Текст книги "Лжец"
Автор книги: Мартин Хансен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Эрик был у нас на Песчаном острове лучшим из лучших. Никогда не забуду, он первый бросился выручать Олуфа с Нильсом. Те тоже были вдвоем, когда вышли в море под парусом. Штормило, и все-таки они отважились. Их ялик перевернулся. Нильс погиб. Олуф спасся. В шторм он проплыл без малого четыре километра и этим стяжал себе славу. Уже начинаешь забывать, что там был и Нильс и что Нильс поплатился жизнью. Нильс был тихий мальчик. Ты запомнился таким спокойным и тихим, что я начинаю забывать тебя.
Эрик же первый бросился им на выручку. Маленький, чернявый, Эрик нисколько не походил на викинга. Зато всегда – первый.
Да, с того дня, как мы услышали взрыв, прошло всего-навсего полтора месяца. Увы, я исполняю здесь еще и обязанности причетника. И все легло на меня. Поскольку пастору с Дальнего острова к нам было не добраться. А от Эрика и того парнишки, я уже говорил, ничего не осталось. Один гребной вал. Вечером пришел Роберт. Роберт дородный, тучный, лицо у него сизое – до середины лба. А выше – белое. Это от фуражки, которую он носит не снимая, даже у меня. На этот раз, однако же, он ее снял. Я понял, он сделал это из уважения к собственным помышлениям.
– Ты, верно, считаешь, нам надо помянуть его в церкви? – сказал я.
– Да, нам бы хотелось, – ответил он.
Были сумерки, Роберт посидел у меня немного. Молча. Я думал про себя: с тобой такое уже случалось. Человек потерял самого близкого своего товарища, и вот он сидит и тщится что-то высказать, но у него не выходит, что ж ты ему не поможешь. Я не помнил, действительно ли со мной такое уже случалось, но только на ум мне пришли слова Проповедника: "Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее"*.
* Книга Екклесиаста, 3, 15.
Мы договорились: в среду, в четыре часа, в церкви.
Поистине, ты – сухой лист, увлекаемый ветром. И вот уже ветер занес тебя под арку пред алтарем. Ты стоишь под аркой и озираешь собравшихся. Их лица обращены к тебе. Бледные лица поверх темного дерева. На стенах, покрытых плесенью, поблескивает иней. Аннемари сидит на органной скамье очень прямо, уперев глаза в мигающее пламя свечи, которая освещает сборник хоралов. Ей пора обернуться в твою сторону, но она не оборачивается. Вон сидит Лине, вдова Эрика. И трое ее детей. И все они ждут. В мертвой тишине, в сырой церкви. Ждут твоего слова.
А есть ли тебе что им сказать?
Я гашу лампу. Уже около восьми. Я слышал, как пришла лодочникова Маргрете. Ручку-то я не убрал. Ох-хо-хо!
Да, я люблю сидеть по утрам в классной комнате. День предстоит хороший, замечательный день, говорю я себе. День неожиданностей. Что бы мне сегодня такое придумать?
По утрам я люблю что-нибудь придумывать. Для детей. К примеру, повесить что-нибудь на стену. Хоть бы и новую картину. Но чтобы она вызвала удивление, над ней надо немножечко помудрить. Тогда сгодятся даже самые что ни на есть скучные картины, которые предоставляют нам в качестве учебных пособий. Подыскав картине место на стене, я ее завешиваю. Так, невидимая, она и висит. И что же? Кто-то украдкой приподымет краешек ткани. На перемене картину внимательно рассмотрят. Теперь, когда они ее увидели, мы можем о ней и поговорить.
Или, скажем, приходят они на урок, а к потолку подвешена на шнуре самая обыкновенная двуручная пила. Я обхожу ее появленье молчанием, и она висит себе до тех пор, пока мы не созрели и не готовы воспринять заключенные в ней многовековые опыт и сноровку. Верши, сети, лемех, валёк, котлы и горшки кочуют по стене классной комнаты – поначалу нередко упрятанные под тканью, – пока наконец не пробудят изумления: странник на земле должен разглядеть красоту и в обыденном.
Да, Нафанаил, мне трудно удержаться, чтобы не похвастать мелкими своими дурачествами.
Но это не значит, что меня не одолевают сомнения. Вот послушай.
