего уровня – можно. Лейтенант, командовавший стражей, передал им приказание явиться, и, пожалуй, лучше им пойти сейчас же, вместе с ним.

Гауделия, объятая беспокойством и радостью, понеслась в усадьбу «Семирамида». Надо известить Лино и Хуанчо Лусеро, а также других братьев Айук Гайтан, что их срочно вызывают в комендатуру, и скорее нужно идти туда, – Бастиансито, Косматого и Росалио Кандидо уже увели под конвоем, никто и оглянуться не успел. Потом в повозку свалили остатки праздника: пьяных, гитары, бутылки.

Металлические ободья колес разбрызгивали блики-зайчики по песчаной дороге, катясь вслед за волами, которые несли на коротких ногах послушные громады своих тел. Иногда они высовывали синеватые языки и облизывались. Их головы были прикрыты от солнца листьями кекешке.

– Волы!.. Волы!.. – кричал Раскон, взобравшись на передок повозки. – Вот чем были раньше наши приятели: волы, волы, волы… как мы сейчас… Они уже не то… – Язык его стал заплетаться. – Теперь… теперь они… это самое, не волы… волами и не пахнут!.. Нет… дружки наши уж не волы… повозку побоку!.. Уж не… конец, повозка побоку! Привалило же им… повезло… Я хотел бы… не быть волом, волом… не быть, как вон эти, волы, да и только!.. Зачем нас в церквах крестили? Я спрашиваю… Разве волов крестят?..

Он слез с повозки и заковылял к своему ранчо, где жил у Сарахобальды. Взмахивал правой рукой, когда падал направо, но так ни разу и не упал, ни налево, ни направо…

– Волы!.. – повторял он на каждом шагу, спотыкаясь. – Волы!.. – Зевал, сплевывал, чихал, кашлял, пуская слюни. – Волы!..

Самое время прийти и рухнуть у дверей ранчо, где он попросил пристанища пять месяцев назад. Каждый день Раскон собирался уйти отсюда. Встав утром, свертывал одеяло – все свое богатство – и клал его у двери, чтобы отправиться наконец в путь, перекинув через плечо корзины, в которых не было ничего, кроме сухих кукурузных початков. А поздним вечером, почти ночью, когда возвращался навеселе, надвинув на уши шляпу и спрятав под полями виноватые глаза, он развертывал свое одеяло и валился на пол, икая и сетуя на то, что опять не смог уйти. «Завтра обязательно уйду, – говорил он себе, – обя-затель-но уйду».

Сарахобальда поволокла его за руки в глубь хижины. Нехорошо это, когда мужчина валяется у дверей. И на этот раз по привычке обшарила его карманы. Две паршивые сигареты. Больше ничего. Ну все-таки коечто. Надо спрятать их и выкурить, когда его нелегкая унесет, когда он наконец отсюда выкатится. Она ждала, пока он сам уберется: неловко ведь выгонять человека на улицу, а нынче сеньор Браулио и сильно пьян к тому же. Но вот, наверное, оттого, что она сильно тряхнула его, Раскон очнулся.

– Одиннадцать миллионов… – сказал он и приподнялся.

– Это что еще такое? – спросила она, дивясь его мании величия.

– Как «что такое», ведьма проклятая!

На щеке сеньора Браулио отпечаталась пятерня Сарахобальды. Он упал навзничь, но, ударившись головой об пол, подскочил, будто резиновый, и снова сел перед Сарахобальдой. Подняв руку для защиты, он проговорил:

– Меня послали сообщить им об этом. Старик Пьедрасанта в газете прочитал. Но у меня духу не хватило, духу не хватило… Без доброго глоточка водки ведь и не выложишь простому смертному, птахе ли какой или червяку, что он получил в наследство миллион золотых песо… Нет, больше миллиона, полтора миллиона.

– А потому-то вы прежде всего и выложили новость бутылке, да-да, бутылке. У вас, дон Браулио – впрочем, уже не дон, а сеньор Браулио, – у вас на все случаи жизни одна утеха, которая никогда не утешает, – водка!

– Никому я ничего не сказал! Сейчас они сами узнают в комендатуре. За тем их и позвали. Потому их и повели под конвоем. А то бы они все подохли от страха. Я нарочно затеял попойку с Самуэлями, чтоб сообщить им новость, когда у них нутро обогреется. Вы уж мне верьте, они бы от страха замертво хлопнулись. Оно и понятно, ведь такие деньжищи свалились. А вы сегодня вечером приготовьте для меня все, что надо; я утром уйду.

– Об этом вы, сеньор Браулио, пять месяцев твердите.

– Да, а вот теперь ухожу. Кто много ходит, тот долго отдыхает. Я попрошу у них долларов пятьдесят взаймы. Да что там пятьдесят – сто долларов! Это им раз плюнуть. Да что там сто – они мне и тысячу подкинут!

Когда Сарахобальда узнала, что Лино Лусеро тоже унаследовал часть этой кучи-чи-чищи денег, она бросила пьяного, скрежетавшего зубами, словно он жевал жаркий воздух, и побежала к комендатуре, которую любопытные едва не разнесли в щепы.

