Текст книги "Лжец"
Автор книги: Мартин Хансен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 10 страниц)
Наконец я встал. Я решил пройтись берегом до самого Клюва, прикинув, что успею обернуться к обеду. Выйдя из церкви, запер дверь – и увидел за калиткой автомобиль с Мыса. Ригмор ждала за рулем. Она опустила окошко. Резко дохнула, передернулась и сказала, не глядя на меня:
– Садись!
Я сел. На заднее сиденье.
– До обеда еще далеко, – сказала она, не поворачивая головы, – может быть, проедемся и посмотрим на море? Ты бы рассказал мне про птиц.
– Никуда мы не поедем, – ответил я.
– Я отвезу тебя потом к Марии. – Вытащив сигарету, она протянула мне через плечо пачку. – Может, все-таки поедем? Я бы с удовольствием послушала, как ты рассказываешь. Про птиц. Ну на полчасика!
Я тихонько рассмеялся. Стало быть, Ригмор проняло. Наверное, она потому решила меня дождаться, что побаивалась, как бы я чего не сотворил в одиночестве.
– Так поедем? – повторила она.
Внизу, среди холмов, двигалась темная фигурка. Это возвращалась домой Мария.
– Йоханнес, чудно сегодня было.
– Поезжай! – сказал я.
Она завела мотор. Я встретился с ней взглядом в зеркальце – и она тотчас отвела глаза.
– Высади меня, когда догоним Марию, – попросил я.
Мы рванули вниз по ухабистой, раскисшей дороге – брызги из-под колес тотчас омрачили ясный пейзаж. Когда мы почти уже поравнялись с Марией, Ригмор притормозила и, открыв дверцу, крикнула:
– Садись, я подвезу вас с Йоханнесом к твоему дому!
В жизни бы не подумал, что Мария воспользуется приглашением. А она взяла и села рядом со мной. И мы поехали дальше.
– Вот мне и довелось прокатиться, – сказала Мария, – я еще ни разу не ездила в автомобиле.
Она сидела очень прямо и на ухабах подпрыгивала всем телом. И улыбка ее, и подпрыгиванье были ей совсем не к лицу.
– Я тебя еще как-нибудь прокачу, Мария, – пообещала Ригмор. – Вот поедем на материк и захватим тебя с собой. Ну а это кто идет?
Ригмор прекрасно видела – кто. Это быстрым шагом шла Аннемари.
– Спросим, не подвезти ли ее.
Вот уж не думал, что Аннемари согласится. А она взяла и села рядом с Ригмор. Приятная неожиданность.
– Так вы придете сегодня вечером на бал? – поинтересовалась у нее Ригмор.
– Еще бы, – ответила Аннемари, – я просто жду не дождусь!
– Ну и слава Богу, но я хотела спросить, вы придете вдвоем? С Харри?
– По-моему, он тоже ждет не дождется.
– Вот и чудесно! – сказала Ригмор. – Мария, ну а ты на весенний бал придешь?
– Спасибо, – ответила та, – я уж и не упомню, когда была на людях.
Она сидела все так же прямо и подпрыгивала. Лицо у нее раскраснелось. Нет, мне это решительно не нравилось.
– Приходи же! – сказала ей Ригмор. – А тебя, учитель, я и не спрашиваю. Ты задолжал мне не один танец!
– Бедный учитель! – сказала Аннемари. – Сколько же ему надо успеть! А ведь у него уже плешь на макушке, он сам говорит. Но если ты расстараешься, Ригмор, и на балу у тебя будут молоденькие, тогда он, конечно, придет!
Обе они, на мой взгляд, были несколько возбуждены, держались неестественно. К тому же Аннемари уколола Ригмор – та была старше ее на целых тринадцать лет.
Подъехав к Марииному домику, машина остановилась.
– Кого же, по-твоему, мне надо позвать? – обратилась Ригмор к Аннемари.
– Могу я внести предложение? – сказал я. – Позовите Эльну из трактира. Она мне нравится.
– Нет, это бесподобно! – выпалила Ригмор.
– Учитель до ужаса откровенный человек, – заметила Аннемари.
– И страшно внимательный, – подхватила Ригмор. – Настоящий самаритянин!
– Да, такое уж у него мягкое сердце! – сказала Аннемари.