Когда я сюда приехал, окна в классе понизу были забелены. Моему предшественнику мешало, что во время уроков дети вытягивают шеи и смотрят в окно. Я побелку смыл. Разумеется, мне это тоже иногда мешает. Но я готов уверовать: ничего важнее того, что им открывается за окном, они не увидят. Это та почва, на которой прорастут их воспоминания. Вот только – не потому ли их притягивает этот пейзаж, что они вынуждены сидеть в классе? Играя на улице, они его не замечают.
Два окна, как я уже говорил, выходят на юг. Отсюда видны поля Бёдвара Бьярки, которые спускаются полого к Конскому рву и Горке и площадке для сушки сетей. Восточнее расположена пристань с маяком, а на западной, возвышенной, стороне острова поднимается гора Нербьерг, Мельничный холм и южнее – одинокий холм, где стоит церковь.
Но большую часть видимой им картины занимает море – до самого Вой-острова и Телячьего острова. Это там Олуф с Нильсом перевернулись, и Нильс погиб.
Ну а я сижу здесь и раскидываю им тончайшие сети. Пока я тут, я делаю все для того, чтобы они разглядели и познали свой остров, его почвы, берега, птиц, цветы, все преходящее и быстротечное. Некоторые уезжают. И наверное, нет-нет да и мучаются воспоминаниями. Я сижу здесь, Нафанаил, и медленно вливаю в них тонкий яд. И власть эта надолго. Но быть может, в наше время глубокие корни – помеха? Я спрашиваю, только и всего.
Но кто ожидал, что у Олуфа и Аннемари так сложится? Кончив школу, они хотели уехать. Во что бы то ни стало. Одно время строили большие планы. И все-таки они пока еще тут. Эту зиму, правда, Олуф проработал в городе, на фабрике. Но как только море вскроется, он непременно вернется. Порыбачить. Посидеть на скамейке, покурить трубку, глядя на воду. Поиграть на скрипке. И все молчком, избегая разговоров. Да, Олуф уже не тот, что прежде.
Олуф вернется, инженер уедет, и что дальше, Аннемари?
В одну из первых моих зим на острове Олуф и Аннемари ходили ко мне в вечернюю школу. И Нильс ходил, всего человек пятнадцать. Аннемари и Олуф сидели за одной партой в заднем ряду. Собственно, это она выбрала там себе место, ну а он подсел к ней. Светловолосый, рослый, плечистый детина, он сидел красный как рак, не поднимая глаз. На самом краешке скамьи. Тогда Аннемари взяла и пододвинулась к нему поближе. Ей было семнадцать, ему восемнадцать. Красивее пары не видел никто.
Аннемари была самой способной. За нею шел Нильс. Олуф усваивал предметы помедленнее, зато он был музыкален. Они часто приходили ко мне вдвоем, почти каждый вечер. С Олуфом мы играли дуэты, с Аннемари читали вслух. Потом она уехала сдавать выпускной экзамен. Потом поступила в торговое училище и долго отсутствовала... Ну и что ей прикажете делать на острове с полученным образованием? Да, они строили планы. Но Олуф словно бы сбился с ноги, приотстал. А тут вдруг выяснилось, что Аннемари ждет ребенка. Она хотела ребенка. Томика. Только Олуфа это не пришпорило. Правда, это совпало с гибелью Нильса. Олуф как будто погрузился в спячку. Ну а как же с женитьбой, с большими планами? А никак. Странная вышла история с Олуфом и Аннемари, невеселая история.
– Какая жалость, что я не нашел вчера эту цепочку! – сказал я Аннемари во время большой перемены, когда она собственнолично принесла мне поесть.
– Я так глупо вела себя, – ответила она мне.
Ответила достаточно кротко. Но не без холодка.
Поев, я благодарю ее за обед. Встаю, проворно подхожу к двери, открываю. Ну, разумеется!
– Маргрете, – говорю я, – ты, кажется, хотела сварить кофе!
Разумеется, эта стерва стояла под дверью и подслушивала. Только что не влезла в замочную скважину. Теперь хоть, может, поостережется.
Аннемари достает из-под свитера письмо. Когда у девушки такая грудь, как у Аннемари, наверное, приятно быть таким вот письмом. К тому же если письмо – приятное.
