Текст книги "Лжец"
Автор книги: Мартин Хансен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц)
А с другой стороны, все это прах и вздор. Текст этот шаток, стоит в него углубиться, и земля уходит у тебя из-под ног.
Вчера – из-за того, что тронулся лед, – я полуночничал. А сегодня заспался. Встал с чугунной головой. С онемелыми, будто проржавевшими членами. Вот когда начинаешь чувствовать свой возраст и тебя продирает предощущение грядущих немощей. Я выпил – и понемногу воспрял. Но на утреннюю прогулку к берегу времени уже не оставалось.
Мелкие напасти едва ли не худшие. Во-первых, заспался. Второпях одеваясь, обнаружил в кармане старого пиджака письмо Нанны. Письмо Аннемари, я имею в виду. В котором она сообщает Олуфу о разрыве. Мило перечеркивает прошлое. Письмо успело измяться и посереть, точно пролежало в моем кармане целую вечность. Относись к этому полегче, с юмором! посоветовал я себе мысленно. Пролежи оно у тебя хоть до второго пришествия, содержание его не изменится. И вообще, какое тебе до этого дело?
Все так, но я почувствовал себя постаревшим, меня охватила тревога. Письмо дало толчок невеселым раздумьям. Что, если пролив уже вскрылся и паром придет сегодня? Что, если сегодня вернется Олуф? Что тогда?
Утро положительно не задалось. Бреясь, я не на шутку порезался и никак не мог остановить кровь.
– Вот ты и получил смертельную рану, Бальдр!* – сказал я себе.
* В скандинавской мифологии Бальдр – юный и светлый бог весны. О его гибели рассказывается в "Младшей Эдде". Когда Бальдра стали мучить зловещие сны, мать его Фригг заставила все сущее на земле поклясться, что Бальдру не причинят вреда. Боги забавлялись тем, что пускали в него стрелы, бросали каменья, рубили его мечами, – все было ему нипочем. Тогда Локи, хитрый и коварный бог огня, выведал у Фригг, что она не взяла клятвы с побега омелы. Сорвав этот побег, он подбил слепого бога Хёда метнуть его в Бальдра и направил его руку. Бальдр был поражен насмерть. "Так свершилось величайшее несчастье для богов и людей".
Кровь так и капала на пол. Зато когда я покончил с бритьем, настроение у меня поднялось. Старики знали, что делали, прибегая к кровопусканию, после него отлегает! Я стоял перед зеркальцем для бритья и оптимистически размышлял о смерти. Почему ее нужно непременно страшиться? Смерть – это отдохновение. Человек обретает пристанище. Никакой маяты, никакой ответственности. Смерть мне по нраву, речет Сигват*, она не изменит. Что в сравнении с нею грешный мир!
* Сигват сын Торвальда (ок. 995 – ок. 1045) – выдающийся исландский скальд.
Я стоял перед зеркальцем, которое отличается необыкновенным правдолюбием, и в памяти моей словно приоткрылась щелка. Мне вспомнилось, над чем я задумывался в далекой юности. Когда мне было восемнадцать двадцать. О ту пору я нередко размышлял о смерти. Хладнокровно, всерьез. Двадцать лет для многих – немалый возраст. Двадцатилетний юноша взыскует чистоты. Ну да, сам он оступается то тут, то там, считает, что погряз в скверне. Но он взыскует истины и чистоты. Человеку зрелому не понять ни того, ни другого. Зрелый знай талдычит о своем опыте. Глупец! Его опыт всего-навсего означает, что он позабыл, насколько несведущ в самых что ни на есть важных вещах. А вся его жизненная мудрость сводится к тому, что в намерениях своих и поступках он – мелкий обманщик и лгун. Да, лгун. Совесть его не мучит, поскольку он уже не перестал замечать, что лжет. Он уже не замечает великого противоречия жизни, которое доставляет юности и радость и боль, наделяет ее мудростью и неведением одновременно. Двадцатилетний несмышленнее младенца и умудреннее старца. Он ровным счетом ничего не знает и знает обо всем на свете. От светозарного, насыщенного мгновения его шарахает в черную пустоту и страх – и обратно. Он – поверенный смерти.