– Слушай, почему ты не отвечаешь? – спросила Ригмор.
– Можно объездить коня, выучить собаку, вышколить мужчину, – сказал я, – но усмирить бодливую корову, укротить горную реку и укоротить женский язычок невозможно. А теперь, если соизволите обернуться, вы станете свидетелями маленькой драмы.
У мергельной ямы на Бёдваровом поле дрались два матерых зайца. Рядом, пристукивая ногами, сидело еще двое, один – такой же лобастый крупный самец. Внезапно он сорвался с места, налетел на дерущихся и тут же, увернувшись, отпрыгнул назад, к зайчихе, которая сидела, явно наслаждаясь происходящим. Он принялся обхаживать ее, и на сей раз она отнеслась к нему с благосклонностью. Те же двое продолжали трепать друг дружку почем зря шерсть так и летела клочьями.
Ригмор засмеялась и еще раз глянула на них в зеркальце. Аннемари отвернулась и посмотрела на часы.
– Если поднести к лицу такой вот клочок заячьей шерсти, – сказал я, пока он еще не остыл и на нем не обсохла кровь, и принюхаться, это и есть запах дичи! Дичи! – повторил я, до того свежи были воспоминания.
Когда мы с Марией вылезли из машины, я сказал:
– Знаешь, о чем я подумал, Ригмор? Маленькому Каю с Песчаной горы давно уже пора в санаторий, и теперь там как раз освободилось место. Отправить его надо как можно скорее. Но если им ехать за ним сюда, на остров, это долгая история. Вот мне и пришло в голову: что, если Фредерик или ты подвезете его?
– С превеликим удовольствием, – ответила она, взглянув на меня.
Ага, подумал я, наверное, ты заподозрила, что я решил тебя испытать. Ведь на острове есть и такие, кто боится даже близко подойти к дому, где живет Кай.
– Только до парома, – добавил я, – а там уже мы договоримся, чтобы в порту его встретили.
– А может, мы доставим его прямо в санаторий, – сказала Ригмор. Фредерику так и так нужно в те края, и тоже как можно скорее. Так что мы с удовольствием.
– Вы нас здорово выручите!
... Я стоял, прислонясь к кухонной двери, и курил трубку. Мария тем временем принялась за готовку. Казалось, она занимает собою всю кухню. На ней было темно-серое, в черных разводах платье, тяжелое, длинное. Поверх платья она повязала широкий крахмальный передник. В родных стенах она снова стала самой собой, неулыбчивой и молчаливой. Молчал и я. Я здесь частый гость и привык, что иной раз мы не обмениваемся и десятком слов. Мария почему-то питает безграничное уважение и к роду моих занятий, и к моей персоне. Я чувствовал, ее смущает, что я стою у дверного косяка, где мог стоять ее сын, где стаивал ее муж, однако же причетнику находиться не подобало – причетнику подобало сидеть в горнице, в кресле-качалке, и рассматривать семейный альбом.
Но после того, что произошло в церкви, мне так хотелось постоять здесь немножко, побыть в соседстве с нехитрой кухонной утварью. Странник на этой земле, скиталец непременно должен постоять на пороге кухни. Я и постоял немножко и уворовал кусочек заповеданного мне мира – мира, где священнодействует хозяйка дома. Ибо давно уже, много лет назад, умерла та, на чьи хлопоты я мог невозбранно смотреть, пользуясь сыновним правом.
Мария подошла к выкрашенному в красный цвет дровяному ящику и набрала щепок, чтоб подтопить плиту. Я молча зажег спичку, подал ей. Щепки занялись быстро, я услышал потрескиванье и запах горящей сосны. Я обратил внимание, до чего аккуратно уложены в ящик полешки. Мария любит порядок. Конечно, утварь в этой голубой кухоньке далеко не новая, но как разительно отличается Мариин дом от того, где живет больной Кай. У матери Кая, Хансигне, обстановка тоже скудная и старая, но на всем лежит печать ее беспомощности, несусветного неряшества. У нее не вещи, а рухлядь. Мариины же вещи от долгого употребления обрели благородство. Дом ее дышит чистотой. Здесь пахнет свежевыстиранным, свежевыглаженным бельем.