– Ты не отправишь? – сказала она. – Я забыла вчера тебе его отдать.
– Быть по сему! – отвечаю я в качестве почтмейстера Песчаного острова. – Только почтовая связь сейчас прервана, фрекен Аннемари, вероятно, уже успела это заметить.
– Лед вот-вот тронется, – возразила она. – Но ты прочти его! Оно не запечатано.
– Не могу, да и не хочу.
– Ты должен его прочесть. Ты посмотрел, кому оно адресовано?
– Да, моя девочка.
– Я хочу, чтобы ты прочел его.
– А я его читать не желаю.
– Я не знаю, что я с собой сделаю, если ты не прочтешь! – Она приблизилась ко мне едва не вплотную, я чувствовал ее всю, и грудь, и колени. И то, как она дрожит. – Там могут быть орфографические ошибки! Еще чуть-чуть, и она бы сорвалась на крик.
Я прочел.
– Здесь нет орфографических ошибок.
– А не орфографических?
Она немного уже успокоилась. Или делала вид, что успокоилась. Но как эта девочка на меня смотрела! Голова откинута. Темные волосы разметаны. Да еще эти черные бахромчатые ресницы, словно бы слипшиеся от слез. Они такие всегда – Аннемари плачет редко. Вначале черная бархатистая опушка ее темно-серых глаз меня даже отталкивала, но это быстро прошло. Итак, Аннемари стояла и смотрела на меня в упор. Девушки, которые выглядят так вызывающе, заслуживают наказания.
Я перевел дух и сказал:
– Да, одна ошибка тут есть.
– Какая же? – Нет, она определенно заслуживала наказания.
– Само письмо ошибка. Хотя почему бы – раз-два – и не подвести черту под пяти– или шестилетней юношеской любовью. Раз-два – и отцу ребенка выдается расписочка. Раз-два – и прощай, Олуф.
– Ты не понимаешь, – сказала она.
– И не хочу понимать, хотя, наверное, и в состоянии. Но скажи, твоя милая расписочка – это всерьез?
– Да.
– В таком случае замечаний у меня больше нет. Письмо я отправлю. Но возможно, адресат уже выбыл и его не получит. Я думаю, Олуф Олуфсен не замедлит с приездом.
– Это ничего не значит, ровно ничего! – сказала она. – И потом, это не самое главное. Может быть, письмо вовсе и не будет для него неожиданностью.
Я взглянул на нее. И впрямь дикая роза. С шипами. Решимостью Аннемари отличалась всегда. Но сейчас у меня на этот счет зародились кое-какие подозрения. Свою ли она выражает волю или, скорее, чужую? Да, ей явно хочется очистить совесть. Понял! Ей нужен надежный свидетель, свидетель того, что она действительно порвала с Олуфом.
– Значит, по-твоему, все уже кончено и вы красиво расстались, стоило тебе написать это очаровательное письмецо? Которого он и в глаза не видел?
– Разве ты не прочел? – сказала она. – Все кончено. Ты же прочел.
– Видишь ли, я туго соображаю.
– Мне тоже так кажется, – сказала она. И отошла к окну.
Вот как, подумал я, открывая буфет.
– А тебе не кажется, что нам не помешало бы пропустить по маленькой?
– С удовольствием. – Она уселась за стол и улыбнулась мне.
Я вынул бутылку с остатками коньяка и налил. Лодочникова баба конечно же сделает большие глаза, если застанет нас за этим занятием. Ну да репутация у меня уже устоялась.
– Что ж, выпьем, – сказал я. – Мне бы не хотелось обижать тебя, моя девочка, но первый тост я могу поднять только за Олуфа.
– В Олуфе много хорошего, – ответила она. – Но я на него невероятно зла.
– Да, это факт.
– По-моему, для Олуфа письмо не будет неожиданностью.
– А для меня, Аннемари, это неожиданность.
– Йоханнес, перестань морочить мне голову. Ты все понял задолго до того, как это стало ясно нам самим. И проявил немалую изобретательность, пытаясь скрепить то, что разбилось. Это ты виноват, что мы не расстались раньше.
– Хорошо, пусть буду виноват я.
– Нет, серьезно. Это из-за тебя все у меня сложилось так, а не иначе.
