355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мерсе Родореда » Площадь Диамант » Текст книги (страница 9)
Площадь Диамант
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 15:00

Текст книги "Площадь Диамант"


Автор книги: Мерсе Родореда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

XLIV

Как-то после ужина, когда сын собрался к себе, Антони попросил его посидеть с нами: надо, говорит, потолковать кое о чем. Я уже убрала со стола, скатерть постелила и посередине поставила ту вазу с женщинами в прозрачных одеждах, с волосами распущенными. Цветы в ней сменила, вместо роз и ромашек – они совсем выцвели, запылились – купила тюльпаны и веточки миндаля. Вот тут Антони и говорит моему сыну, что хотел бы знать, думал он или нет, кем быть, когда взрослым станет. Раз, говорит, ты учишься с охотой, хорошо, так может, и дальше тебе учиться, в большие люди выйдешь. Есть время подумать, выбрать безо всякой спешки, с ответом не торопиться, времени полно, с запасом. Мальчик слушает, глаза опустил, а когда Антони-отец замолчал, он поднял голову, глянул сперва на меня, потом на него, и сказал: мне думать нечего, я уже все решил. Ни на кого я учиться дальше школы не пойду, и учусь пока с полным удовольствием, ума набираюсь, потому что неученый человек что доска неотесанная. И напоследок сказал, что ему нравится отцовское дело и что он хочет только одного – стать когда-нибудь хозяином этой лавки. Зачем, говорит, мне трогаться из дому, придет время – вы состаритесь, и понадобится помощник. Антони-отец отщипнул кусочек мха в цветах и стал скатывать шарик. А потом сказал: хочу, чтобы ты знал наперед – будешь хозяином нашей лавки, с голоду не помрешь, но славы ждать неоткуда. Ты, говорит, наверно, – а сам все шарик катает, – делаешь это ради меня, так что разговор у нас не окончен и времени думать сколько угодно. Зачем потом жалеть, досадовать, мол, наговорил, не подумавши, лишь бы отцу приятно. И сказал, что он, то есть Антони-отец, давно понял, что он, то есть мой сын – головастый, дельный и добьется чего хочет. А сын наш слушает, губы сжаты и между бровями две морщинки легли – нахмурился. Нахмурился и заговорил – я не маленький, понимаю, что говорю и делаю и почему говорю и делаю. Повторил это раза два, помню, или больше, и чувствую – злится. Ты скажи, такой молчаливый, послушный, а тут разозлился. И перед тем, как заговорить, тоже взял и отщипнул кусочек мха, да с таким сердцем, чуть вазу с цветами не опрокинул! Уже не один, значит, а оба катают эти шарики. Я, говорит, давно решил, что буду вам помогать, заниматься тем же, чем и вы, чтобы у нас торговля шла еще лучше. Мне это все по нраву. Потом бросил на ходу – спокойной ночи, и пошел к себе. А мы с Антони, идем друг за другом в спальню и он все бормочет: я этого не стою, я этого не стою… Но под конец сказал, что стань Тони врачом или архитектором, он бы очень гордился, что вот помог вывести его в люди.

Мы всегда за ширмой раздевались, у нас не было привычки, чтобы одежда висела на стульях. За ширмой стоял табурет и вешалка. Антони выходил в пижаме, а я следом за ним или вперед – в ночной рубашке на все пуговички застегнутой у воротника и на манжетах. Антони в самые первые дни рассказал, что от матери перенял эту привычку раздеваться за ширмой. Материал на ширме собран в мелкую складочку и натянут на металлические планки – снимай и стирай, когда надо. Красивый небесно-голубой, а по нему белые ромашки россыпью.