Чтобы дольше не смущать ее, я перешел в горницу, опустился в кресло-качалку и взял в руки толстый альбом, который всякий раз услужливо лежит на виду и который я многажды перелистывал.
На стене тикают старинные часы работы лондонского мастера. На дверце под циферблатом – олеография, изображающая сцену на охоте: охотник целится с колена в благородного оленя. Охотник – в синем, олень – рыжий, лес зеленый. Олень подскочил и выкатил глаза, словно его уже настигла пуля. Проходят годы, а он все парит в своем предсмертном прыжке. И еще одна олеография висит на стене – из южных краев; на ней изображен Христос, поверх его рубища пламенеет сердце, обвитое терновой лозою, от сердца расходятся яркие лучи. Чуть дальше – треугольная полка, уставленная кофейными чашками, там же стоят Мариин псалтырь и водочная стопка, принадлежавшая ее мужу. А вот цветной рисунок трехмачтовой шхуны "Маргрете", на которой плавал в молодые годы Йохан, Мариин муж. Волны лежат ровнехонько, точь-в-точь как полешки в дровяном ящике. На комоде красуется старинная, английского фаянса, супница. Рядом – чучело броненосца, руки чучельника придали ему форму корзинки, Мария хранит в ней рождественские открытки. Тут же, на комоде, в рамках из ракушек и перламутра, стоят семейные фотографии – всё мужнина родня. В доме множество вещиц, которые Йохан понавез в дни своей молодости, эти диковинки прибило сюда прибоем океанских странствий.
Входит Мария. Выдвигает из комода ящик. Вынимает скатерть, белую, как свежевыпавший снег, благоухающую. Накрывает ею стол. Уходит обратно, заслоняя собою дверной проем. До меня доносится побулькиванье в чугунке с картошкой, пар, поднимающийся из чугунка, отдает прелью.
Бывая у Марии, я открыл для себя одно удивительное обстоятельство. Все, что ни есть в этом доме, принес с собой Йохан (в супружестве они нажили самую малость, поскольку едва сводили концы с концами). И не потому, что Мария была бесприданницей, – муж взял ее из зажиточной семьи, из старой усадьбы в самом сердце материка. От Олуфа я слышал, что, получив однажды кое-какое наследство, Мария поручила родственникам распродать его. В доме нет ничего, что напоминало бы, откуда она родом. Она зачеркнула свою юность, сожгла свои корабли. Приняла то, что судьба послала ей, и перевернула чистую страницу. Нет, одну вещь все ж таки она сберегла. Толстый альбом с фотографиями.
Йохан был старше ее и уже поражен недугом, когда они поженились. Марии пришлось много тяжелее, чем большинству рыбацких жен. Но она не сдавалась. Будучи крепче мужа, она возила за него тачку, вытаскивала сети, даже выходила с ним в море, говорят. А кроме того, нанималась на поденную. Йохан умер от рака прежде, чем дети его успели конфирмоваться. Марии пришлось совсем тяжко, она стирала на людей, работала на сборе свеклы, бралась за все, что ни подвертывалось, – и тянула детей. Дочери выросли и уехали. А она осталась. И ни разу не отлучалась с Песчаного острова дольше, чем на один день.
Что ее держит здесь? Этого она никогда не откроет. А может, она и не сумела бы объяснить.
Я сидел в кресле-качалке и глядел в окно. За изгородью и сиреневыми кустами начиналось поле. Полого, благоговейными волнами оно поднималось к подножью холма, на котором темнел наполовину распаханный курган бронзового века с полегшими кустами терновника. Правее торчали недвижные крылья мельницы и дымоход маслобойни. Да, на Песчаном острове всего понемножку. Самый обыкновенный мирок.
И вместе с тем что может быть выше этого холма? – подумалось мне. Его не найдешь на географических и астрономических картах, но посмотри, он уже заслонил полнеба. А если выйти в поле и лечь на спину, он и вовсе упрется в небосвод и загородит собою весь мир.