– Тебе подлить?
– Да, спасибо. Йоханнес, скажи мне, неужели тебе никогда не хотелось совершить какое-нибудь безумство? Без оглядки?
– Да Боже упаси.
– Это правда, что говорят про тебя и Ригмор с Мыса?
– Раз говорят, значит, так оно и есть.
– Не знаю, хотела бы я, чтобы это оказалось правдой, или нет.
– Стало быть, не знаешь, – отозвался я. – Ну а теперь за тебя, Аннемари! У тебя еще все впереди!
Она отставила рюмку.
– Ты мне разонравился. Никогда бы не подумала, что мне доведется сказать такое. Но я вынуждена. Если бы ты мне хоть чуточку нравился, я бы швырнула эту рюмку тебе в лицо. Но я просто-напросто от тебя устала.
– Какая оригинальная реплика, не забыть бы занести ее в общую тетрадь. Лет двадцать уже меня не оставляет мысль написать повесть. Теперь у меня есть реплика.
– А я подозреваю, все ящики у тебя забиты дурацкой писаниной. Ты прикидываешься, заметаешь следы, ты стареющий мечтатель, вот ты кто!
– Попала! В самое яблочко. Стареющий! Это же прямое попадание.
– Нет, – сказала она. – Не это тебя задело. Когда ты охаешь, нипочем не догадаться, что у тебя болит.
– Да, старый лис семерых волков проведет.
– Я же не слепая, – сказала она, – я же вижу, во многом ты его превосходишь. Но когда я сравниваю, как же мало в тебе мужества... и безрассудства.
– А-а, догадываюсь, ты говоришь сейчас об Александре. Где уж мне с ним равняться, с этим Аладдином! На его стороне все преимущества. Да, присватался журавель к дикой утице, оба и улетели за море.
– Почему ты называешь его Александром, его зовут Харри, – сказала она. – Мне бы хотелось...
– Чего бы тебе хотелось?
– Ничего... Скажи-ка лучше, о чем ты думаешь! Ты, конечно, считаешь, что я была с ним, что я с ним спала! Да?
– Естественно.
Аннемари повысила голос едва не до крика. Позабыв, кто на кухне. Хотя Маргрете, наверное, так и так была недалече и все слышала.
– Ты не веришь мне, – сказала она, – я же вижу. Ты мне и раньше не доверял, я знаю. И когда я жила в городе, тоже не доверял. Можешь не сомневаться, мой друг, я жила там в свое удовольствие и занималась любовью, когда у меня было на то желание!
– Аннемари, – сказал я, – видишь на столе книжечку? Приподними ее.
– Цепочка! – растерянно выговорила она. Вернее, выдохнула.
Взяла в руки и стала разглядывать.
– Красивая.
Тонкие звенышки медленно перетекли из одной руки в другую. Потом она положила цепочку на прежнее место и снова накрыла книжечкой. Это было старинное издание "Перелетных птиц" Блихера*.
* Стен Стенсен Блихер (1782-1848) – датский писатель и поэт. "Перелетные птицы" – один из его лирических сборников.
Так цепочка на столе и осталась.
Мы посидели еще немного. Стенные часы издали короткий треск. Через пять минут они пробьют. Через пять минут я созову детей в класс, хотя так и не придумал, чем удивлю их сегодня, а Маргрете так и не принесла мне кофе, но ее можно извинить, она нерасторопна и любопытна.
– Йоханнес, ты не веришь тому, что я говорю? – спросила Аннемари.
– Как правило, друг мой, верю.
– Все кончено, – сказала она, – постарайся это понять.
– Олуфу пока что ничего не известно, поэтому и понимать мне пока еще нечего.
Я собрался налить по новой. Но бутылка была пуста. Меня взяла досада. Я и так был сердит на Аннемари, а тут рассердился еще больше – из-за того, что коньяк весь выпит. Что ж, думал я, ей выпала удача, и она вычеркивает Олуфа из своей жизни, – отлично! И свидетелем заручилась – куда как прекрасно! Я взял трубку, раскурил ее и откинулся в кресле. Аннемари сидела у меня, пока не пробили часы. Мы молчали. Минуты тянулись невыносимо медленно. Точно на проводах. Я сидел и думал о том, как часто они приходят в эту комнату, она и Олуф. Я, можно сказать, соединил их. А они приходят сюда поодиночке. Олуф сам по себе. Аннемари сама по себе. Какая же мне польза, что я трудился на ветер?*
* Парафраз стиха из Книги Екклесиаста (5, 15).