– Вот что тебя погубит, Бальдр! – сказал я себе. Порез на подбородке все еще кровоточил. Полотенце алело, как Даннеброг*.
* Даннеброг – датский национальный флаг, его цвета – красный и белый.
Я перечитывал ночью старинную трагедию Йоханнеса Эвальда "Смерть Бальдра"*. Отсюда, Нафанаил, сии патетические рассуждения. Согласен, вещь отдает нафталином. Но все равно впечатляет. Я читал ее под мухой, но это не мешало мне сознавать, какой у Эвальда могучий язык. Удар за ударом он потрясал мое сердце. Поистине, в этом скрюченном пиите** жил юноша, суровый и страдающий юноша. Согласен, выведенная им влюбленная парочка, Нинна и Готер, нагоняет скуку. Этот Готер, король Лайре***, симпатяга, но нагоняет скуку. У нас таких Готеров пруд пруди.
* Йоханнес Эвальд (1743-1781) – датский поэт и драматург эпохи Просвещения. "Смерть Бальдра" – одна из самых известных его трагедий.
** Эвальд с юности страдал ревматизмом и в последние годы был фактически прикован к постели.
*** Лайре – современное название Хлейдра, древней столицы датских конунгов на острове Зеландия.
Я залепил порез ватой и, заперев бедного Пигро, бодро отправился в церковь. Я выбрал уединенную тропинку, которая огибает посадки с севера, так оно ближе. Мне хотелось прийти загодя и обдумать сегодняшний текст.
А пока я просто шел себе и поглядывал по сторонам. Погода стала заметно мягче – чуть выше нуля, – но все равно промозглая. Весна умеет обдать холодом на свой, необузданный, лад. Я представил себе, будто иду и смотрю на все глазами двадцатилетнего. И первое, что бросилось в глаза, чересчур яркий свет. Хотя над островом и курился тонкий туман, все окрест было затоплено светом. Один из тех весенних дней, когда солнце появляется на небе, небрежно прикрывшись сияющей пеленой. Пашня вблизи выглядела пористой, припухшей, безобразной. В канаве и придорожной прошлогодней траве скопились мусор, тина, словом, всяческая грязь и слизь. По обочинам одни кусты злобно топорщили почернелые ветки, другие слиплись в космы, походившие на волосы утопленниц. А в тени корчилась, истекала талой кровью старуха зима. Все, на что ни падал глаз, было непристойным, нечистым беспощадный свет раздевал донага. Посреди этой мерзости запустения улыбалась нежной порочной улыбкой одинокая фиалка. Мир пахнул дикими собаками и отрытыми ямами с гнилой свеклой. Это – ощущение двадцатилетнего.
Ну а что же видит пожилой? Прежде всего он прислушивается. Он схватил уже крик зуйка на берегу, уловил новое коленце в пении зяблика. А вон и сам зяблик, в ореховом кусту, у него и оперенье стало поярче. А еще пожилой видит, как густо чернеют стылые поля – там, вдали, где простерлись головокружительно-голубые лужи. Молоденькие ясени и рябинки на опушке леса блестят свежеумытой корой, а ивняк сделался темно-красным – как красное вино. На лозах скоро появятся сережки: почки набухли, вот-вот раскроются, глядя на них, представляешь молоденькую девушку, которую переполняет поверенная ей тайна.
Нет, все-таки хорошо!
А когда я подымаюсь на Церковный холм, у меня перехватывает дыхание: я вижу внизу нагое, живое море. На севере оно выметено и убрано. С запада на север движутся льдины, но пролив между островом и материком все еще не вскрылся. Так что сегодня паром не придет. К счастью.
На кладбище меня встретили веселые синицы, а больше там не было ни души. Внизу растянулся берег и впивал оледеневшими губами воду. Припай на самой его кромке изошел кровью. Там расхаживали вороны, пощипывая водоросли. Огромная морская чайка задрала клюв к солнцу и вострубила полустишие из Эгиля Скаллагримссона*.
* Эгиль Скаллагримссон (ок. 910-990) – выдающийся исландский скальд. О нем рассказывается в "Саге об Эгиле".
Я пришел за полчаса до начала службы и первым делом переменил на досках номера псалмов*. Из приуроченных к сегодняшнему воскресенью я выбрал первые три.
* Речь идет о досках на стенах церкви, где для удобства паствы вывешивают таблички с номерами псалмов.
Потом заглянул в ризницу – проверить, на месте ли бутылка. А после посидел на причетничьем стуле под каменной головой, раздумывая, что же я буду говорить, однако ни до чего не додумался. В маленькие окошки падало куда больше света по сравнению со вчерашним, но церковь от этого казалась еще более угрюмой и ветхой. Низко нависшими сводами она походила скорее не на храм, а на склеп. Облупившиеся, покрытые плесенью стены. Прелый запах загнивших цветов. На мгновенье мне почудилось, будто церковь – живое громадное существо. Что она – кит, а сам я – Иона.
Я сел за орган, намереваясь проиграть эти три псалма. Но не успел закончить и первый, как раздались шаги. Пришла та, кого я совсем не ждал. Нанна, мартовская фиалка. То есть, я хочу сказать, Аннемари. Серьезная, чуточку растерянная. Темные волосы покрыты красным цветастым платком.
Она развязала его.
– Пожалуйста! – сказал я, уступая ей свое место. И удалился в оружейную, пол которой выложен красными плитками.
Она заиграла. Я стоял и смотрел в открытую дверь. На двор, щедро залитый светом. Уже подошли некоторые из прихожан и в ожидании службы разбрелись по кладбищу, навестить, по обыкновению, могилы близких. Я слышал, как по-воскресному тихо похрустывал гравий. Выходя на дорожку, они щурились от яркого света. Их одежды были ослепительно черными.
Аннемари взяла слишком вялый темп. Что было на нее не похоже. И вдруг оборвала игру. Вышла в оружейную и стала за моей спиной. Я не обернулся. Так мы и стояли.
– Зачем ты рассказал ему о моем письме к Олуфу? – спросила она.
– Если уж ему не положено знать, то кому же? – отвечал я. – И потом, Нанна, я же не знал, что он не знает.
Но на самом деле ни она, ни я не сказали ни слова. Мы вели воображаемый разговор.
– Почему все так? – спросила она.
А я ей на это:
– Проповедник сказал: "Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы"*.
* Книга Екклесиаста, 7, 29. 115
И вновь оказалось, что мы с ней не перемолвились ни единым словом.
– Слышишь – жаворонок. – Это она уже произнесла вслух. У меня за спиной.
– Слышу, – ответил я. И шагнул во двор, оставив ее одну.
Увидев, как в калитку заходит мать Олуфа, я подошел к ней и поздоровался.
– Уж теперь-то Олуф не заставит себя ждать, – заметил я.
Мария посмотрела на меня в упор и сказала:
– Причетник, у тебя на лице кровь.
Я смущенно поблагодарил ее и отошел за угол – посмотреться в окошко ризницы и вытереть подбородок.
Кровь не унималась. Мой носовой платок стал пятнистым. Аннемари успела снова сесть за орган. Потом он смолк. Я слышал: вовнутрь уже потянулись люди.
Я решил обогнуть церковь с северной стороны. В надежде, что никого здесь не встречу. Но на полдороге я увидел Лине, вдову Эрика, и трех ее детей, они стояли возле ржавого гребного вала. Нагнувшись, Лине поправляла засохшие венки, с которых сыпались иглы. В руках у старшей девочки был горшочек с цветущей бегонией. Двое младших стояли скрестив руки.
Крадучись вернулся я на прежнее место. И услышал, как на холм взбирается автомобиль. Раз это Фредерик с Мыса, лучше переждать, пусть даже кровь и остановилась.
Но тут я обнаружил, что в мою сторону медленно направляется Лине с детьми. Делать нечего, я поплелся ко входу. Я чувствовал, мне не избежать встречи с Ригмор. Так и есть!
Она вылезает из машины, проходит в калитку. Элегантная, черт бы ее побрал! В сером весеннем костюме. Он сидит на ней как влитой, как шубка на горностае. Точно, она – горностай.
– Где же твой набожный муж, дорогая Ригмор? – говорю я, пожимая затянутую в перчатку руку. Ответное пожатие намекает о ласках нежных, дерзких.