В те годы сон у меня был чуткий, тревожный. Спать спала, но под утро непременно просыпалась и вставала, чтобы водички глотнуть, а в это время всегда первая повозка проезжала мимо нашего дома. Как напьюсь, обязательно пойду-послушаю, спят ли дети. А куда потом – не знаю, пройду через шторку и начну – туда-сюда по всей лавке. Суну руку в какой-нибудь мешок с зерном. Чаще – в маис, он у самых дверей стоял. Суну руку, вытащу горсть желтых зерен с белыми кончиками, раскрою пальцы и сыплю зерна дождем. Так по нескольку раз. А потом принюхиваюсь к руке, вообще к запахам принюхиваюсь. От света из кухни – я там лампочку не гасила – поблескивали крышки ящиков с фигурной лапшой – звездочки, кружочки, буковки… И банки стеклянные блестели. Со светлыми маслинами и с черными оливками, сморщенными, точно им сто лет. Я возьму и зачем-то начну их мешать большой деревянной ложкой, плоской, как весло, и жидкость по краям пенится. По всей лавке запах маслин идет. Стою однажды так, мысли разбегаются, и вдруг в голове: погиб мой Кимет, чего уж, когда столько лет прошло. Нечего и сомневаться, что погиб… А был живой, как ртуть, и чертежи делал под абажуром с малиновой бахромой, и всякую мебель придумывал… Где же он голову сложил, где схоронили, если схоронили, далеко, небось? А может, лежит в иссохшей арагонской земле, под выжженной травой, и кости наружу. Ветер в них песок набивает, ребра, как клетка выгнутая, а раньше в них легкие были розовые, все, как он говорил, в дырках, с червячками. Все ребра целы, кроме одного, из которого я получилась, и когда меня сделали из его ребра, я тут же сорвала голубой цветочек и лепестки разом облетели, а ветер их закружил, отнес в сторону, будто зерна маисовые. И все цветы синие, как вода в реке, в море или в фонтане и листья на деревьях темно-зеленые, как змея, которая в них затаилась с яблоком в пасти. И когда я сорвала голубой цветочек, а лепестки его ветром унесло, Адам со смехом ударил меня по руке – не балуй! А змея не засмеялась, иначе бы яблоко выронила, она меня караулила в зеленых ветвях… Я скорей в спальню, по дороге свет гасила на кухне, за той первой повозкой уже тарахтели машины, грузовики – все вниз, к рынку. И под их шум мысли расползались куда-то, и я снова засыпала.

XLV

– Там один молодой человек хочет с тобой поговорить, – сказал мне Антони. С этими словами и вошел в залу.

Роза, помню, гладила, а я сидела на софе. Этот молодой человек, говорит, начал было со мной разговор, а я ему – тут надо не со мной, а с ее матерью, и велел подождать минуточку. Я удивилась – что такое? И Розе – сейчас вернусь. Хорошо, сеньора Наталия. Иду в столовую, любопытство меня разбирает, а Антони в коридоре мне шепчет – этот молодой человек очень представительный, другого такого в нашей округе нет. Вхожу, ноги ватные, не слушаются, а в столовой – владелец нового бара, года два как открылся на углу нашей улицы. Правильно сказал Антони: молодой человек, очень видный из себя, волосы черные с отливом, как воронье крыло. Симпатичный, чего говорить. Увидел меня, и первые его слова, что он хочет, чтобы все было по правилам, как в прежние времена. Я – садитесь, пожалуйста. Сели, Антони сразу ушел, и молодой человек первый начал разговор. Сказал, что он всегда в работе – это его главный недостаток. Не могу сидеть без дела, говорит, вот держу бар-ресторан, и хоть времена не самые лучшие, жизнь у меня вполне безбедная, даже кое-что откладываю. На следующий год, говорит, думаю откупить парфюмерный магазинчик, рядом с баром, уже обо всем договорился, будет намного просторнее, главное – в банкетном зале. Еще сказал, что сумеет подсобрать денег, чтобы года через три-четыре купить домик в Кадакесе, по соседству с родителями, и что, когда он женится, то жена его, это без спору, летом будет жить на берегу моря, а лучше моря нет ничего на свете, так он считает.

– У меня родители живут очень дружно, и в доме у нас всегда были достаток и веселье. Я только и слышу, как моя мать говорит нашему отцу – какое счастье, что мы с тобой встретились. Так что если женюсь, главное для меня, чтобы моя жена могла мне сказать такие же слова.

Говорит, точно мельницу запустили – словечка не могу вставить. Сижу и только слушаю. И вдруг умолк. Я жду, жду, что дальше, не выдержала и говорю: так вы объясните…

А чего объяснять! Ясно, что Рита.

– Я когда ее вижу, передо мной будто цветок необыкновенный. И вот решился просить ее руки!