3
В субботу после обеда я первым делом совершил путешествие в Северную Гренландию. А потом побывал на Мысу и в доме у Кая.
Одно у меня утешенье – глядеть
из клетки постылой вдаль;
да изредка узничью песнь пропеть,
чтоб разогнать печаль*.
* Из стихотворения С. С. Блихера "Прелюдия".
Ну же, Нафанаил, моя скромная персона не стоит того, чтобы ты принимал эти строки близко к сердцу. Просто они вспомнились мне, когда я пошел проводить оставшиеся уроки, прихватив с собой нарты. Сейчас, решил я, мы отправимся в путешествие!
Да, все-таки я придумал, чем удивить сегодня учеников. Провожая Аннемари до дверей моей комнаты, я ненароком задержал глаза на книжной полке, где стояли нарты. Игрушечные гренландские нарты. Вот оно! – осенило меня, мы поедем на нартах. Через пять минут мы очутимся за тысячу миль от Песчаного острова, в кладовой у Стужи. Прощайте, Песчаный остров, Аннемари и все треволнения!
Ну как, Нафанаил, вынес ли ты что-нибудь для себя из нашей длинной послеобеденной беседы с девочкой по имени Аннемари? Беседа была длинная и задушевная. И Аннемари получила цепочку, которую выпрашивала вчера вечером. "Красивая!" – выдохнула она. Украшения нашептывают женщинам сладкие речи. Но потом Аннемари положила цепочку на место. Так и не взяла. Накануне хотела взять во что бы то ни было, а теперь – ни в какую. Думаешь, за этим что-нибудь кроется? Нет, конечно. Просто в Аннемари заговорила гордость. Тогда почему же она так добивалась цепочки вчера? Нет, все-таки что-то за этим да кроется. А вообще я вижу Аннемари насквозь, и никакая она для меня не загадка. В кармане у меня лежит ее письмо к Олуфу. Я – почтмейстер Песчаного острова, и карман мой в настоящий момент служит почтовым ящиком я должен выполнить поручение Аннемари и отправить письмецо, в котором она порывает со своим возлюбленным. Этакое кратенькое нежное уведомление. Мне пришлось прочесть его. Причетник был вынужден выступить в роли свидетеля, причетник разве что не сказал: да, отныне Аннемари свободна. Свободна, как вальдшнеп по весне. Отныне она может играть, с кем пожелает. И если она отведает весеннего хмеля с другим, совесть ее будет кристально чиста. То, что она прогуливалась с инженером и бросала на него красноречивые взгляды в отсутствие своего возлюбленного, которого зовут Олуф и который приходится отцом Томику, по-видимому, немножко ее беспокоило. Разумеется, люди более передовых воззрений сочли бы, что все это пустяки, что она по-старомодному щепетильна. Но Аннемари не способна пуститься на измену, не побередив по-старомодному свою совесть. Зато теперь она свободна. Свободна, как птица. Ловко проделано: один росчерк пера, и Олуф списан. И между нею и тем, другим, никто уже не стоит. А времени у них с инженером – в обрез. Не сегодня-завтра тронется лед. И любовнику придется уехать. Быть может, им одна только ночь и осталась, одна-единственная. Хотя, когда проводишь весеннюю ночь с желанным, она длится, и длится, и длится.
Я позвал детей в класс, а в руках у меня были нарты.
Да, через пять минут мы очутимся за тысячу миль. Умчимся на нартах.
Ведома ли тебе, Нафанаил, колдовская свобода вещей? Не мыслей, а вещей? Самых обыкновенных. Как вот, например, эти нарты.
Конечно, существует немало способов обрести свободу. Аннемари освобождается единым росчерком пера. Освобождается для новой, набухающей любви. Но Бог ты мой, все равно она связана. Связана воспоминаниями. Неотступной мечтой о счастье. Великой лживой мечтой о любви и радости. Бедная Аннемари!