Выходит, Песчаный остров не так уж и мал! – подумалось мне. А сколько тут неизведанного! Здесь произрастает множество диких растений, водорослей и мхов, которые мне незнакомы. То и дело попадаются зверьки, которых я до этого не примечал. Что я, собственно, знаю о составе и свойствах почвы, о геологии острова? Мои познания в области его истории невероятно убоги. Что мне известно о людях, которые населяли его прежде, и что, в сущности, знаю я о тех, кто живет здесь сейчас? Люди недолговечны, как трава. Дунет ветер, древний ветер, и вот уже нету их, они умерли и позабыты. И по острову расхаживают другие, которые понятия не имеют о тех, кто жил здесь до них, трудился в поте лица, судачил, плакал, смеялся, обманывал и ободрял друг друга. Дунет ветер, и вот уже этих, других, тоже нет, они стали добычей червей и забвенья. Осталось одно-два предания, и все.
Да, или память о жизни людской полностью выветривается, или оседает щепоткой знания. Что, если попытаться сохранить эту щепотку знания? Так вот, я сидел у окна в Мариином кресле-качалке, и мне пришло в голову основательно изучить и подробно описать этот остров, начиная с его обитателей и кончая лишайниками, покрывающими надгробия, и веселыми рачками-бокоплавами на морской отмели. Да, вот такая мне пришла в голову мысль, Нафанаил. Я бы даже сказал, тщеславная мысль.
Видимо, на меня повлияло, что сегодня в церкви я особенно остро почувствовал себя чужаком. А еще, быть может, и то на меня повлияло, что сидел я именно в горнице у Марии – человека, который тоже когда-то считался пришлым, но сумел обрубить свои корни и прижился здесь, и потому можно сказать без преувеличения: если кто и стоит обеими ногами на острове, принадлежит острову целиком, так это Мария, мать Олуфа.
Мария входит в горницу и ставит на белую скатерть тарелки. Идет обратно, но в дверях останавливается и, глядя на меня через плечо, говорит:
– Тебе, наверное, известно, что Аннемари была здесь перед тем, как идти в церковь?
– Нет.
И тут мне никакого покоя! – думаю я про себя. Судя по запаху, на сковороде у Марии жарится угорь. Ну к чему сейчас заводить эти малоприятные разговоры!
– Она приходила сказать, что между Олуфом и ею теперь все кончено.
– Может, оно и к лучшему.
– Ты так думаешь? – обронила она и удалилась на кухню.
Я сидел, вдыхая доносившиеся до меня ароматы. Сейчас я покрою лице свое жиром своим, и обложу туком лядвеи свои, как говорится в Писании*. А потом, в тишине и покое, примусь за труд о Песчаном острове.
* Книга Иова, 15, 27.
Мария вернулась с бутылкой слабого пива, поставила ее на стол и сказала:
– Знаешь, это единственное, что Аннемари сделала нам доброго.
И снова вышла в кухню. А я подумал: может, она и права. Как бы там ни было, она цельна в своих чувствах. Или горяча, или холодна*. Без тепловатости, а это проклятие многих и многих, в том числе тех, кого снедает глубокомыслие. Так вот, оказывается, почему Мария и Аннемари смогли усидеть в одном автомобиле.
* Ср.: Откровение Иоанна Богослова: "Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих" (3, 15-16).
Я перелистнул страницы альбома. Ага! В альбоме у Марии была одна-единственная фотография Аннемари, да и то, видно, на этом настоял Олуф. Теперь она исчезла. Мария изъяла ее, собираясь в церковь.
Я с головой погружаюсь в разглядывание альбома. Открывают эту священную книгу старые, столетней давности, семейные фотографии. Выцветшие, матовые. Они приняли лиловатый, а то и табачно-коричневатый оттенок, на них белые пятна, но они красивы. Это Мариина родня. И не просто родня, но род. Крепкие крестьяне равнинного края. Портреты групповые. Мужчина, глава семьи, сидит, выставив одну ногу, на нем сюртук и сапоги. Сзади – женщина в скромной шляпке и выводок накрахмаленных детей. Потом идут снимки покрупнее, появляется романтический фон. Лесной утолок. Идиллический мост, на котором стоят юнцы в солдатских мундирах. На групповых портретах муж и жена теперь поменялись местами. Она сидит, а он возвышается над нею и детьми, что твоя каланча.
Вот Йохан, покойный Мариин муж, в молодости. Долговязый, сутулый, бородатый морской пехотинец. Это единственная его карточка.