– Мне жаль, но я должна разочаровать тебя, – говорит она. – Фредерик корпит над налоговыми декларациями.
Вдова Эрика и дети медленно идут мимо. Они побывали на святом месте, поклонились ржавому гребному валу. Они здороваются, печально и с таким смирением, будто совершили нечто недозволенное. Во мне закипает гнев. Почему эта приниженность! Ведь у них есть то, чего нет ни у меня, ни у Ригмор. Мы стоим с ней и смотрим, как они сперва тщательно скребут подошвами о железную решетку у входа, а потом заходят и по очереди вытирают ноги о коврик в оружейной. Смиренные духом.
– Ну как, Ригмор, – говорю я, – ты выметена и убрана?
– Это что, одна из твоих острот?
– Дорогая, ты же соскучилась дома, верно? Фредерику не следовало взваливать на себя такое бремя, повелевать всем и вся.
– Дорогой, – отвечает она мне в тон и смеется воркующим смехом, когда Фредерик занят, я не скучаю. Но почему ты у нас такой редкий гость?
– Всяк кулик к своему болоту привык, – говорю я. – Но я бы с удовольствием приходил почаще, только ведь вас одних не застанешь, у вас всегда общество.
– Мне до смерти надоела вся эта камарилья!
Она произносит это с легкой дразнящей улыбкой. Меня дразнит не улыбка, а что за ней кроется. Конечно, она устала от Фредериковой камарильи. Они настолько испорчены, что ей тут делать уже нечего.
– Йоханнес, они не умеют нежничать, – говорит она, заливаясь своим тихим смехом.
Нежничать! Что она имеет в виду? Кажется, это из области любовных ухаживаний. Да, я прекрасно понимаю, что она имеет в виду, произнося это слово – "нежничать". Все самое потайное и сокровенное, что только есть в закоулках дома, в оттенках слов, в изгибах и складках тела. Нежничать! И дернуло же меня преподнести ей фиалки. Иначе она бы сюда не пришла. Черт бы ее побрал, эту Ригмор! Но с другой стороны, с ней никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Уж это мне ее двоеречие!
– Ты их недооцениваешь, – говорю я. – Ну а как насчет мужественного Александра Готера Харри, то бишь инженера? Разве он не занятный?
– О да, – отвечает она таким сладким голосом, что впору порубить ее на леденцы, – но ему так некогда, так некогда.
– Ригмор, послушай, тебе надо отсюда уехать. Давай-ка подобьем Фредерика стать президентом какой-нибудь компании или на худой конец министром. Тогда ты выберешься из этой кротовой норы.
– Я люблю, люблю этот остров, – отвечает она. – А поехали к нам на обед?
– Спасибо, но я уже приглашен сегодня к Марии.
– Это что, так заманчиво?
– Очень заманчиво. Я, можно сказать, сам напросился. Немолодая женщина холодноватого склада – это приятно освежает.
– Йоханнес, я понимаю, у тебя много обязанностей. И все-таки давай поедем к нам. Мария – прекрасный человек, но не мог бы ты навестить ее как-нибудь в другой раз?
– Иди вымети и убери себя, – говорю я. – Мне сейчас не до вас.
Она складывает свои бескровные пухлые губы в улыбку и заходит первая. Красивой, пожалуй, ее не назовешь. Слишком уж утонченная. И неяркая. Но это пока ты не уловил исходящие от нее флюиды.
Аннемари обернулась, увидела нас. Мило улыбнувшись, женщины кивнули друг другу. Ригмор направилась в дальний конец церкви. В былые времена люди с Мыса сиживали на резной скамье в переднем ряду. А теперь считается куда более тонным скромно присаживаться сзади.
Я же пошел и сел на причетничий стул, отсюда меня почти и не видно. Сел и жду. В запасе есть еще несколько минут. Обдумать сегодняшний текст не получилось, но что-то мне подсказывает: слова найдутся.
Каменная голова – почти вровень с моим лицом. Вечно она таращит на меня круглые свои глазищи! Я видел ее однажды в море. Туманным зимним утром, в серых предрассветных сумерках. Я пережидал в плоскодонке у Заливного островка, хотел подчалить к берегу, покараулить гусиную стаю. Но туман сгущался, пришлось сушить весла. Масляно чернела вода. В мертвой тишине слышно было лишь, как с весел срываются капли. И вдруг прямо рядом со мною всплыла голова. Круглая, а глаза потухшие. Ты сегодня умрешь, подумал я. Мы обменялись взглядом, и голова исчезла. Я остался один в пустынных водах, в пустынном тумане.
Это была нерпа. Обыкновенная нерпа. Они здесь водятся. Я бивал их с лодки, а потом шарил по дну багром, отыскивая затонувшую тушу. Мы частенько слышим их хриплый лай. И все-таки я не могу отделаться от мысли, что она вернется. В другом обличье.
Однако сейчас я не способен задумываться о смерти, как бы ни таращилась на меня каменная голова. Я сейчас вообще не способен сосредоточиться. Мысли мои порхают беспечно и беспечально.
Нет, я никак не могу настроиться на серьезный лад, а ведь через минуту-другую мне предстоит встать и прочесть старую вступительную молитву. Сегодня в колокол не звонили. В колокол звонят, когда приезжает пастор. Это от меня зависит, когда начать. Последние минуты, как правило, тягостны, нескончаемы, непредсказуемы – какие только дурашливые мысли не проносятся с легким шелестом у меня в голове!
Люди ждут. Я – тоже. Их ожидание словно бы облекается в плоть, и его можно осязать пальцами. А ты сидишь на причетничьем стуле и думаешь Бог знает о чем. Что, если потихоньку приклеить большущую черную бороду и выйти показаться им? Или вдруг взять и закричать петухом? Да, проказливый бесенок тут как тут, снова принялся за свои проделки. Я сижу и чувствую себя балаганным шутом.
Люди ждут. И чем быстрее убегают секунды, тем острее я чую, а сегодня – как никогда, враждебную силу, что подбирается ко мне исподволь со стороны сидящих. На меня будто надвигается великан, медленно, чуть расставив руки, не отводя глаз от моего горла. Я знаю, стоит мне подняться со стула – и схватки не миновать.
Я остаюсь сидеть. Ожидание густеет.
Эта вражья сила, готовая вцепиться мне в глотку, эта смутная вражда исходит не от каких-то определенных лиц, не от моих возможных недругов, которые полагают, что я недостоин отправлять сегодняшнюю службу, пускай это и входит в мои обязанности на острове. Напротив, они даже и не подозревают, какую удушающую силу напустили на меня. И восстает она на меня именно в эти, последние мгновенья, когда тягучее ожидание сплачивает их в сообщество, где мне нет места.
Сообщество – но пока еще не община, ибо община, Нафанаил, она сродни дивной музыке или рассветному чуду, это нечто неземное, непостижимое. Однако по мере того, как ожидание удваивает, утраивает свою хватку, мысли их устремляются в единое русло. Будь я истинным, смиренным слугою церкви, меня это, наверное, вдохновило бы. Я же постигаю это как безмерную враждебность. Ибо кто я, сидящий здесь? Чужак. Мимолетный гость. Странник на земле. Пусть даже я сейчас поднимусь и стану их голосом.
Сегодня собралось человек тридцать-сорок. Больше обычного. Иные скорее сомневаются, нежели веруют, они и сами еще не разобрались, такое в нынешних умах поселилось смущение. Для других вера в Бога – невнятная воскресная привычка. Но есть горсточка, для которых слово Божие столь же очевидно, как земля в поле, как в море – соль. Так воспринимают его неразговорчивый Роберт и словоохотливый Кристиан. Для них все происходящее здесь так же доподлинно, как перемёт, что ставится в море. И вот эти-то благочестивые люди и образуют ядро сообщества, которое медленно сплачивается в гнетущей тишине. Они – самые мои могущественные враги.
Истекают последние секунды. Я озираюсь, бросаю взгляд наверх, на полустершиеся романские фрески. Найдется ли среди присутствующих кто-нибудь, кто понимал бы красоту этой церкви, как я, или так же хорошо знал ее историю? Нет, не найдется. И тем не менее я чужой здесь. Однодневка. Дом этот на самом деле – их, принадлежит им. А когда тайное их воссоединение исполнится (возможно, это происходит втайне лишь от меня, чужака, но явно для остальных), тогда я тоже уверюсь, что дом этот не просто историческое сооружение. Неизъяснимым образом он продолжает жить и сегодня. Да, он живет, не ведая возраста, ибо они – те, кто ждут сейчас, пребывали в нем со дня его освящения и пребудут до тех пор, пока он стоит.