– Они пьют, чтобы жить и не видеть!.. – были ее последние слова, услышанные пьяным, который уже летел в бездонную пропасть по ту сторону сознания; он хотел ответить, но не ответил или ответил, – да, все дело в том, что он ответил, ответил, ответил…

– Мы пьем, чтобы жить и не видеть такое свинство… Здесь ничего нет ни у кого из нас, все – ихнее… Это значит, что они господа… Пусть мне не говорят, я знаю, что такое господа… Это значит не давать нам, людям, нам, не господам, чувствовать себя хозяевами всего того, что мы имеем… Имеем и не имеем… рождены, чтоб не иметь…

Он уснул. В глубине незапертой каморки слышалось его дыхание. Вошла собака, обнюхивая углы. Подняла лапу и помочилась на скелет стула. Раскон шевельнулся, и она отскочила, тявкнув, но в дверях остановилась и заботливо облизала себе зад.

– Ах ты, сука! – ругнулась, проходя мимо, Тояна Альмендарес. Она спешила к комендатуре разузнать, не состоится ли там дележ: вдруг да перепадет чтонибудь – взаймы или насовсем. Тогда можно будет расплатиться с самыми срочными долгами: отдать деньги в харчевню сестер Франко, выкупить брошку с драгоценными камнями, за которую приходилось в поте лица трудиться у Пьедрасанты, и уплатить по счету хозяину винной лавки, который хотел получить долг натурой. «Ты уж специяльно поблагодари меня, Тояна», – говорил он ласковым голосом. «Специально», – поправляла она его. «Нет, специяльно, настаивал он, – потому что не тело у тебя, а специя: не то гвоздичка, не то коричка, не то перчик!»

– Приказ отменяется! – закричал комендант, когда появились наследники с конвоирами, сопровождаемые толпой родственников, друзей, знакомых и незнакомых.

– Что они сделали? За что их взяли под стражу? Почему их арестовали? – спрашивали любопытные, видя их в повозке с солдатами, окруженных людьми, которые жестикулировали, оживленно переговаривались, лезли вперед; никто не хотел оставаться сзади, узнав, что везут не преступников, а наследников. Все – кто в одиночку, кто присоединяя свой голос к общему хору – приветствовали их, поздравляли, радовались, что земляки стали вдруг богачами.

– Жизнь военных сводится к одному: к приказам, – пояснил комендант, когда наследники вошли в его кабинет. – Отдавать приказы, получать приказы, выполнять приказы. А вот сейчас приказ отменяется… Официальная церемония произойдет в конторе Компании, в более торжественной обстановке, и американцы не хотят, чтобы вы прибыли туда под стражей… как будто наследование такого богатства меньше всего касается стражников. А по мне, так наоборот: именно богатых и надо охранять. Потому я и дал вам конвоиров, иначе вас живьем съедят, на куски разорвут. Вы и дальше отправитесь под стражей, хоть это и не по вкусу Компании. Мой долг – защищать вас от завистников, которые непременно захотят отнять, ваше добро.

Алькальд встретил их словами: «Добро пожаловать, счастливцы, обрученные с удачей». Они и в самом деле походили на новобрачных, смущенные всеобщим ликованием и восторгом. Кто-то из окружающих позаботился, чтобы им поднесли по стопочке мексиканской водки.

Пришел телеграфист Поло Камей с гурьбой мальчишек, тащивших вороха телеграфных лент. Расшифровывать их было некогда. Телеграммы все прибывали. Камей оставил вместо себя помощника – сам он больше не мог писать, онемела рука.

– Только в президентском дворце видел подобную пропасть телеграмм…заметил комендант. – И во всех одно и то же. Поздравляют и просят подаяния. Есть тут и такие умники, что и поздравить забыли, им не до того, сразу норовят в карман залезть.

А толстуха Тояна крутилась, вертелась в толпе, да и вылезла наконец прямо к Бастиансито Кохубулю под бок и зашептала, моля его помочь ей выкупить брошку с камешками.

– Заложена… нету больше ничего… – повторяла она и тыкала пальцем себе в расщелину меж грудей: раньше с помощью брошки можно было уменьшить декольте.

– Подождите, сеньора, – отмахивался Бастиансито, – мы сами еще ничего не имеем.

– Большое спасибо, мне достаточно вашего обещания… Конечно, когда сможете!

На лицах жемчужинками искрился пот. Никому и в голову не приходило долго задерживаться, да и в Компании их ожидали. Однако званые гости не отваживались покинуть убежище, каким служила для них комендатура. Кто оградит их от взбудораженной толпы, если даже здесь, в присутствии начальника гарнизона, человека решительного и беспощадного, их без всякого зазрения совести толкали, норовили к стенке прижать?

Радость друзей, восторги первых минут, когда были подняты стаканы с вином, когда все пели под гитару и отправились затем в повозке вместе с конвоем в комендатуру, уступали место корыстному домогательству чужих людей, желавших поглазеть на счастливцев, потрогать их, похлопать по спине, поговорить по душам, как с закадычными приятелями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю