Текст книги "Утопая в беспредельном депрессняке"
Автор книги: Майкл О'Двайер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Майкл О'Двайер
Утопая в беспредельном депрессняке
Drowing the Hullaballo Blues
Посвящается Шону, Брид и моему маленькому братику
1994, 1 сентября
Предисловия
Я стал убийцей в три года… когда отправил на тот свет своих родителей. Убивать их я не собирался – просто так вышло, и ничего теперь с этим не поделаешь.
Бывают в жизни огорчения, как говаривал папаша.
Звали его Джонни Уокер – на этом настоял дед, никудышный, вечно датый прохвост и сукин сын. Понятно, что друзья отца иначе, как Виски, его не окликали. Друзей, правда, было не слишком много – он строил из себя одинокого ковбоя и держался по жизни соответственно.
На него я возлагаю вину за все, что со мной случилось. На него и на его гены. Дело в том, что, по моему убеждению, тяга к убийству, как это ни печально, у нас в крови. Небольшое отклонение от нормы, если угодно, ошибка в генетическом коде, причины которой таятся где-то глубоко в корнях нашего фамильного древа. И поэтому я не могу нести ответственность за те трагические недоразумения, что с завидной регулярностью падают на мою голову. Вновь, вновь и опять.
Я не пытаюсь сделать вид, будто не чувствую угрызений совести. Время от времени я ощущаю покалывание в груди, но это и так понятно. Гораздо больше, нежели преждевременная смерть близких, на меня подействовал тот факт, что, с учетом смягчающих вину обстоятельств, суд отдал меня на воспитание крестным отцу и матери. С ними я прожил вплоть до своего восемнадцатилетия. Если Господь и питал какие-то надежды, рассчитывая, что из меня получится норматьный, приспособленный к жизни человек, то это беспримерное по своей жестокости решение суда лишило Господа последних иллюзий.
Бывают в жизни огорчения.
Мои крестные, Хелена и Винсент де Марко, были не от мира сего. Отчасти это, по-видимому, объясняется их домом.
Нелепая постройка из серого кирпича, вечно сырая и холодная из-за протекающей крыши, угнездилась высоко на склоне горы как причудливый памятник архитектуры, задуманный парнем с необузданно-извращенной фантазией. Этот, с позволения сказать, дом обозревал лежащую перед ним долину своими подслеповатыми окнами и круглый год трясся на ветру.
Внутри было темно, промозгло и пахло плесенью. Даже в редкие погожие дни солнцу не удавалось проникнуть в лабиринт коридоров и комнат с эркерами и нишами. Прилегающая к дому территория, несколько акров неухоженной земли, была огорожена высокой каменной стеной – го ли для того, чтобы не впускать незваных гостей, то ли чтобы не выпускать обитателей наружу.
Супруги де Марко были странными людьми. Такими они и остались, если хотите знать мое мнение.
Да, да. С придурью, одним словом – иначе не скажешь.
Придурок Альфред
Главным в семье – если размер для кого-то имеет значение – был Альфред Морган. Человек неопределенного возраста, несгибаемый старик-патриарх. Альфред был прикован к инвалидному креслу и проводил почти все время в гостиной, где в любую погоду отблески бушующего в камине пламени плясали на холодных каменных стенах. Он обычно сидел впритык к камину, укутанный в теплую одежду: большой плотный джемпер, фланелевую рубаху с жилетом, вельветовые брюки и толстые носки. Шея была туго обмотана шарфом, шерстяная шапка с наушниками низко надвинута на вспотевший лоб. Вниз он надевал теплые кальсоны. Можно было подумать, что семейство решило таким образом выпарить из него излишек веса. Но Альфреда, похоже, это не волновало, и он просиживал день за днем, тщательно запеленутый в потрепанный плед; стакан с теплым виски в одной руке, сигара – в другой.
Альфред был по большей части слеп и глух ко всему окружающему и редко что-нибудь говорил. Огромная недвижная глыба. Такие эпитеты, как «толстый», «тучный», «ожиревший», «расплывшийся», «пузатый», слишком слабы, чтобы описать ту картину, которая возникает у меня перед глазами. Иногда мне представлялось, что его туша того и гляди растает от жара, как кусок масла, и стечет с кресла.
На лице у Альфреда не было никакой растительности, что отнюдь не облегчало задачу тому, кто пытался угадать его возраст. Кожа мерцала прозрачной бледностью, как у ожившего покойника. Из-за его выпученных голубых глаз все время казалось, что он вот-вот взорвется. Все части его тела плавно перетекали одна в другую, и различить колено, локоть или лодыжку было очень трудно. Его бесчисленные подбородки, ниспадая каскадом, незаметно переходили в грудь.
Подо всей этой массой плоти был погребен старый человек, слишком уставший от жизни, чтобы интересоваться ею. Ему, по существу, нечего было сказать своим близким, и они его обычно не трогали, но в тех случаях, когда у кого-нибудь из них возникала проблема, они в конце концов обращались к Альфреду.
Происходило это так. Вы излагали Альфреду свои беды, веря, что теперь разделили с ним свою тяжелую думу и она стала вдвое легче, а затем садились рядом, воззрившись, как и он, на огонь. Немедленного ответа вы, как правило, не получали и, промаявшись полчаса в нетерпении, начинали думать, что потратили свое драгоценное время напрасно и этому старому хрычу нет до вас никакого дела. Затем, спустя несколько дней, или недель, или месяцев, вы сталкивались с ним в коридоре в тот момент, когда Альфреда катили в гостиную или вывозили на еженедельное проветривание в сад, а он бубнил себе под нос что-то нечленораздельное. Никто, насколько мне известно, не мог толком разобрать, что он там бормочет, но по прошествии какого-то времени смысл произнесенного становился ясен. Всякий раз, независимо от того, кто обращался к нему и с каким вопросом, он получал ответ в виде такой невнятной тирады.
Надеюсь, у вас не сложилось впечатление, будто об Альфреде никто не заботился. Его оставляли в одиночестве, потому что он так хотел. Он был вполне в состоянии разъезжать по всему первому этажу, где почти всегда можно было обнаружить кого-либо из домочадцев. Ему достаточно было подать сигнал велосипедным звонком, примотанным к ручке его кресла пожелтевшей от времени клейкой лентой, и к нему тут же подходили. Естественно, всех беспокоил его вес, служивший, как мы опасались, непосильной нагрузкой для его сердца, однако он никогда не жаловался на боли и даже ни разу на моей памяти не хворал. С ним никогда не случалось ничего примечательного – по крайней мере, до самой смерти. Но вот она-то, при всех жутких сопутствующих обстоятельствах, оказалась весьма примечательной.
Чокнутая Нана
Жена Альфреда, Чокнутая Нана Мэгз, как ее прозвали в семье, была его единственным верным спутником в жизни. И хотя она пылинки с него не сдувала, но всегда находилась неподалеку. В гостиной, где Альфред день-деньской таращился на огонь, она пристраивалась в расшатанном кресле-качалке в полуосвещенном углу напротив и читала или вязала, а чаще всего играла сама с собой в карты, ведя в то же время нескончаемые разговоры с воображаемым собеседником.
– Придурки! – время от времени восклицала она без всякого повода.
Мы не принимали это на свой счет. Она обращалась непосредственно ко всему человечеству, и это нас несколько успокаивало.
Жалобный скрип кресла-качалки и бросающийся в глаза весьма почтенный возраст Чокнутой Наны Мэгз вызывали у тех, кто изредка заглядывал к нам, подо зрение, что она нуждается в более внимательном присмотре. Но не могло быть ничего более далекого от истины. Просто она предпочитала собственное общество любой компании.
Не могу сказать, что временами она превращалась в неуравновешенную старую каргу. Она все время была раздражительной, капризной, взбалмошной старой каргой. Глаза не успевали уследить за ее проворными ручками – она утверждала свою правоту кулаками с белыми, как у скелета, костяшками, и даже если вы были уверены, что правы, чувствительный подзатыльник давал вам понять, что это далеко не так.
С Альфредом она бывала добра и нежна, и ему, вероятно, казалось, что она ничуть не изменилась. Внешность давала совершенно превратное представление о ее характере. Да, конечно, она была маленькой, хрупкой, аккуратной старушкой, но вместе с тем жесткой, как задубевший от мороза ботинок. Черты ее лица, судя по фотографиям в старом альбоме, который то и дело извлекался на свет, были когда-то чрезвычайно утонченными, а кожа гладкой и белой как алебастр, но под действием времени она растрескалась и сморщилась. Волосы, в юности густые и пышные, черные как вороново крыло и ниспадавшие до пояса, исчезли, превратившись в редкие растрепанные пряди, не скрывающие усеянные веснушками проплешины.
Она носила черные викторианские платья с белыми кружевами, которые с годами приобрели оттенок выцветшей на солнце сепии, и сама стала морщинистой, жилистой, сгорбленной, покрытой пигментными пятнами ведьмой, какие часто являются детям в ночных кошмарах. В тот самый момент, когда взгляд ее слезящихся глаз впервые остановился на мне, я с ужасом понял, что она избрала меня своим любимцем.
Эта привязанность повлекла за собой целый ряд тягостных последствий. Я стал тем ребенком, в чьи обязанности входило желать ей доброй ночи, в то время как остальные дети разбегались во все стороны, вопя: «Чокнутая Нана Мэгз! Спасайся, кто может!»
Кроме того, я был удостоен чести читать ей вслух по вечерам. Она предпочитала в качестве снотворного какой-нибудь невообразимо сентиментальный вздор из приобретенных у букиниста дешевых замусоленных книжонок. Но это было не самое худшее. Она настаивала, чтобы при чтении я сидел у нее на коленях, где уже совершенно невозможно было спастись от прокисшего тошнотворного запаха, характерного для человека, который чуточку запоздал с переходом в мир иной.
Но если ее физиономия расплывалась в беззубой улыбке, то казалось, что весь необъятный мир весело ухмыляется тебе, и тебя внезапно охватывало ощущение счастья. Именно поэтому я так скорблю о ней. Мэгз не заслужила той смерти, что выпала на ее долю. Какой угодно, только не такой!
Хелена де Марко и ее дочери
Гостиная была очень длинной, а потолки – высокими, так что в дальнем конце комнаты соорудили второй камин. В этом уголке, среди полок с книгами, каждый мог выбрать развлечение по вкусу – смотреть телевизор или слушать радио. При этом, естественно, завязывались битвы диванными подушками и споры по поводу того, чья очередь вставать и переключать программу.
В эту компанию входили Хелена, единственный ребенок Альфреда и Мэгз, муж Хелены, Винсент де Марко, и дети. Хелена в то далекое время была одной из тех по-настоящему красивых женщин, которые будто светятся изнутри. Поэтому я не могу осуждать отца за то, что он переспал с ней. Если бы мне было столько же лет, сколько ему, я сделал бы то же самое.
У нее были длинные черные волосы – такие же, как у ее матери когда-то; она зачесывала их наверх и завязывала «хвостом», вплетая множество веселеньких разноцветных ленточек. Хелена придерживалась правила: ни за что не надевать одну и ту же вещь дважды, и ее наряды, к несчастью, всегда являли нам последний писк моды, каким бы кошмарным и неуместным он ни был. Но недостаток вкуса возмещался ее умением подать самый банальный «писк» с таким блеском, что вы остолбеневали.
Взгляд ее в то время – да и сейчас – порой подолгу задерживался на вас. К сожалению – а может, и к счастью, как посмотреть, – мой отец был одним из «тех единственных», кого она одарила своим вниманием. Бедняга даже не успел понять, что произошло.
Ее дочери, Ребекка и Виктория, были близняшками и унаследовали материнскую красоту, поделив ее на двоих. Дурнушками я бы их не назвал, но никогда не считал привлекательными и, должен признаться, был порядком удивлен, когда к ним зачастили поклонники. Они не представляли собой ничего особенного.