На всех же остальных – кровные Мариины родичи. Как и у Эгиля Скаллагримссона, в крепком ее роду преобладают два типа. Сама она выдалась в тех, кто потемнее волосом, все они крутолобые, носатые, смотрят сурово. Вторые – посветлее, с более мягкими чертами. Олуф пошел как раз в них. Правда, внешностью он выгодно отличается от большинства.
Фотографий Марииных детей в альбоме не счесть. В основном это Олуф. Как бы туго ни было у нее с деньгами, она хоть раз в год да посылала его на материк к фотографу. На детских снимках у него несколько овечье выраженье лица, рот припухлый, светлые глаза вытаращены. Но все равно красив. Начиная лет с восемнадцати он, судя по обилию снимков, зачастил к фотографу, некоторые у меня есть. За них, скорее всего, платил уже он сам, если не Аннемари. Совсем молоденькой она была помешана на его карточках не меньше, чем Мария. Они без конца заставляли его фотографироваться. Однако "взрослые" портреты, все до единого, далеки от оригинала. Это не Олуф. Вернее, не тот Олуф, которого я знаю. Высокий, широкоплечий, светловолосый, он здесь не только прекрасен собою, но стоит с видом властным, повелительным, как юный хёвдинг*. Рот крепко сжат, взгляд остр. Таким я видел его лишь дважды. Он не такой.
* Хевдинг (истор.) – предводитель, вождь.
Так что ж тогда передо мною сейчас? Кумир, идол. Несбыточная мечта юноши. Чары полудетской влюбленности – таким он, наверное, ее и пленил. И родовое божество матери. Все свои корни обрубила Мария. Не пустила прошлое на порог своих буден. Но втайне она выносила кровное божество. Теперь-то я понял. У меня такое чувство, будто я ступил в языческое капище, где приносят человеческие жертвы.
Но два раза я действительно видел в глазах у Олуфа похожий блеск. Причем в один и тот же день. Когда он возвратился с Телячьего острова. О том, что Нильс утонул, а Олуф доплыл до Телячьего, мы узнали по радио. И вот он возвратился на пакетботе, и все, за исключением разве что лежачих, высыпали на пристань. Я был там вместе с Аннемари, она в ту пору ждала ребенка. Вид у нее, кстати, был более измученный, чем в тот день, когда Олуф с Нильсом перевернулись.
На баке стояло несколько человек, но Олуфа среди них не было, он поднялся наверх только после того, как пакетбот пришвартовался. Выбежав на палубу, он распихал стоящих у трапа и перемахнул через поручни. Высоченный, бледный. Увидев такую толпу, он застыл как вкопанный. Тут к нему подошла и припала, рыдая, Аннемари. Лицо его исказилось тревогой, он бросил на меня поверх ее головы пронзительный взгляд. Тот самый!
– А где... мама? – спросил он: Марии на берегу не было.
И тотчас пустился домой. Да как!
Мы с Аннемари едва за ним поспевали. Он двинулся напрямик, в гору, семимильными шагами, удаляясь от нас все дальше и дальше. Когда мы выбрались на ровное место, Аннемари вконец запыхалась. Отсюда нам был виден Мариин дом. Олуф был уже на полдороге. Он бежал. Не чуя под собой ног, через поля, где светлела зеленая озимь. Бежал сломя голову.
– Гляди! – сказала Аннемари, хотя мы стояли рядом. – Как я его понимаю, – сказала она. И чуть погодя повторила: – Как я его понимаю!
Но по голосу ее я слышал – не понимает.
Мы стояли, смотрели ему вслед, и я думал: кто-то гонится за ним. Гонится по пятам.
Вечером они пришли ко мне в школу, он и Аннемари. Как ни в чем не бывало. Она села и достала свое шитье. Олуф принялся перебирать книги на полках. Я пошел на кухню и поставил чайник.
Потом я вынул из футляров инструменты. Протянул ему скрипку. Он играет на ней лучше, чем на своей, я все думал отдать ему ее, но так и не отдал. Сам я взял виолончель и стал искать старые ноты – они раскиданы у меня по всей комнате. Пока искал, он настроил скрипку и начал играть. Такая уж у него дурная привычка – играть по памяти, не разучив вещь как следует. Но вообще у него к музыке способности, пусть и не выдающиеся. Может быть, он как раз и мечтал заниматься музыкой. И мне, наверное, стоило похлопотать и найти кого-нибудь, кто бы оказал ему помощь, и он мог бы уехать и получить должное образование. Короче, он заиграл. И конечно же это была песня Любаши из "Царской невесты" Римского-Корсакова.