Пора! Я привстаю – и вновь опускаюсь на стул. Перешептыванье на церковных скамьях стихает. Воцаряется напряженное молчание, всех до единого властно объемлет тишина.
Я пред лицом врага, превосходящего меня силой, – это их ожидание. Что ж, решаю я, ничего не поделаешь. Мне остается одно – быть искренним. Быть самим собой, пустым и легким*.
* Ср.: "... ты взвешен на весах и найден очень легким..." (Книга Пророка Даниила, 5, 27).
Ведь я же выметен и убран. Я – пустота. Ничто.
Незаметно для самого себя я поднялся, ступил под массивную арку. И вот уже я стою и бесстрастно гляжу прямо перед собой. Вижу всех – и никого в отдельности. Встречаюсь глазами со всеми – и ни с кем.
Но воля моя, мое "я" словно бы приросли к стулу. И лишь сейчас только мое "я" поднимается, чтобы вернуться в свою телесную оболочку, обретающуюся под аркой. Однако воссоединения не свершилось. У меня возникает ощущение раздвоенности, расщепленности. Я стою в гробовой, деревянной тишине и смотрю на обращенные ко мне лица. Томительные, зловещие мгновенья. Холодным угрем в сознании моем проскальзывает догадка, не возмущая, впрочем, моего спокойствия. Ты одержим. Когда ты поднимался со стула, некто чужой, сильнейший тебя, водворился в пустующую оболочку. Ты одержим. Это Локи стоит здесь, под аркой. Это его глаза приковали к себе взгляды присутствующих. Это – дьявольское наваждение.
А ведь вздумай кто-нибудь оспаривать при мне существование дьявола, я бы попросту от него отмахнулся. И слушать не стал бы.
Быть может, во мне, пустом и легком, взыграла вдруг гордыня и обернулась властолюбием? Не знаю. Но в меня словно бы вселился могущественный, коварный дух. Ему не занимать обаяния, мужского обаяния. На губах его играет нежная, обольстительная улыбка. И сидящие полностью ему подчинились. Погляди на женщин – они околдованы. И мать Олуфа, и Ригмор, и Аннемари. Смотри, как безвольно она сидит за органом.
Лица у них у всех распустились, стали круглые, бездумные. Вон сидит Роберт, с сизыми щеками и белым лбом. Лицо круглое, бездумное. Старый Кристиан похож на загипнотизированную курицу. Так когда, ты говоришь, прилетает вальдшнеп? После того как Христос изгонит нечистого духа? То есть уже вот-вот. Посмотрим, явится ли он, суеверный ты дурень. А вон – родители Кая, Анерс и Хансигне. Лица круглые, бездумные. Они начисто позабыли о больном сыне. А вон – Герда, молоденькая Герда, та, за которой ухаживал Нильс и которая заново нашла свое счастье. Лицо круглое, бездумное. Но кто это рядом с ней? Широкая, чернее ночи, безглазая маска! Ужаснувшись, я успеваю сообразить, что это, наклонившись вперед, сидит женщина, а за лицо я принял круглую фетровую шляпку. Это Лине, вдова Эрика. Единственная, кто на меня не пялится. Пожалуй, единственная, кто не уловлен в сети. Взгляни же на меня, Лине. Не прячься. Мы тут должны быть все заодно!
Я смотрю на них и радуюсь. Но это недобрая радость. Я тому радуюсь, что превратил их в обитателей преисподней, это оттуда их скелеты повысунули головы. Все они сейчас напоминают голову, что всплыла из воды. И ту, что внутри алтаря. Они – призраки.
– Господи, я пришел сюда, в дом Твой услышать, что Ты, Бог Отец наш и Создатель, скажешь мне...
– Аминь.
Чужой не изошел. Не запнулся ни на едином слове. А вот на церковных скамьях расслабились – я сужу по тому, что лица у них подобрались, приняли обычное выражение, у кого – угрюмое, у кого – хитрое, мягкое, жесткое, приторное. Но расслабились не до конца. Они все еще во власти Чужого.
Я киваю сидящей за органом кукле, и она послушно открывает скрипучие мехи. Призраки затягивают хором: "Твердыня наша вечный Бог"*. Я запеваю, опираясь рукою о барьер передней скамьи. Краска на этом месте облезла, дерево отполировано причетничьими руками. Обычно это меня подбадривает, я как бы ощущаю себя преемником всех тех, кто совершал здесь священнослуженья, особенно – нищих сердцем. Но сегодня власть Чужого неколебима. Хоть мы и поем, что "заклятый враг падет". Все идет так, как задумано им.
* Гимн, написанный реформатором церкви, основателем протестантизма Мартином Лютером (1483-1546).
Я читаю послание, в котором Павел остерегает паству в Ефесе от сквернословия, и пустословия, и смехотворства*. Для меня и того, кто в меня вселился, все это – пустой звук. Однако он старается придать своему голосу напевность, дабы продлить обольщение.
* Послание к Ефесянам, 5, 4.
Мы переходим к следующему псалму: "Предел положен будет господству сатаны"*. Чужой растягивает губы в лукавой усмешке.
* Написан известным датским поэтом Томасом Кинго (1634-1703).
Уж не меня ли он замыслил обольстить и совратить с пути истинного? Лишние хлопоты. Но я стал орудием, при помощи коего он обольщает других. Их доверие и ожидание – вот куда он откладывает свои мушиные яйца*. Он хочет одьяволить христианскую веру. Кто не ревнует о вере, в того он и пробирается ему на погибель.
* Синоним сатаны – веельзевул, "повелитель мух", "повелитель скверн".
А они себе поют. На третьей скамье от меня сидит Лине, вдова Эрика. По одну руку от нее – дети, мальчуган – с краю, как и положено заступнику. По другую руку от Лине сидит Герда. Она заново нашла свое счастье. Но ведь это Эрик бросился тогда на выручку Нильсу. Герда это помнит. Она теперь всегда садится рядом с Лине. Вот как сейчас. С тех пор как Эрика не стало, Герда часто бывает у Лине. Но о чем краснощекая Герда может говорить со вдовой? Надо думать, ни о чем особенном. Ни о чем таком, что заслуживало бы внимания.
Лине, я вижу, принарядилась. Шляпка мне смутно знакома, – наверное, ее переделали чьи-то ловкие руки, не исключено, что и Гердины. На Лине новое черное пальто. А может, это она перелицевала старое. Лине сегодня нарядная. Когда носишь траур, надо прилагать усилия, ибо скорбящий выставлен на всеобщее обозрение. И Лине старается. Дети ее одеты опрятно. Как я догадываюсь, у Лине выдалось хлопотливое утро: собирала детей в церковь, металась по дому как угорелая. И на какие только средства она живет? От страховки за катер осталось не Бог весть что: Эрик покупал его в долг. Но ее долг – выглядеть опрятно, нарядно!
Мальчуган сидит возле старшей сестры, у них один псалтырь на двоих. Пробежав очередную строку, он выпевает ее, подняв глаза к южному окошку, слепому от солнца. Пробегает следующую строку, вскидывает глаза на окошко, поет. То вскинет глаза, то опустит. Он чернявый, в отца, волосы не мешало бы подстричь, под носом – капля. Опустил глаза – прочел, поднял – поет. Опустил – поднял. Что ему светит в этом окошке? Быть может, он думает сейчас об отце, ищет там объяснение, видит лик Божий? Ведома ли ему истина, неведомая мне? Да нет, это ты усложняешь. Ты усматриваешь в поведении ребенка нечто загадочное – как будто меченный лихом парнишка в состоянии увидеть то, чего не видишь ты. А на самом деле он бездумно глотает строку за строкой, ни о чем себе не думает, ничего не ведает, опустил глаза прочел, вскинул – поет, и все это – безотчетно.
Чужой – он здесь запевала – пуще всего злобится на эту маленькую, по-воскресному одетую группку – вдову и ее детей.