Можно попытаться обрести свободу, предавшись высоким помыслам. Но все это пустое, Нафанаил. Было время, и я бродил, овеянный высокими думами, в голове моей роилось множество интереснейших мыслей, мой мальчик. А что проку? Разве мне есть с чем обратиться к вдове рыбака, который подорвался на мине? К чему они, все эти тяжкие раздумья и переживания, если жизнь быстротечна и проходит, как ветер над травой*, а ты так и не додумался до тех слов, с которыми можно подойти и обратиться к вдове Эрика, Лине?
* Ср. "Дни человека, как трава... Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его" (Псалтирь, 102, 15-16).
Вот почему я уповаю на природу и уповаю на обыкновенность вещей: дивясь им, обретаешь свободу и мудрость. Охотник, поджидающий в сумерках, когда навстречу ему вылетит дикая утка, самая первая, – он чувствует себя свободным, чувствует подъем, вдохновение. Или достаточно увидеть плевел, плевел, кивающий на ветру, и ты – свободен. Или набрать горсть земли, зачерпнуть пригоршню нетленной земли, пригоршню покоя. Ты свободен – на один, драгоценнейший, миг.
Или берешь нарты.
Положим, урок мы начали не с нарт. Я поставил их на полку для экспонатов, которая висит у нас над классной доской. В путешествие мы отправились не сразу, но готовились к нему исподволь, украдкой поглядывая на нарты.
– Сначала займемся арифметикой! – сказал я. – Приготовьте доски и задачники.
Тут же поднялся веселый стукот. Вынув доски, дети сбрызнули их водой (воду они держат во флакончиках из-под духов, такая здесь мода) и вытерли пестрыми тряпочками. Потом с глухим чирканьем повытаскивали из пеналов грифели. Один из мальчиков встал и пошел затачивать свой грифель о цементное основание печки. Да, мы все еще пишем на грифельных досках. Приходский совет считает, что бумага – чересчур дорогое удовольствие. Ну а я привык, грифельные доски мне даже нравятся. С них, слава Богу, все стирается, и ошибки с описками не стоят у тебя перед глазами вечным укором.
Итак, мы занимаемся арифметикой. Доски расчерчены, грифели поскрипывают, класс наполняет вдохновенное, сосредоточенное бормотание дети считают. Их двенадцать. Семь девочек и пятеро мальчиков. Недостает Кая – он болен туберкулезом и лежит дома, его должны вот-вот увезти в санаторий. Нет здесь и детей смотрителя маяка, они учатся в городе, там школа получше. Ведь в нашей всего-навсего два класса, с которыми я занимаюсь по очереди, через день. Кроме того, в младшем классе собрались дети разного возраста, и не все одинаково успевают. Скоро ко мне кто-нибудь подойдет и попросит помочь с задачками. Это я люблю, это целое искусство, Нафанаил, – незаметно подводить их к тому, чтобы они самостоятельно напали на верное решение.
Смотри, какое сегодня солнце! Оно воротилось из африканских странствий. И распустило нам на радость свои лучистые власы*. Иней за окном держится только в тени. Поля раскисли, превратились в озерца с талыми островками – плавучая, блескучая тундра. А вот море, насколько хватает глаз, все еще оковано мертвенно-бледным льдом. На нем проступило еще больше пятен. Он словно вспух болячками.
* Из стихотворения А. Стуба "Ария".
Солнечный свет по-небесному дерзко врывается в окна, что смотрят на юг, стягивает в Млечный Путь порхающие пылинки, роет золото, прочесывая ребячьи макушки. Гляди, как переливается камень в колечке у Ингер! Простое стеклышко, а играет, что твой диамант!
И цветут, согретые солнцем, расписные розы на высоких стенных панелях. Сейчас розы выглядят, точь-в-точь какими они предстали мысленному взору Расмуса Санбьерга, когда он пришел сюда и заново стал художником.
Прожив на Песчаном острове года два, я уговорил старого Расмуса расписать классную комнату. Расмус слыл чудаком, и с ним никто особенно не считался. Он был вдов и жил бобылем в запущенной лачуге у Песчаной горы. Но его дверные переплеты и филенки излучали очарование старинного народного промысла. В далеком прошлом Расмус состоял в местных живописцах, а потом его разжаловали, потому что у людей выработался новый вкус, менее взыскательный. У него и кистей-то своих не осталось, и, когда я попросил его расписать классную комнату, старик испугался. Однако пришел. Ходил он сюда не месяц, не два – в классе даже устоялся его, Расмусов, запах.