Не могу сказать, что я остался безутешен по поводу того, как сложилась их жизнь. Просто над некоторыми людьми, по-видимому, с самого рождения сгущаются тучи. Однако я исполняю свой долг и каждый год возлагаю цветы на могилу Виктории в день ее смерти, а также на Рождество и на Пасху, как подобает примерному приемному брату.
Винсент де Марко
Самый ненормальный из всей компании был, пожалуй, Винсент. Профессиональный художник с типичным для людей этой профессии темпераментом, он безнадежно заблудился в своем двухмерном мире. Того, что не было изображено на холсте, для него не существовало. Возможно, по этой причине он запирался на целый день в своей мансарде, хотя лично я в этом сомневаюсь.
Он возвышался над землей на шесть футов, четыре дюйма и, худой до прозрачности, покачивался, как змея под дудку заклинателя, удерживаясь на ногах исключительно благодаря своей способности принимать желаемое за действительное. Его глубоко посаженные серо-голубые глаза непрерывно шныряли туда-сюда под густыми седеющими бровями – особенно в тех случаях, когда он оказывался в центре внимания. Похоже, он с самого рождения ни минуты не находился в покое, так как просто-напросто был не способен достичь этого состояния и постоянно испытывал тик, спазмы и судороги различной интенсивности.
Даже его картины были полны движения. Мне случалось видеть, как он работает над двумя или тремя холстами одновременно – очевидно, для того, чтобы не задумываться всерьез над чем-то одним. Разумеется, вся эта активность губительно сказалась на его организме, износив мускулатуру и высосав жизненную энергию. Винсент проводил много времени во сне, засыпая в любом месте, как только представится возможность. На всякий случай он не расставался с пижамой – вдруг удастся поспать. Даже в те редкие дни, когда он покидал родную обитель, можно было быть уверенным, что под выходным костюмом у него надета пижама.
Бобби де Марко
Мой приемный брат Бобби де Марко – подлец, врун и подонок, и это далеко не все, что можно о нем сказать. Он – я готов подтвердить это в судный день – законченный негодяй, подлая коварная змея, предатель, коллаборационист, Иуда, Квислинг, изгой и червяк, враг цивилизованного общества «нумеро уно», с какой стороны ни посмотреть, кровавый ночной кошмар всех вдов и сирот, монстр и бурбон, но это мое сугубо личное мнение. К тому же он хладнокровный, расчетливый, злобный, невменяемый маньяк. Убийца, одним словом.
Пролог
Воскресенье, 3 сентября 1939 года
Вся жизнь Джонни Уокера промелькнула у него перед глазами. Ему было пять лет, так что на это ушло немного времени – ровно столько, чтобы понять, что он летит прямиком в ад.
Воскресенье, 27 августа 1939 года
Он был уверен, что ада ему не миновать, потому что в прошлое воскресенье во время мессы в церкви он привязал пояс сидящей впереди него женщины к спинке скамейки. Не успел он закончить это дело, как она быстро поднялась, и узел едва не затянулся у него на руке. Когда ее дернуло назад, мальчик попятился и толкнул своего отца, который стал падать вбок, на мать Джонни. Кончилось тем, что все трое оказались на полу. В тот день все летело вверх тормашками.
Женщина опрокинула скамью и подняла крик; люди, стоявшие позади, инстинктивно отскочили, чтобы скамья их не задела. За первой скамейкой последовали, как кости домино, еще три или четыре, опрокинутых отскакивавшими прихожанами. При этом люди вопили от боли – падавшие скамейки ломали им ноги.
Джаспер Уокер, отец Джонни, был прав, говоря, что мальчишку никуда нельзя брать с собой. Но он ошибался, думая, что все худшее осталось позади.
С этого дня все пошло наперекосяк. Ведь еще до их прибытия в церковь им был дан знак, что грядут события, которые запятнают доброе имя Уокеров на многие годы. Выезжая задним ходом с подъездной аллеи на улицу, Джаспер задавил собаку. Ее хорошо знали и любили все дети в округе, и, хотя она была ничья, все обращались с ней гак, будто она принадлежала им. Все знали, что собака плохо слышит, и, поскольку она имела привычку спать под автомобилями, люди на этой улице, перед тем как отъехать, всегда заглядывали под машину, чтобы убедиться, что ее там нет.
Разумеется, так делали все, кроме Джаспера Уокера, закоренелого пьяницы и неудачника, который бил свою жену, изводил сына и плевать хотел на собак. Поэтому именно Джонни обычно проверял, нет ли собаки под кузовом их разбитого черного «форда». Хуже всего было, когда Джаспер заводил мотор, прежде чем Джонни успевал заглянуть под автомобиль. Услышав, как мотор чихает и плюется, а машина выруливает на проезжую часть, мальчик кидался к ближайшему окну, чтобы посмотреть, не удалось ли отцу на этот раз сделать то, что он уже давно грозился сделать.
Но отцу это все никак не удавалось.
Вплоть до злополучного воскресенья, когда оглушительный визг и хруст переламываемых костей заставили Джаспера Уокера навалиться всем своим весом на тормоза. Джаспер вовсе не собирался давить эту несчастную суку, как он говорил сыну, – просто хотел пугнуть. Если ему надо было уезжать на работу рано утром, он тоже заглядывал под машину перед тем, как тронуться с места. Одно дело говорить, что ты сделаешь что-нибудь, и совсем другое – действительно сделать это.
Для Джонни не имел значения тот факт, что отец выскочил из машины, схватил собаку и потащил визжащее окровавленное месиво к своему другу ветеринару, который жил на той же улице за шесть домов от них. Не имело значения и то, что отец плакал, вернувшись полчаса спустя, – Джаспер частенько плакал в последнее время, особенно когда был пьян. Не имели значения уверения отца, что он сделал это ненамеренно, – бить мать Джонни он тоже не намеревался, но ведь побил же. Для Джонни ничего не имело значения, потому что собака умерла, а отец – нет.
В эту ночь Джонни молился Богу, прося его позаботиться о собаке на небесах.
И еще он молился о том, чтобы отец умер страшной смертью.
Понедельник, 28 августа 1939 года
Друзья Джонни Уокера не хотели играть с ним, так как он не проверил, нет ли собаки под машиной, – они сказали, это он виноват в том, что собака погибла.
Мать опять пришла домой поздно, и отец к этому времени уже напился. Джонни проснулся от их криков, пробрался вниз по лестнице и заглянул в гостиную. Как раз в этот момент отец в ярости замахнулся кулаком, и Джонни тихо заплакал, видя, что мама покорно ждет удара. Но отец не ударил ее на этот раз, а вместо этого схватил бутылку виски и грохнул о стену.
Джаспер Уокер выскочил из комнаты в переднюю, надел пальто и шляпу. Джонни смотрел, как отец открывает дверь и выходит на улицу. Он надеялся, что никогда больше не увидит его.
В эту ночь, лежа в своей постели в маминых объятиях, он думал о том, как убьет отца, когда подрастет.
Вторник, 29 августа 1939 года
К маме пришел какой-то человек в сером костюме, и мальчику велели пойти поиграть с друзьями и не возвращаться в течение часа. Ему не хотелось идти к друзьям, потому что они по-прежнему называли его убийцей и не давали ему мяч, и он стал играть один в саду за домом.
Там росло дерево, где висели качели, которые отец сделал для него в прошлом году из куска веревки и автомобильной покрышки. Джонни не хотел больше иметь ничего общего с отцом и решил сломать качели. Забраться на дерево до того места, где была привязана веревка, не составляло труда – он лазил сюда вот уже несколько месяцев, хотя мама запретила ему делать это, потому что он мог упасть и расшибиться. Провозившись минут двадцать, он в конце концов развязал узел. Покрышка упала на землю с глухим стуком и, откатившись в сторону, покрутилась и упала набок.
Выполнив задуманное, Джонни стал размышлять над тем, не залезть ли ему выше. До сих пор ему не удавалось это сделать, потому что его всегда сгоняли с дерева, но на этот раз отца не было дома, а мать развлекала гостя, так что никто не мог ему помешать.
Он поднялся до середины дерева, и оттуда ему стало видно спальню.
Он увидел, что мама совсем голая.
Он увидел, что они с гостем делают то же самое, что делали мама с отцом, когда, услышав ночью шум, он прокрадывался к дверям их спальни и наблюдал за ними через замочную скажину.
В эту ночь он молился о том, чтобы отец вернулся домой, а мать умерла.
Среда, 30 августа 1939 года
Мама плакала за завтраком.
Все мужчины сволочи, сказала она.
Отец вернулся домой.
Они помирились.
Джонни залез на дерево, чтобы в этом удостовериться.
Они сказали ему, что теперь все будет хорошо.
Вечером к ним в гости пришел ветеринар.
У погибшей собаки должны были родиться щенки, и ему удалось спасти одного из них.
Он спросил, не хотят ли они его взять.
Мама с папой сказали, что возьмут.
Джонни был так счастлив, что чуть не разрыдался.
Четверг, 31 августа 1939 года
Почти все утро Джонни слушал, как мама с папой кричат друг на друга в кухне. Они перестали кричать, когда он спустился к завтраку, но не стали делать вид, будто ничего не произошло, как делали обычно. Он понимал, что мешает им. Он понимал, что, если он уйдет, они тут же снова накинутся друг на друга.
Джаспер Уокер хотел, чтобы мальчик ушел и он мог бы выяснить, от кого забеременела жена. Он даже стал сомневаться в том, что Джонни его сын. Джаспер рассматривал пухлое детское личико, пытаясь отыскать в нем сходство с собой.
Если бы оказалось, что Джонни не его сын и все, кроме него, знают об этом, это значило бы, что ему повезло, как всегда. Повезло точно так же, как вчера, когда он лишился работы, потому что его боссу не нравилось, если его называли в присутствии клиентов безмозглым ублюдком. Точно так же, как много лет назад, когда его будущая жена сказала ему, что беременна, а после того, как он женился на ней, она сказала, что ошиблась. Так же, как в тот раз, когда тесть устроил его в свою компанию заместителем директора-распорядителя. Точно так же, как сегодня утром, когда он узнал, что у него рак. Джасперу Уокеру везло всю жизнь, как утопленнику.
Пятница, 1 сентября 1939 года
В Европе разразилась война.
В доме Уокеров воцарился мир.
Когда отец сказал, что они отправляются в путешествие, Джонни не мог в это поверить. Это была одна из тех идей, которые внезапно приходили отцу в голову, и он тут же кидался претворять их в жизнь. Отец почему-то весь день был в приподнятом настроении. Он смеялся, заводил патефон и танцевал с мамой – и при этом он даже не был пьян. Ни Джонни, ни его мать не понимали, в чем тут дело, но веселье Джаспера Уокера было заразительным. Это был потрясающий день. Они ходили обедать в ресторан при гостинице, а потом в кино, а когда они вернулись домой, отец объявил о путешествии.
Воскресенье, 3 сентября 1939 года
Джасперу Уокеру очень нравилось стоять на самом краю обрывающихся к морю скал Мохера и глядеть на море. Наплевать, что ветер сорвал с него шляпу и швырнул ее вниз, прямо туда, где волны с грохотом разбивались об отвесную каменную стену.
Все это больше не имело значения. Он был уже мертв. Почти.
Он посмотрел на висящего перед ним вверх ногами сына. Хорошо б, если бы он смог продержать его в таком положении до тех пор, пока не скажет все, что он хотел сказать.
– Там, внизу, на самом краю земли, живет морское чудовище, – начал он. – Оно схватит тебя, шарахнет о скалу, а потом утащит на середину моря и отдаст на съедение рыбам и птицам. Они будут клевать и щипать тебя, и никто никогда не сможет тебя найти. А когда от тебя не останется ничего, кроме костей, чудовище возьмет твою душу и будет держать ее в шкатулке на дне моря. Ты ведь не хочешь, чтобы это случилось с тобой, Джонни? Ну конечно, не хочешь. Никто не захотел бы. Но иногда оно станет звать тебя по имени, шептать где-то у тебя в голове, и никто, кроме тебя, этого не услышит. И так снова и снова, и снова, днем и ночью. Даже когда ты будешь его слышать. И ты никому не можешь об этом сказать, иначе остальные чудовища, что прячутся под кроватью, вылезут и набросятся на тебя. Что тебе остается? Только попросить его, чтобы оно перестало это делать, верно? Нужно сказать ему, чтобы оно замолчало.
Поставив сына на землю рядом с собой, Джаспер Уокер заплакал.
Джонни Уокер был напуган так, как не пугался больше никогда в жизни. Он понимал, что это было всего лишь очередное жестокое развлечение отца – подержать его вверх ногами над обрывом. Он понимал, что отец не даст ему упасть, – только не сейчас, когда они решили стать счастливой семьей, какой Джонни так не хватало и какие были у других детей на их улице.
Пятница – это был потрясающий день, и он знал: то, из-за чего мама с папой постоянно ссорились, больше не повторится. А вчера по пути из Дублина они все время пели, шутили, шрали в разные игры, и было так весело, как не бывало уже целую вечность. А сегодня было еще лучше, а завтра будет еще лучше, а послезавтра – даже лучше этого. Так оно и пойдет – все лучше и лучше, пока у него не будет самая счастливая семья во всем свете.
И что с того, если отцу нравится так жестоко разыгрывать Джонни и пугать его'? Он изо всех сил старается, чтобы все было как можно лучше, и Джонни не станет мешать ему, плача и капризничая, как маленький ребенок. Он смотрел на отца, задрав голову, и широкая улыбка дрожала у него на губах.
И тут он увидел, что отец плачет.
И гут он понял – что-то не так, и испугался. Он не хотел, чтобы что-нибудь случилось с отцом, – только не с ним, только не сейчас. Он хотел, чтобы отец не расстраивался, чтобы он был счастлив, и поэтому он крепко обнял отца за ноги и прижался к ним.
Подняв голову, Джонни увидел, что отец улыбается ему. Все снова стало хорошо, решил он. Он все исправил, он успокоил отца. Единственное, что было нужно отцу, – чтобы ею обняли. Надо только обнять человека, и все будет в порядке. Он был счастлив оттого, что заставил отца улыбнуться.
Джаспер подхватил Джонни и посадил к себе на плечи. Он спросил сына, удобно ли ему. «Просто замечательно, в жизни не было лучше», – ответил Джонни, и отец засмеялся, потому что всякий раз, когда Джонни спрашивали, хорошо ли ему, он отвечал именно так: «Просто замечательно, в жизни не было лучше».
Джаспер повернулся к морю, и они стали смотреть, как садится солнце. Даже закрыв глаза, Джонни ощущал его тепло, доходившее издалека. Солнце светило так ярко, что он видел внутреннюю поверхность век. Это было здорово, ему всегда становилось хорошо от каких-нибудь пустяковых вещей вроде этой. Иногда он тер и тер глаза целую вечность, пока веки изнутри не начинали сиять всеми цветами радуги Джонни рассказал об этом отцу, добавив, что это секрет.
Джаспер велел сыну никогда больше не делать этого, потому что это вредно для глаз. Он объяснил, какие они чувствительные и что будет с Джонни, если он их лишится. И вообще, сказал он, секреты – это плохо. Ничто не остается в секрете надолго. Даже твой лучший друг может проболтаться, а то и ты сам. Рано или поздно ты все равно раскроешь секрет кому-нибудь, и он уже не будет секретом. А если кто-нибудь узнает его, то очень скоро узнают и все остальные. Держать что-нибудь в секрете, сказал Джаспер, это все равно что лгать. Секреты всегда приносят одни неприятности, и ничего больше. Уже по одному голосу отца было ясно, что тот опять загрустил.
Отец поставил Джонни на землю рядом с собой.
Джонни сидел, пытаясь понять то, что отец сказал ему. Ему не понравился рассказ о морском чудовище, он не понял, почему секреты – это плохо, и его пугал этот печальный голос, который был не похож на голос отца. Джонни хотелось, чтобы ему рассказали какую-нибудь хорошую историю. Он не любил страшных историй, никогда не любил, и отец знал об этом. Джонни открыл рот, чтобы задать отцу вопрос.
Джаспер Уокер посмотрел на сына и, увидев, что тот хочет что-то произнести, приложил палец к губам, призывая к молчанию. Джонни нахмурился, но ничего не сказал, и Джаспер Уокер улыбнулся. Протянув руку, он на миг взял мальчика за подбородок.
– Я люблю тебя, Джонни, люблю всем сердцем, – сказал он.
Джонни Уокер смотрел, как отец отошел от него на шаг и, встав у самого обрыва, широко развел руки в стороны и полетел за край земли.
После похорон ветеринар пришел к ним домой и принес свои соболезнования, а также белого щенка с черными пятнами. Лишь увидев этого щенка, Джонни с мамой поняли, что значит быть по-настоящему печальным, заброшенным и несчастным. То ли он грустил оттого, что потерял свою маму, то ли каким-то образом чувствовал гнетущую атмосферу дома, но только морда щенка с плачущими глазами заполнила пустоту в сердце маленького Джонни Уокера. Вечером он решил назвать щенка Джаспером, в честь отца. Мама отреагировала на это решение потоком слез.
Время то тянулось, то неслось, пока вдруг не подкрался день, когда мама родила ребенка, второго сына Джаспера. Мальчик был очень красив и очень похож на отца – такой же мертвый. Опять слезы и священники, еще одна месса, еще одна могила, еще один черный день.
Прошло несколько месяцев, не принеся с собой ничего неожиданного, – те же слезы, сожаления, священники и соседи, а также все прочие, кто не мог не совать повсюду свой нос. Когда все успокоилось, Джонни Уокер с мамой вновь были предоставлены самим себе и попытались, как могли, разобраться в своей жизни, понять, что им нужно друг от друга.
И еще долгие годы Джаспер озадаченно следил своими желтыми глазами за тем, как они стараются решить эту проблему.
Со временем мать все больше мрачнела, худела и бледнела, превращаясь в скелет, обтянутый бледной, как у призрака, кожей. Каждый день приходили озабоченные люди, друзья и старачись вдохнуть в нее жизнь, заставить ее что-нибудь съесть, сказать или сделать, чтобы было видно, что она еще не умерла.
Джонни Уокер был ребенком и не понимал толком всего этого. Он, конечно, сочувствовал матери, потому что она потеряла мужа и сына, но ведь и он потерял отца и брата. Когда он подрос, то стал заботиться о матери, а она заботилась о Джаспере. Они с собакой подходили друг другу, а когда Джонни еще подрос, то думал порой, что они и похожи друг на друга.
В день, когда ему исполнилось восемнадцать, Джонни, проснувшись, оделся и поспешил на кухню, где мама наверняка пекла все утро праздничный пирог. На кухне, как обычно, горела свеча, мигая в косых лучах утреннего света.
Но мама сидела в своем любимом кресле в гостиной.
Она не дышала.
Джаспер лежал у ее ног с обеспокоенным выражением на морде и вопросительно поднял голову, когда вошел Джонни. Но что Джонни мог ему сказать? Он лишь прижал к себе мамину голову руками.
Похоронив мать, Джонни решил продать дом и уехать в Америку, чтобы начать новую жизнь. С собой он хотел взять только рюкзак и Джаспера.
Но Джаспер тоже умер.
Джонни подождал, пока будет готово чучело Джаспера, и полетел за край земли, в другую землю, прозванную обетованной.
Он ничего не оставлял позади и потому с легким сердцем поклялся, что не вернется в Ирландию никогда. В Америке он стал известным фотографом. Он повсюду возил с собой чучело пса, и забыть такого человека и пса с таким обеспокоенным выражением на морде было нелегко. Все шло хорошо, пока десять лет спустя он не вернулся в Ирландию и не отправился на съемку на Аранские острова.