Тут я встала, откинула штору, голову просунула и зову Антони. Он входит, и я давай ему все объяснять, а он – да уже знаю, и сел с нами рядом. Я говорю молодому человеку, что Рита нам ни словом не обмолвилась насчет этого, надо повременить, подождать, что она скажет. А он – называйте меня Висенсом, и ваша Рита еще ничего не знает. Я ему – так лучше поговорите с Ритой, первым делом с ней, но она, поймите, еще совсем молоденькая. А он – ну и пусть очень молоденькая, если надо, если Рита скажет, чтобы ждал, буду ждать сколько угодно, но мне – чем скорее, тем лучше, хоть завтра… И еще сказал, что решил сначала с нами говорить, а не с ней, потому что ему хотелось, чтобы все было по старым правилам, как заведено. И тут же признался, что у него самого смелости не хватит, пусть лучше мы, и он от нас все узнает. А вы, говорит, спрашивайте меня о чем хотите. Я ему на это – да, поговорю с Ритой, но она у меня с характером и вряд ли что выйдет. Что пообещала, то и сделала. Приходит Рита, и я ей – мол, так и так, был у нас молодой человек, хозяин бара, что на нашей улице, и вот, просит твоей руки, предложение тебе делает. Она на меня глянула, и нет, чтобы слово какое сказать – повернулась и пошла к себе, положила там книги, тетради и мигом на кухню – руки мыть. Заглядывает к нам и спрашивает – вы что, считаете, что я пойду замуж, чтобы торчать в доме, чтобы муж у меня был хозяин бара да еще с нашей улицы?

Села, откинула обеими руками волосы назад и смотрит на меня. Глаза у нее смеются, смеются, и вдруг как прыснет, закатилась своим смехом заливистым, говорить не может. Только мне иногда – да не делай такого лица!

Я крепилась, крепилась и рассмеялась тоже, а чего – сама не знаю. Хохочем обе, аж слезы в глазах. Тут Антони раздвинул штору, просунул голову и спрашивает: вы чего? А мы глядим на него и не можем остановиться, как смешинка в рот попала. В общем, Рита ему сказала – представляешь, тронулся, замуж зовет, а я вовсе не собираюсь, была охота, мне надо поездить, мир посмотреть. И не пойду за него, не пойду, так и скажите этому типу, нет, нет и нет, пусть зря времени не теряет, у меня на жизнь совсем другие планы. Помолчала, а потом спрашивает – значит, сам сюда пришел, чтобы сделать мне предложение? Антони – да, сам. И Рита – ха, ха, ха, ой, не могу! Я ее даже оборвала – хватит, говорю, чего тут смешного, этот молодой человек хочет на тебе жениться…

XLVI

Ну, приходит к нам Висенс за ответом, – его Антони позвал, – и я ему объяснять, что Рита у меня с характером, своенравная, и что жаль, но – нет. А Висенс вдруг спрашивает – хоть вам-то я показался? Мы киваем – да, да. Он помолчал, а потом серьезно-серьезно – значит, Рита будет моей.

И посыпались цветы, букеты, приглашения на ужин в его бар-ресторан. Тони встал на сторону Риты и говорил, что ему это все не по духу. Права, говорил, Рита, чего ей связывать себя с этим парнем, раз она решила мир посмотреть, а если ему приспичило жениться, то в Испании невест полно, только кликни.

Как-то утром Рита стояла во дворе у галереи, а я что-то в зале делала, не помню что, и загляделась на ней, стою возле двери и смотрю. Она ко мне спиной, на солнце, и тень от нее падает на землю, а волосы, очень коротко подстриженные, так и светятся – красивая головка, вся в завитках. И она сама тоненькая, стройная, ножки длинные, крепкие, чертит что-то мысочком на земле, а нога оттянута, как у балерины.

И пока она водила ножкой из стороны в сторону, я заметила, что стою на том месте, где тень от Ритиной головы, и что эта тень постепенно пошла по моим ногам вверх. И мне вдруг подумалось, что тень, она, как рычаг, и я в любую минуту могу взлететь в воздух, потому что солнце и Рита там, во дворе, сильнее, чем я с этой постоянной полутьмой в доме. И всем нутром почувствовала, что время от меня убегает, убегает… Не то время, когда вслед за тучами солнце или дождь, не то, когда небо в звездах, не то, которым весна сияет, не то, что осенью внутри самой осени, не то, которое одевает листьями ветви или срывает эти листья, не то, которое раскрашивает разными красками цветы и лепесточки закручивает по-всякому, а потом распрямляет, а то, что внутри меня самой, его глазами не увидишь, а оно нас мнет, месит, мнет… Время кружит, кружит в нашем сердце, и сердце кружится вместе с ним и меняет нас изнутри и снаружи, и мы постепенно становимся такими, какими будем в наш последний день. И пока Рита чертила на земле какие-то загогулины, я вдруг увидела, как она бежит за маленьким Антони, ручонки вверх, и вокруг туча голубей… Тут Рита обернулась, глаза удивленные, чего это ты тут? Повернулась и сказала, что скоро придет. И вышла за калитку. Вернулась через полчаса, может, позже. Все лицо пылает, была, говорит, у Висенса и поругалась с ним. Она ему, видите ли, сказала, что если молодой человек решил жениться и выбрал девушку, то перво-наперво надо завоевать ее любовь, а не с родителями шептаться. И с какой стати слать ей цветы, если он не знает, рады этому или нет! Я ее спрашиваю, ну а он что? А Висенс, он сказал, что любит ее без памяти и если она ему откажет, закроет бар и уйдет в монастырь. Вот так, ни больше ни меньше.