Прервав игру, он повернулся к Аннемари:
– Я там заходил посмотреть, сколько стоит проигрыватель. Шестьсот крон.
– Это было бы чудесно, – произнесла она тихо, не поднимая глаз.
Он начал сызнова. И вновь оборвал игру. Бережно положил скрипку и смычок на стол.
– Нет, не могу! – сказал он и отошел к окну. Стал к нам спиною. Вперился в темноту.
Молчание тянулось минуту. Аннемари сидела с потупленными глазами, за что я ей был неимоверно признателен.
– Как же это так получилось, учитель? – спросил он, не оборачиваясь. Обычно он называл меня по имени, хотя и долго не мог привыкнуть. Сейчас же его обращение прозвучало надменно и вызывающе.
– Не знаю, Олуф.
– Чем я лучше Нильса?
– Ничем.
– Спасибо. – Он усмехнулся. Медленно потянул жалюзи. Отпустил. Жалюзи с треском взвились обратно. Аннемари вздрогнула.
– Это я его убил, ясно вам?
Аннемари нагнулась так, что лица ее стало совсем не видно.
– Вам ясно?
– Да, – ответил я.
– Что тебе ясно, Йоханнес? – Он все еще стоял к нам спиной.
– Мне ясно, что ты форменный идиот.
Я таки заставил его повернуться. Повернуться ко мне лицом. Глядя на меня исподлобья, он медленно сжимал свои кулачищи.
– Не думай, что тебе позволено говорить все, что угодно, – пробормотал он, сдерживаясь.
– Молчи! – сказал я. – И не будь таким идиотом! Я же вижу, он преследует тебя по пятам. Но какого черта! Да, ты не мог его спасти. Ты хватаешь его. Он почти не умеет плавать. Он теряет голову. Утягивает тебя за собой. Ты вырываешься. Вот и все, и нечего валять дурака.
– Я от него отбивался. От Нильса!
– Но он же потащил тебя за собой. А ялик отнесло, ты бы его не догнал.
– Это было невозможно, – отозвался он. – Невозможно.
– Да, потому что его унесло. С Нильсом ты бы до него не доплыл. Это немыслимо. В такой шторм. Ни один человек не сумел бы этого сделать. Не сумел бы спасти его. Так что давай поставим на этом точку.
– Да, но ведь я солгал им. Они все спрашивали и спрашивали. Я сказал, что он тут же пошел ко дну. Это ложь. Он был еще жив. Они спрашивали, спрашивали. А я не знаю, может, я сломал ему руку!
– Заткнись! – взорвался я. – И сядь! Сядь немедленно!
Он повиновался и сел на стул у окна. Дышал тяжело, прерывисто.
– И чтоб больше мы об этом не слышали, понятно? – сказал я ему. – Ну да, конечно, ты бы мог красиво-благородно пойти ко дну вместе с ним. Ну еще бы! Только мы бы так и не узнали о твоем благородном поступке. А на свет родился бы сирота – куда как прекрасно! Короче, чтоб больше я не слышал об этом ни слова!
Он сидел вполоборота к нам, уставясь в окно. Да нет, конечно же его преследовал призрак. Подгонял дикий страх. Все то время, пока он плыл. Иначе бы ему нипочем не добраться до Телячьего. Вдобавок две одинокие ночи на острове.
– Ну а ты что расселась? – напустился я на Аннемари. – Давай-ка на кухню и займись кофе. Пока вода не выкипела.
– Иду, – выдохнула она, вскакивая.
Я включил радио. Стал перекладывать на столе какие-то мелочи. Чертыхаясь себе под нос. Я говорил все это, чтобы переломить его, но вряд ли бы у меня что получилось, не выйди я из себя.
По радио передавали музыку, не помню какую.
Олуф пересел было в мое вольтеровское кресло, но туг же поднялся, чтобы взять со стола табакерку. Потом он откинулся в кресле и начал набивать трубку.
– Ну да, ну да... – пробормотал он.