Он работал и во время уроков. Но отвлекать художника расспросами было нельзя. От красок мягкая борода его стала серо-буро-малиновой. Таким он и сошел в могилу, до того они въелись, краски. Да, Расмус Санбьерг покоится в могиле с серо-буро-малиновой бородой.
Склонив голову набок, он медленно отступал от стены и, глядя поверх очков в стальной оправе, которые то и дело съезжали ему на нос, изучал очередной мазок. Мы хранили почтительное молчание. Наткнувшись на стол, он отпускал допотопное ругательство. Никто не смеялся. Унаследованная им манера письма соединяла в себе сразу несколько стилей, начиная от готики и кончая рококо и классицизмом. Он поделил стену на темно-красные поля – их венчают увитые цветами и листьями арки, а разгораживают серые пилястры с продольными желобками. Капителями служат цветочные корзины, откуда на две стороны, по синему фону, ниспадают гирлянды из листьев и роз. Но шедевр Расмуса – это дверная филенка, на которой он изобразил пророка Иону, сидящего под пальмой в окрестностях Ниневии. Иона облачен в сюртук и цилиндр. Пальма раскинула три дубовых листа. На заднем плане возносятся шпили ниневийских церквей и Вавилонская башня.
Работа могла не заладиться, а то и нагнать на художника тоску, тогда мы обращались с ним особенно бережно. Он же подсаживался к нам и слушал. Случалось, в памяти его что-то всплывало, и старик, которому перевалило за восемьдесят, тянул кверху палец, чтоб его вызвали.
Расписанная Расмусом классная комната – самое интересное, что есть у нас на Песчаном острове, она уступает лишь церковному алтарю, а его розовые плети – единственное, что связывает старинное церковное искусство и наше время. Расмус ничего не взял за свои труды, он даровал роспись непросвещенному острову. После чего прямиком отправился домой и умер, насыщенный днями* и удоволенный.
* Книга Иова, 42, 17.
Но вот и последний урок.
– Ну-ка, усаживайтесь в угол! – командую я.
Мы расположились на полу в углу класса, поставили нарты посередке и умчались. За тысячу миль.
В прогретой солнцем комнате душновато. Пахнет тлеющим торфом, чучелами птиц, а еще – засушенной морской живностью из "кунсткамеры" – подвесного шкафчика, где хранятся диковинки, найденные на суше и в море. А от ребятишек, что сидят, поразинув рты, пахнет ржаным хлебом, салом и колбасой. Да, они сидят с разинутыми ртами, ведь мы пустились в дальнее странствие, а рот – это дверца души и фантазии, и, когда душа странствует, она должна быть открыта.
Позабыты и Аннемари, и все треволнения. Мы в Северной Гренландии, на наших глазах Мюлиус-Эриксен, Хаген и Брёнлунд совершают свой последний переход через ледяную пустыню. И вот уже Брёнлунд остался один. Далеко позади лежат два его замерзших товарища. Теперь он пробивается в одиночку, он знает, живым ему не дойти, но упрямо движется вперед, в надежде, что будет найдено хотя бы его тело и бесценные записи.
Как перст одинок,
поборовшись с судьбой,
ты смерть свою принял
в ночи ледяной*.
* Здесь и ниже – четверостишия из стихотворения "Йорген Брёнлунд" датского поэта Тёгера Ларсена (1875-1928).
Гренландцу Йоргену Брёнлунду отказывают ноги. Но и лежа на льду, с отмороженными пальцами, он продолжает делать записи. Это сведения для полярников, которые когда-нибудь пойдут по его следам. Он исполняет свой долг. Закостеневая. В полном одиночестве. Вот что говорит о нем Тёгер Ларсен:
Окраину мира
вымеривать стал
и, лишь умирая,
ей меру познал.
Я распустил детей по домам. Потрясенные судьбою этих отважных людей, они тихонько вышли за дверь. А чуть погодя я услышал, как они с радостными воплями выбегают на слякотную дорогу. Я и сам почувствовал прилив сил после нашего путешествия и рассказа о мужественной и достойной смерти.
Я натянул резиновые сапоги, сунул нарты в карман, взял бинокль и вместе с Пигро вышел из дому. Пес сразу потрусил прочь, через поле; он объявился лишь вечером, да и то чуть не до смерти напугав меня. Что поделать – весна, и у Пигро свои заботы.
За долгую зиму глаза ослабли, отвыкли от слепящего света, солнце же сияет как в первый день творения. Правда, в тени лужи под сапогами похрустывают. До лавки Хёста рукой подать, я иду, и меня сопровождает пение жаворонка. Любимец наш! Восторгов вешних вестник...
Еще в объятьях холода земля,
а ты согрел меня ликующею трелью*.
* Из стихотворения С. С. Блихера "Жаворонок".
В лавке, кроме приказчика, я застал трех женщин. Стоят квохчут, собирают островные новости, собирают свет в синие свои передники – солнце так и шпарит в окно.
Я подал приказчику список. Я прекрасно видел: переписывая мой заказ, этот балбес криво усмехнулся. Конечно, я мог бы заказать две бутылки и открыто, а не в письменной форме, прикрываясь покупками, которые мне совсем ни к чему. По острову так и так пройдет слух, что с причетником снова неладно: на одной неделе – четыре бутылки!
– Скажи, сколько с меня, я уплачу наличными. – Он посчитал. Я взглянул на счет. – Ты малость ошибся, дружище. С меня еще одна крона!
Я положил счет в карман, заплатил. Парень побагровел, прыщи у него на лице запылали. Ничего, впредь будет ему наука.
Уходя, я повесил в лавке объявление, где каллиграфическим почерком было выведено: "Как сообщалось ранее, в воскресенье в 10 утра в церкви состоится служба. Отправляет службу учитель Йоханнес Виг".
Точно такое же объявление я вывесил и на дверях пожарной. Маленький деревенский пруд по соседству, со вмерзшими в лед палками и камнями, поблескивал, словно остекленелый глаз, что вперила в небо старуха зима. Стену пожарной все еще украшала афиша, с которой смотрела легкомысленно одетая женщина, – последний раз, когда к нам приезжала передвижка, показывали "Жену моего друга". Бедняжка, как ей должно быть холодно.
На дверях пожарной висело также приглашение в усадьбу на Мысу, на весенний бал. По правде сказать, я сегодня на Мыс не собирался, а тут передумал и свернул в подъездную аллею, которую развезло на солнце. Усадьба Мыс стоит примерно в полукилометре от деревушки, на северном берегу. От моря ее отделяет невысокий холм, на котором средь глухого кустарника чернеют камни; тут под открытым небом собирались издавна на свои сходки островитяне. То – Старый Мыс. С запада усадьбу укрывает от ветра богатая преданиями роща – Сад Эльфов.
На аллее отпечатались следы шин, я взял и пошел по узорчатой колее. Фредерик с Мыса выезжал сегодня на своем новом автомобиле. Разумеется, такой человек, как Фредерик с Мыса, не может обойтись без автомобиля, хотя протяженность острова не больше четырех километров, а состояние дорог плачевное. Я ступал по шинному следу и думал: "Хорошо бы застать ее не одну. Впрочем, я и сам не знаю, чего хочу!"
В палисаднике у ивового плетня я нашел три фиалки. Усадьба Мыс по-своему величественна. Она не просто самая большая на острове – от нее веет могуществом.
Возможно, это претворилось в запах и аромат далекое прошлое. Ведь на береговом холме живали короли, что некогда правили островом. Мысовые короли. Если верить полузабытым преданиям, они не всегда пользовались доброй славой. В одном из преданий упоминается некая госпожа Нитте. О ней только то и сказано, что была она недобрая. "Борони нас Бог от госпожи Нитте с Мыса" – так звучит припев давно забытой баллады.
Выведенных из красного кирпича флигелей почти не разглядеть за вековыми вязами и каштанами. В усадьбе всегда сыро и сумрачно. Как в погребе.
Фредерик был дома. Я нашел его в огромном сарае, где он со своими людьми смолил ботик и садки для рыбы и смазывал телеги. Сквозь щели в дощатых стенах пробивался и ложился тигровыми полосами солнечный свет.