– Это святое благовествование – от евангелиста Луки...
Все встают – мужчины, женщины, дети. Их как подняло ветром предвестником бури.
– "Однажды изгнал Он беса, который был нем; и когда бес вышел, немой стал говорить, и народ удивился. Некоторые же из них говорили: Он изгоняет бесов силою веельзевула, князя бесовского. А другие, искушая, требовали от Него знамения с неба. Но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет. Если же и сатана разделился сам в себе, то как устоит царство его? а вы говорите, что Я силою веельзевула изгоняю бесов. И если Я силою веельзевула изгоняю бесов, то сыновья ваши чьею силою изгоняют их? Посему они будут вам судьями. Если же Я перстом Божиим изгоняю бесов, то конечно достигло до вас Царствие Божие. Когда сильный с оружием охраняет свой дом, тогда в безопасности его имение; Когда же сильнейший его нападет на него и победит его, тогда возьмет все оружие его, на которое он надеялся, и разделит похищенное у него. Кто не со Мною, тот против Меня; и кто не собирает со Мною, тот расточает. Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел. И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого. Когда же Он говорил это, одна женщина, возвысивши голос из народа, сказала Ему: блаженно чрево, носившее Тебя, и сосцы, Тебя питавшие! А Он сказал: блаженны слышащие слово Божие и соблюдающие его"*. Аминь.
* Евангелие от Луки, 11, 14-28. 129
Все садятся. Волна улеглась – но не волнение в черных глубинах. Я чувствую, меня начинает одолевать искушение. Раскрытый перед ними текст все равно что неясный, туманный пейзаж. И он хочет, чтобы я запутал их еще больше, чтобы с помощью поэтических образов напустил еще больше туману.
Текст – тяжелый, ужасный. Меня прошибает пот. Лохматый сынишка Эрика сидит и ковыряет в носу, он глядит в окошко, и взгляд у него отсутствующий.
– Лине! – слышу я вдруг свой голос. – Очнись! Помог ли тебе Сын Божий?
Она поднимает голову. Лине, вдова. Смотрит мимо меня широко распахнутыми глазами. И – кивает.
И тут рядом со мною словно бы кто-то прошел и ударил меня на ходу, и я пошатнулся.
Когда мы допели последний псалом, Аннемари встала и быстро вышла.
Я вернулся под арку. Погладил каменную голову. Потом зашел в ризницу и притворил за собою дверь. Сев на стул, я чуть не опрокинулся: стул был старый, с расшатанными ножками.
Да, с выпивкой надо кончать, сказал я себе мысленно. В голове у меня позванивало, точно я получил оплеуху. Но, прислушавшись хорошенько, я узнал эти звуки. С таким криком тянет вальдшнеп: "Тиро! Тиро!"
7
В воскресенье ближе к полудню, сидя у Марии в горнице, я перелистывал альбом с фотографиями и вспоминал тот вечер, когда Олуф не получил позволения рассказать о том, что ему пришлось пережить.
Все верно, сперва я отсиживался в ризнице. После того, что произошло. Что ты думаешь обо всей этой истории, Нафанаил? Она тебе по вкусу? Ты же так ждал нескромных признаний. Вот я и признался, что во время службы в меня словно бы вселился нечистый. Ни больше ни меньше! Ну как, порадовало тебя это признание? Лишившись своего "я", опустошенный, я обернулся вдруг самим совратителем. Почувствовав себя чужим в собрании, я сделался чужд всему, стал сродни дьяволу! Разве ты не в восторге, Нафанаил? Или ты не веришь ни одному моему слову? Ха! Если бы я верил сам. Похоже, ты думаешь про себя то же, что и я – в ризнице: если пить с утра, натощак, недолго и повредиться умом. Угадал?
Не стану утомлять тебя пересказом того, о чем я размышлял, сидя на ветхом стуле. Я сидел и смотрел, как по беленому потолку скользят тени, мимо окошка проходили, покидали церковь люди. Потом наступила могильная тишина. Мне так недоставало Пигро. Ризница – маленькое, унылое помещение. В одном углу стоит старый сосновый шкаф, покоробившийся от сырости. В другом – горшок. Там же висит небольшое, в пятнах, зеркальце и полотенце.