После происшествия с Нильсом им завладела еще большая вялость, и, хотя Аннемари родила Томика, до женитьбы у них так дело и не дошло.
8
В воскресенье после обеда.
Я надеялся, что остаток дня проведу в покое и обдумаю на досуге счастливую мысль, осенившую меня в Мариином доме, а именно: подробно описать природу и людей Песчаного острова. Но не тут-то было.
От Марии я ушел рано. Срезая угол, я направился домой полями, что отнюдь не пошло на пользу моим воскресным ботинкам. Я хотел посмотреть, там ли еще серые куропатки, которых я поднял позавчера в тумане.
Дымка над островом была напоена светом, казалось, в этот послеполуденный час на земле пребывает наш Спаситель*. Но когда я ткнул прутиком в борозду, он вошел не более чем на полпальца, а дальше земля была мерзлая. Выгон был подтоплен блескучей талой водой, только она не впитывалась, а потихоньку утекала вниз, к берегу. Это не радовало, потому что дождей над островом выпало совсем мало.
* Парафраз строки из стихотворения "Рождение Христа" (цикл "Ежегодное воскресение Иисуса Христа в природе") основоположника датского романтизма Адама Готлоба Эленшлегера (1779-1850).
Куропаток я не увидел, зато обнаружил первый росток мать-и-мачехи заспанного, одетого в ворсистое платьице карапуза, такого же короткошеего, как Генрих Восьмой, король Английский.
Бёдвар Бьярки вышел поглядеть на свою озимую рожь. Он посетовал, до чего она тощая. Бьярки – не настоящее его имя, а прозвище, позаимствованное из школьной хрестоматии*. Само собой, рожь у него была на редкость густая, недаром она столько времени нежилась под снегом.
* Имеется в виду "Песнь о Бьярки", доблестном дружиннике конунга Хрольва Жердинки.
Бёдвар, между прочим, сказал, что паром на острове ожидают самое позднее завтра утром. А может, и раньше. Восточнее в проливе вовсю идет шуга, и несколько больших катеров уже благополучно пересекли его.
Я поспешил домой. Пигро, бедняга, до того разоспался, что едва соблаговолил высунуть свой породистый носище на солнышко. Теперь, казалось бы, самое время усесться и в тишине и покое обдумать свой замысел. Я даже успел затопить в классной комнате, где мне работается лучше всего. Но то, что я услыхал от Бёдвара, нарушило мой покой. Я позвонил на маяк. Помощник смотрителя сообщил мне, что сегодня паром попытается пройти к Дальнему острову. Если это удастся, то вечером или ночью он отправится к нам. Они потому так торопятся, что в порту и на островах скопилось много грузов.
Дело принимало не лучший оборот. Я был уверен, Олуф вернется с первым паромом. Наверняка он уже занял место в кают-компании и ждет отплытия.
Конечно, все это не было для меня неожиданностью. Но и к спокойствию не располагало. Чтобы как-то отвлечься, я позвонил Фредерику на Мыс.
– Я понимаю, что потревожил архизанятого человека. Но я только узнать, Ригмор сказала тебе про Кая? Вы действительно подвезете мальчика?
Да, милая Ригмор прожужжала ему об этом все уши, о чем разговор, он готов ехать хоть на край света. Но что он в один из первых же дней отправится на материк на машине, это она брякнула наобум. Если он и поедет, то уж во всяком случае не на машине, будь она неладна. Каждый раз, когда он хочет ее переправить, капитан поднимает невероятную бучу. В первые дни на пароме для машины просто не будет места.
– О, раб власти и золота! – сказал я. – У меня и в мыслях не было, чтобы ты вез мальчика на материк. Если ты подбросишь его к парому, это уже великое дело.
О чем разговор, он поедет хоть на край света, но причетник, видимо, не представляет, какая это обуза – иметь машину! Ему хорошо известно, все мы над ним потешаемся, потому что он завел на острове автомобиль. Кстати, сначала предполагалось, что он будет держать его в городе. Когда он осенью купил его, то радовался как ребенок, ей-Богу! Только с тех пор он успел с ним намыкаться! А знаю ли я, что сегодня с восьми утра он корпит над налоговыми декларациями, – у него не сходится, не хватает трех эре.
– Сочувствую, – ответил я. Из-за трех эре Фредерик способен так терзаться, будто это целый миллион.
– Теперь, когда я исповедался, – сказал он, – можешь передать, я отвезу мальчика в санаторий во вторник. Пока.
Трубку тотчас же взяла Ригмор, наверное, стояла рядом.
– У Фредерика маленькая заминка с тремя эре. Но я-то его знаю, в общем, приготовься к тому, что он выедет завтра утром. Если все будет в порядке. Мы отвезем мальчика с дорогой душой.
– Вы здорово нас выручите.
– Я люблю тебя, – сказала она.
– Я тебя тоже, – ответил я. А сам подумал: телефонистка небось уже навострила уши.
– Так ты придешь сегодня вечером?
– Нет, – сказал я. – Я буду составлять топографическое описание Песчаного острова.
– Я звонила в трактир и говорила с Эльной. Она сегодня свободна после обеда, а вечером занята. Так что, к сожалению, прийти не сможет.
– Тем более исключено.
– Я люблю тебя, – повторила она.
– Взаимонежно, – ответил я.
– А что толку?
– А что может взрастить этот бесчувственный песок?
– Боже! – вскричала она. – У меня ж коврижки в духовке!
Я сел на велосипед и покатил к Песчаной горе. Хотя шел уже третий час, Анерс и Хансигне еще не отобедали. Я застал их с детьми на кухне. На засаленной столешнице перед каждым лежала кучка картофельной шелухи. Здесь было парко и смрадно. Худая, изможденная Хансигне бросила на меня испуганный взгляд. Она из тех женщин, у которых ни до чего толком не доходят руки – пока они не состарятся и не избавятся частично от бремени повседневных забот. Забот у нее много, а глаза страшатся. Я думаю, на склоне лет она похорошеет, расцветет как поздний, осенний цветок – так бывает со многими, чья жизнь соткана из беспокойства, опасений, страха не угодить окружающим. Сейчас она переживала из-за того, что у нее такой беспорядок и ей нечем меня угостить. Бородатый же Анерс преспокойно уминал картошку.
– Я насчет елей, – обратился я к нему, – ты не запамятовал?
– Приду завтра в семь утра и начну, – ответил он.
Вот так, мои чудесные ели. Сказанного не воротишь.
Потом я сообщил, что, скорее всего, завтра Кая смогут отвезти в санаторий.
– Я против, чтобы его подвозили мысовые, – заявил Анерс. – Не желаю одалживаться. Раз мы платим в больничную кассу, за ним могут и приехать.
Хансигне переменилась в лице, точно ее ударило смерчем. Сперва она была исполнена смиренного восторга – Кая повезут в шикарном автомобиле! но после слов Анерса на молодом ее увядшем лице сразу обозначились боязливые морщинки, все до единой.
– А помнишь, Анерс, сколько мы с тобой препирались, когда Кай стал прихварывать? – сказал я. – К тому же у меня есть еще одно соображение.
– Я знаю, учитель, со мной иной раз бывает нелегко столковаться, ответил Анерс. – Но потом-то я уступил и сказал: хорошо, Кай поедет. Только не с мысовыми!
– Тебе не придется иметь с ними дела, я все улажу, – сказал я. – Но ты, вероятно, и сам заметил, вас уже начали избегать. И дети ваши тоже чувствуют это на себе в школе. Так оно пойдет и дальше, Анерс. Вот почему я хочу, чтобы Кая отвез Фредерик с Мыса, – это произведет на людей впечатление.
В конце концов я его уломал. Перед уходом я заглянул к Каю. Воздух в его каморке был душный, спертый. Все это чревато тем, что могут заразиться и остальные, их и так-то с трудом заставили встать на учет. Правда, покамест болен один Кай.
Я захватил с собой несколько ежегодников Национального музея и почти целехонький кремневый топор, я нашел его этой зимой. У Кая уже собралась небольшая коллекция древностей.
– Интересно, сохранились у нас на острове следы одиночных захоронений? – спросил он.
– Чего не знаю, того не знаю, – ответил я, – но ведь Песчаный остров по-настоящему не исследован. А теперь послушай. Я только что принял решение основательно изучить его. Когда ты вернешься, ты должен будешь помочь мне.