В конце концов, мы пошли на ужин в бар к Висенсу. На Рите было платье светло-голубое и по голубому полю белые горошки. Весь вечер она сидела хмурая, хоть бы улыбнулась, и ни до чего не дотронулась. Нет, говорила, аппетита… И уже к концу, за десертом, когда официант перестал приносить и уносить тарелки, Висенс, бедный, сказал, вернее, пробормотал себе под нос – кто-то умеет понравиться девушке, а я вот – никак.

И этими словами ее разжалобил, взял. Согласилась стать его невестой. Но после их помолвки началась меж ними чуть не война. Сколько раз, бывало, скажет, все, не пойду замуж за Висенса, да ни за кого! И закроется у себя. Выходит на улицу, только когда ей в школу. И как сядет в автобус, – остановка почти напротив бара – Висенс к нам.

– То мне кажется, она меня любит, а пройдет день – другой – вижу, что нет. То радуется моим цветам, то смотреть не хочет.

Антони войдет в столовую, сядет за стол и ют отщипывать мох из букета. Он всякий раз утешал Висенса – Рита еще совсем молоденькая, она как ребенок. И Висенс говорил, что понимает, потому и терпит, но ведь всему есть предел, с ней никогда не знаешь, чего ждать через пять минут. Перед Ритиным приходом, можно сказать, сбегал.

Иногда к нам подсаживался Тони, он видел, как Висенс мучается и переживал за него. Мало-помалу Тони взял сторону Висенса и даже ссорился с Ритой из-за него – ну объездишь мир, и что?

Бывало, он с Антони заведет разговор о магазине, о всяких делах, что надо подкупить, как с расходами, я сразу ухожу, чтобы они вдвоем остались, войду на минутку и выйду, чем-нибудь своим займусь и не очень прислушиваюсь, о чем они толкуют. Но раз вечером уловила только одно слово – «солдаты» и встала, как в землю вросла. Антони ему говорит, что можно отслужить и в Барселоне, хотя и на год больше, а я слушаю и не понимаю – почему. Тони в ответ – пусть на год больше, зато в Барселоне, а не где-то там. И еще сказал – вы не удивляйтесь, меня в войну, когда я был совсем маленький, увезли в детский дом, чтобы с голоду не помер, и вот с тех пор я из своего дома – никуда, как помешался, все что угодно, но зато – дома, только дома, будто жучок в мебели. Это со мной давно и не пройдет никогда. И Антони ему – что ж, пусть в Барселоне. Вошел в столовую, увидел меня и говорит – скоро наш Тони наденет военную форму.

XLVII

Рита сама назначила день свадьбы. Я, говорит, согласилась потому, что сил нет смотреть на Висенса, ходит как в воду опущенный, да и не хочу, чтобы говорили, что он из-за меня весь извелся. Сам-то молчит, никому ничего, но такой разнесчастный, что обо мне уже слава – злодейка бессердечная. И раз по его милости столько разговоров, надо соглашаться, а то еще останешься в старых девах, не дай Бог. Да, не вышло, значит, летать на самолетах, но зато с Висенсом не стыдно пойти в кино или в театр, он парень – интересный, это без спору, только обидно, что с нашей улицы и бар его под боком. Мы ей – почему, почему обидно, а она – не знаю, как объяснить, но посудите сами: идти замуж за парня со своей улицы, все равно, что за родственника. Вот если бы Висенс откуда-то издалека – другое дело. А здесь что такого романтического, необычного?

После помолвки почему-то все затянулось, но, наконец, начали готовиться к свадьбе. Два раза в неделю приходила к нам портниха, прямо ателье мод на дому. Висенс навещал нас и в те дни, когда Рита с портнихой занимались шитьем. У Риты, как он появится, сразу вид сердитый – жил бы далеко, не увидел бы ничего раньше времени. Висенс замечал, что Рита недовольна, но все равно приходил каждый день. Придет – лицо грустное, виноватое, сядет, посмотрит – все заняты, и уйдет, бедный. Потом и я оказалась лишняя, дескать, не так швы заделываю. Это я, родная мать! Вдвоем с портнихой все дошивали. И мне, выходит, снова в парк, который, по совести, давно прискучил. Знакомых там завела, а что из того, им лишь бы повздыхать надо мной – вон как о голубях тоскует, по ней видно. А у меня со временем отпала всякая охота сочинять рассказы про голубей и про голубятню. Это сначала придумывала, не остановишь…

Вспоминать вспоминала, но сама с собой. И как память подскажет, то с грустью, то нет, раз на раз не приходилось. Иной раз вспомню, как насиженные яйца трясла, чтобы птенцов погубить и ничего, только усмехнусь. В серые дни брала с собой зонтик. Увижу, бывало, в парке голубиное перышко, обязательно поддену зонтом и в землю закопаю. Встречу знакомую, мне – лишь бы не заговорила. Скажет – присядьте, посидим, а я – нет, спасибо, как сяду, вся сырость в спину и сразу кашель по ночам. Ей странно, но сказать нечего.

Я любила на деревья смотреть. Удивительно, как они вверх ногами живут, мне чудится, что ветви – это ноги, а листья – пальцы ног, и корнями, то есть, головой, деревья прогрызают землю, тянут соки, чтобы бежали по стволу от головы к ногам, то есть к веткам, все наоборот, значит, не так, как у людей. От дождя, от ветра, от птиц по листьям дрожь… Какие они зеленые, когда на свет Божий появляются, и как желтеют перед смертью!

Возвращаюсь домой, голова кружится, ни разу, чтоб не кружилась. Приду – в зале уже свет. Рита хмурая, все не по ней, портниха, видно, что устала. И Висенс возле них: сидит или стоит, порой уже не застану его. Антони непременно спросит, как мне гулялось. Тони, если дома, подсядет к Рите и смотрит, как они шьют с портнихой. Иногда ссорился с Ритой, до крика доходило: придет из казармы голодный, ему бы поесть, а Рита сидит-шьет и скажет с досадой – если их будут отрывать от дела, они ничего не успеют. Надо все до свадьбы приготовить, чтобы потом голову никому не морочить и жизни радоваться. Вон что говорила! Часто соберутся все за столом, едят и вот спорят, вот спорят, хоть бы сами знали о чем. Я сбрасывала туфли и садилась на софу, у них – спор, а у меня перед глазами листья, то живые, то мертвые, то пробиваются из почек вздохом зеленым, то молча наземь падают, а с верхушек – кружатся в воздухе, как голубиное перышко…

XLVIII

И вот, наконец, день свадьбы. Всю ночь моросил дождь, а когда собрались в церковь, хлынул стеной. Рита, как я и хотела, была вся в белом. Что за свадьба, если невеста не в белом и без фаты! Мы с Антони заодно отметили и нашу годовщину. Сеньора Энрикета – она, бедняжка, старела на глазах, – принесла в подарок Рите свою картину с хвостатыми лангустами. Ты, говорит, когда маленькая была, тебя от этой картины не оторвать… Антони открыл на Риту счет, невеста, сказал, должна быть с приданым. Висенс благодарил его, даже очень. Только, говорит, я бы на Рите женился безо всего. У Риты к свадьбе все было до мелочи. Свадьбу устроили у Висенса в банкетном зале, который стал очень вместительный, когда Висенс откупил тот парфюмерный магазинчик. По стенам повесили гирлянды из веток спаржи с бумажными розами, живые уже отцвели. К лампам привязали белые шелковые ленты и на конце у каждой – тоже искусственная роза. В зале для красоты зажгли красные фонарики. Официанты все с накрахмаленными воротниками, даже не знаю, как они, бедные, головы поворачивали. Родители Висенса приехали из Кадакеса, оба в черном, туфли блестят, как зеркальные. Дети и Антони с Висенсом уговорили меня сшить платье из переливчатого шелка, у него цвет, как у шампанского. И надеть длинную нить под жемчуг. Висенс сидел бледный, будто неживой. Еще бы, дождался, наконец, своего дня, а сколько раз слышал, что не дождется! Рита сначала расстроилась – фата под дождем намокла и шлейф платья тоже. Тони не успел в церковь и приехал в ресторан прямо из казармы. Так и танцевал в военной форме. Когда стало душно, включили вентиляторы и от них все бумажные розы зашуршали. Рита первый танец пошла танцевать с Антони старшим, и тот сразу сомлел, что тебе персик переспевший. Родители Висенса – мы до этого не были знакомы – подошли ко мне: рады с вами познакомиться, и я им – очень рада, очень рада. Они сказали, что их Висенс все время писал домой про Риту и про сеньору Наталию. После третьего танца Рита сняла фату, сказала – мешает и стала танцевать со всеми по очереди. Танцует, смеется, глаза сияют, головка назад откинута, а рукой край юбки поддерживает. И над верхней губой капельки пота, как жемчужинки. Когда Рита пошла танцевать с Антони старшим, сеньора Энрикета – на ней были серьги с сиреневыми камнями – наклонилась ко мне и шепчет: видел бы ее сейчас Кимет! И тут стали подходить гости, я кого знала, кого – нет: поздравляем, поздравляем Вас, сеньора Наталия. А когда я пошла танцевать с сыном, – подумать, уже в армии! – прижала свою ладонь, на которой стало столько черточек, столько линий, к его ладони, и перед глазами снова сломанная колонка из шариков в изголовье той кровати. Я высвободила руку, обвила его вокруг шеи и притянула к себе, а он с удивлением – ты что, и я со смехом – возьму сейчас и задушу! Когда танец кончился, бусы мои зацепились за пуговицу его гимнастерки, порвались и рассыпались. Гости давай их собирать – вот еще одна, сеньора Наталия, вот еще, еще, еще… Я их прячу в сумочку, а мне – вот еще, еще. Вальс я танцевала с Антони, и все стали кругом, потому что Висенс по просьбе Антони объявил гостям, что у нас сегодня годовщина свадьбы. И когда Висенс объявил вальс, Рита поцеловала меня, а потом вдруг быстро зашептала, что влюбилась в Висенса до смерти в первый же день, просто не хочет этого показывать, и пусть он ни за что не узнает, как она влюблена. Шепчет в самое ухо, а мне щекотно и горячо от ее дыхания.

Понемногу веселье спало, пригасло, и настала пора расходиться. Первым ушел Тони, за ним – молодые, и Рита на прощанье дарила гостям цветы. В ресторане было очень душно, а на улице – прелесть, все кругом розовое, прозрачное, вот и пойми, почему чувствуешь, что лето на исходе. Дождь перестал, но по всей улице пахло дождем. Мы с Антони прошли к себе двором, через ту калитку, которая не запиралась. Антони что-то понадобилось в лавке, сказал, что бусы нанижет на крепкую нить, чтобы не порвались, а я – за ширму, поскорей снять шелковое платье. Когда присела на софу, как раз против комода, увидела в зеркале только свою макушку, а потом эти цветы из шелка под стеклянными колпачками, Бог весть с каких времен они тут. Посередине – все та же морская раковина, и мне будто слышно, как у нее внутри гудит: у-уу-у-уу. Я удивилась, ведь море в ней шумит, только когда ее к уху прикладывают, но как поверить? Вынула из сумочки бусины, спрятала в коробочку, а одну взяла и сунула в раковину, чтобы морю не скучать. Потом спросила Антони насчет ужина, а он – спасибо, спасибо, разве что чашечку кофе на молоке. Когда я спрашивала про ужин, он на мои слова раздернул шторку и заглянул в столовую, но тут же вернулся в лавку. А я сижу на софе, впотьмах, на улице фонари зажглись, и от них в комнату пробирался свет – вялый, неживой, лег на плитках пола не светом, а каким-то призраком. Я взяла раковину, повернула с боку на бок – как там жемчужина? Раковина розовая с белым, шипы потемнее, а кончик закрученный спиралью, как полированный. А внутри – перламутровая. Я поставила раковину на место, и в голову что только не лезет: раковина будто не раковина, а церковь, и жемчужина внутри – мосен Жоан, и поют там ангелы – уу-у, уу-у, уу-у. Другой песни не знают. Сижу, задумалась и вдруг Антони – ты что? А я ему – да так, ничего. О Рите думаешь, да? Я кивнула, только на самом деле в те минуты не вспомнила о ней. Он подсел, пора, говорит, спать, спину что-то ломит, от жилета, небось, с непривычки. И я, говорю, устала. Пошла на кухню – кофе сварить, а он мне вслед – полчашечки, ладно?

XLIX

Тони меня разбудил, хоть шел даже по двору на цыпочках, как всегда, если возвращался поздно. Я лежала, лежала, и стала по привычке обводить пальцем вязаные цветочки на покрывале, то за один лепесток потяну, то за другой. Что-то скрипнуло, может, софа, может, шкаф, комод… В темноте я снова увидела, как кружится белый подол Ритиного платья и ее ножки в атласных туфельках с пряжками под бриллиантовые. Лежу – ночь идет.

У каждого цветка серединка маленьким сердечком, как-то в одном месте оно прохудилось, и оттуда выскочила маленькая пуговичка – половинка шарика. Да, уже – сеньора Наталия! Тони дверь на галерею не запер, чтобы нас не будить. Я поднялась, надо, думаю, закрыть. Подошла к двери, а потом почему-то вернулась в спальню и прямиком за ширму. Ну и стала одеваться впотьмах, еще только-только рассветало. Первым делом, как всегда, вышла на кухню, чуть не ощупью иду мимо дверей сына, слышу, как он спокойно и глубоко дышит. Попила на кухне водички – так, без особой охоты. Выдвинула ящик кухонного стола, белого с клеенкой в клеточку. И взяла оттуда ножик для чистки картофеля, с острым концом. Лезвие зубчиками, как у пилы… Хм, сеньора Наталия, молодец, кто придумал такой ножик, сколько, наверно, вечеров просидел под лампой за обеденным столом, голову ломал, как сделать, а раньше таких ножей не было и по домам ходили точильщики. Кто его знает, может, из-за того умника, который придумал лезвия у ножей с зубчиками, – от них искры летят, – точильщики, бедные, остались без работы. А может, все к лучшему, нашли что повыгоднее, и теперь у них мотоциклы несутся по шоссе, а сзади их жены сидят, неживые от страха. И жизнь, как она устроена? дороги, улицы, коридоры, дома, а ты в доме спрятался, точно жучок в мебели. Кругом стены, стены, стены. Кимет раз сказал: если в мебели завелся жучок, пиши – пропало. Помню я тогда спросила, как же они дышат, раз залезают все глубже и глубже. А Кимет – да они, работяги, привыкли, точат дерево, есть что грызть – и рады. Может, точильщики где и ходят по домам, не все ножи с зубчиками, как эти кухонные, или взять детские приюты, столовки дешевые – откуда там, теперь на всем экономят. Еще не перевелись, наверно, хорошие, настоящие ножи, которые точат на станке. Пока я стояла и думала, накатились на меня всякие запахи, даже вонь откуда-то. То все запахи вперемежку, то перебивают друг друга, вроде уйдут и снова сойдутся. Слышу запах, какой был на террате, когда голуби жили, и другой запах, без голубей, запах карболки, этот запах я хорошо знала, когда первый раз замужем была. И запах крови, за которым прячется запах смерти. И запах серы, от ракет и хлопушек в ту ночь, на площади Диамант, и запах гофрированной бумаги, из которой цветы сделаны. И терпкий запах спаржи, когда вокруг нее настилом тоненькие иголочки и красные бусины. И густой запах моря. Я провела рукой по глазам. Интересно, думаю, вот есть слово «запах», а есть «вонь», и когда вонь, ее и назовешь вонью, не запахом, а хороший запах никто не назовет вонью. И тут я услышала запах Антони, но такой, когда он просыпался, и запах, когда он спал… Я, помню, сказала Кимету, что может, жучки бедные, не внутрь лезут, а наоборот, не знают, как вылезти, тычутся, прогрызают дерево все глубже и думают, что за чертовщина! И запах детей, совсем маленьких – запах скисшего молока и слюны. Запах свежего молока и скисшего. Сеньора Энрикета говорила, что в нас много жизней спутано, наверчено, и только смерть или замужество распутывают их, разделяют, но не всегда, не всегда. И что настоящая жизнь без этих мелких жизней, которые ее спутали веревкой, была бы совсем другой, куда лучше. Вот только бы сдернуть с себя эти веревки, избавиться от них. А мелкие жизни, они злющие, они грызутся, тиранят друг друга, но мы этого до конца не поймем. Где нам знать, если мы не знаем, как это сердце наше работает без продыха, или почему вдруг в кишках какая-то маета?.. А запах смятых простынь, на которых мы с Антони спим, – тяжелый запах, усталый, потому что простыни вбирают в себя все человеческие запахи. И запах волос с подушки, и запах шелушинок, которые остаются утром на простыни, и запах развешанной одежды. И запах зерна, картофеля, запах бутылей с карболкой и нашатырем…

Лезвие у ножика было прибито к ручке тремя плоскими гвоздиками. На галерею я вышла босиком, туфли в руках, и остановилась, будто меня кто толкнул то ли изнутри, то ли снаружи, сама не пойму. Прикрыла дверь, прислонилась к железному столбу и надела туфли… Где-то далеко-далеко проехал первый автомобиль, словно юркнул в ночь, которая уже тускнела. На абрикосовом дереве ворохнулись листики, все насквозь облитые светом фонаря. И вдруг из-под листьев чьи-то крылышки. Ветка дрогнула. Небо темно-синее и высокое. И на этом небе четко рисуются крыши двух домов, обведенных галереями, на другой стороне улицы. Мне почудилось, что все, что я делаю, уже со мной было, только где и когда – не вспомнить. Да, было, было в моей жизни такое, а потом все это повыдернули с корнем в время, у которого нет памяти. Я тронула лицо – мое? Мое. И кожа моя и нос и щеки мои, выходит – я и есть, но кругом все в тумане, не умершее, нет, а будто накрыто облаком пыли… Я свернула налево, к Главной улице, не доходя до рынка, за магазином игрушек. И двинулась вперед по Главной. Иду, ступаю на каждую плитку, чтобы ни одной не пропустить. На краю тротуара у перехода все во мне напряглось, натянулось и со дна сердца рвануло, хлынуло в голову, как из запруды. Трамвай проехал, самый первый, наверно, из депо. Трамвай как трамвай, старенький, облупленный, может, видел нас с Киметом, когда мы неслись, как угорелые с площади Диамант, я впереди, Кимет за мной… И к горлу подкатил комок, точно горошина застряла в стручке. В глазах поплыло, я зажмурилась, но тут подул свежий ветерок, и я пошла, будто прочь от всей своей жизни. Только шагнула на мостовую – из-под колес последнего вагона синие и желтые искры. Ступаю, вроде подо мной пустота, глаза не видят, вот-вот полечу в пропасть, но я сжала картофельный ножик и – скажи, пожалуйста! – перешла, не было никаких синих огней. На другой стороне глянула не только глазами, всей своей душой – неужели это правда, неужели сама перешла эту улицу! Перешла, и шаг за шагом – к своей прежней жизни. Остановилась у дверей нашего бывшего дома, как раз под застеленной галереей. Толкнула – заперто. Поднимаю голову и вижу своего Кимета… на траве, у моря. Протягивает он синий цветок, смотрит на меня и смеется, а я беременна сыном. И мне поскорее бы наверх, к себе, на террат, на лестницу, где весы вырезаны, только потрогать их… Много лет назад я вошла в эти двери женой Кимета, а потом вышла из них, чтобы стать женой Антони. И детей увела. А улица совсем некрасивая, да и дом – тоже. Только мостовая – ничего, только для телег, не для машин. Фонарь далеко, и свет до дверей не доходит. Я поискала глазами дырочку, которую Кимет просверлил под замком, и вот она, нашлась! Как раз под замком заделана пробкой. И я давай выковыривать ее ножиком. Она крошится, не поддается. Но все-таки выскочила. И тут я соображаю, что все равно не войти. Палец не просунуть и веревку не вытащить. Нужен крючок из проволоки. А может, ударить раза два в дверь, но опомнилась – зачем поднимать шум? Стукнула кулаком в стену, да так, что рука зашлась. Ну и привалилась спиной к стене, стою кое-как, вся ослабшая, точно в дурмане. А потом повернулась к двери и кончиком ножа вырезала печатными буквами – поглубже старалась – «Коломета». И пошла, вернее, стены меня повели к площади Диамант. А площадь – так, пустая коробка из старых домов с четырех сторон, и вместо крышки – небо. Глянула вверх, на крышку, а там вдруг заскользили маленькие темные тени. И все дома качнулись, словно под водой, словно ее кто потревожил, стены домов сперва вытянулись, а потом стали падать друг на друга. Синяя крышка сделалась совсем узкая, как горлышко у воронки… И тут чувствую, кто-то берет меня за руку, смотрю – Матеу, и на плечо ему сел голубь с шелковистым галстучком, я таких сроду не видела, перышки всеми красками переливаются. И слышу – ветер завыл, завихрился в воронке, а она такая узенькая, вот-вот отверстие закроется. Я закрыла руками лицо, надо спастись, а отчего – сама не знаю. И закричала дурным голосом. Этот крик сидел во мне, наверно, много лет, и вместе с криком, таким огромным, что он еле-еле пробился наружу, из горла моего выскочило что-то непонятное, махонькое, то ли жучок в слюне, то ли что. И знаете, эта махотка, которая столько лет пряталась во мне, никакой не жучок, а моя молодость, только пойми, почему она с таким криком от меня уходила… может, болью изошла?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю