Текст книги "Лжец"
Автор книги: Мартин Хансен
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)
Он обещал. Невелика же была моя хитрость! Значит, она тоже пойдет к смотрителю. Или – ни он, ни она не пойдут. Но так или иначе встретятся. Само собой. Расставлять ловушку было нелепо. Я и так знал все наперед.
Он был уже у дверей оружейной*, но на пороге остановился. И сказал – с горечью, с яростью даже:
* Иначе – притвор, передняя. Название это восходит к стародавним, не столь мирным, временам: переступая порог храма, ратные люди оставляли здесь свое оружие.
– Вы можете объяснить мне, в чем дело? Как ему удавалось удерживать ее все эти годы?
– Кому – ему? – Нет, парень явно не лишен темперамента.
– Странная это история! – сказал он с сердцем. Из темноты проступило его лицо – бледный медальон на фоне черной двери. – Я имею в виду Аннемари и всю эту историю с Олуфом. Ее мать рассказала мне. Она очень откровенна, фру Хёст.
– Да, она очень откровенна, эта фру Хёст.
– Я ничего не понимаю.
– А что тут понимать? Дело прошлое.
– То есть как?
– Вы же знаете, Аннемари написала ему, что все кончено.
– Ну да... я знаю. Я совсем о другом. Я имел в виду, сколько лет все это тянулось.
А вот сейчас он лгал! Я слышал по его голосу. Ничего-то он не знал. Впрочем, какое это имеет значение?
– Извините, – сказал он. – Спокойной ночи, – сказал он. И ушел. С вестью. Да, на первый взгляд я сделал доброе дело, сообщив ему о письме. Но я подмешал эту новость ядом. Достоинство его было задето – какая-то пешка вроде меня, а в курсе, что Аннемари порвала с Олуфом. Коготь мой оставил длинную царапину. Он ничего не знал. Он идет сейчас и чувствует действие яда. Почему лукавому причетнику известно, а мне – нет? – размышляет он. Вопрос этот распирает его, растравляет и жжет, а ведь он идет на свидание.
Да, но почему он ничего не знал?
Я не захватил с собой спичек. За алтарем у меня обычно лежит коробок, но я не нашел его. И не смог зажечь свечу около органа. Я не собирался упражняться перед завтрашним днем, хотя рассчитывать на то, что появится Аннемари и сыграет, не приходилось, – она подвела под этим черту. Я еще даже и не выбрал, какие мы завтра будем петь псалмы. Просто мне захотелось поиграть на органе. Я люблю его, этот инструмент. Как и алтарным фрескам, ему изрядно досталось от морских туманов, но сработан он на славу.
В стылой церкви – непроглядная тьма. Я вытягиваю грохочущие регистры. Медленно открываю мехи, пока орган не напруживается, будто зверь перед прыжком, громадный зверь. Я приостанавливаюсь. Слышно, как из тонкой щелки просасывается воздух. Такая стоит тишина.
Ударяю по клавишам. Пустую темную церковь оглашает буря. У меня наворачиваются слезы.
Наконец-то! Свежий горный ветер, ниспосланный мне Иоганном Себастьяном Бахом, гонит прочь слезливые куплеты про субботний вечер.
Много ли, мало ли прошло времени? Я вдруг очнулся. Если мне не изменяет память, в ризнице, в шкафу, осталось полбутылки вина. Я иду в ризницу, ощупью отыскиваю бутылку. Но допиваю не все – надобно же и стыд знать.
Простирая перед собой руки, ощупывая ногами пол, я возвращаюсь к органу. Откуда-то здорово дует. И все равно я сбрасываю пальто. Ведь мы сейчас будем играть!
Играем, играем, и вдруг... Я резко отнимаю пальцы. Я обмер. Что-то бьет меня по ноге, прыгает рядом.
– Пигро, чтоб тебя!... – шепчу я. А сердце колотится. Так колотится, бьется о стенки ящика большущий палтус.
Пес набегался за день. Грязнущий, вывозившийся с головы до лап, он прибежал за мной в церковь, где была приоткрыта дверь.
Я еще раз наведался в ризницу, после чего уселся на причетничий стул прямо под каменной головой. Потрепал Пигро, потрепал голову – верные друзья! И без стесненья заплакал. А пес лизал мне руки.
5
Субботней ночью тронулся лед. Я не спал и слышал.
Когда я вышел из церкви, где в кромешной тьме играл на органе, и в сопровождении Пигро поехал домой, было уже начало девятого. Да, я возвращался не пеший, а конный. Верхом. Негаданно у меня появился конь, и я поехал домой верхом. Да, Нафанаил, я был, что называется, в кураже.
Совестно ли мне, что я покусился на вино для причастия? И не спрашивай! А что позволил себе распуститься и, сев на причетничий стул, возрыдал? Лучше не спрашивай! Но теперь-то ты наверняка удовлетворен, мой пытливый друг, ибо я обнаружил постыдную слабость, обнажил свою презренную сущность. Надеюсь, ты доволен. Впрочем, я теперь не так уж и часто пускаю слезу. Черт бы тебя побрал, Нафанаил или кто ты там ни на есть.
Как все это случилось? Я сидел, сидел и разнюнился? Оттого что одинок, что грешен, что лишился любимой игрушки? Отвяжись, Бога ради. Откуда я знаю! Не забывай, я хорошо приложился. А потом... Человек слышит дивную музыку. Играет. Бог с тобой, Нафанаил, разве я умею играть? Совсем не умею, но она внятна мне, я слышу эту дивную музыку. Когда ее слышишь, то сознаешь, ты – изгнанник на этой земле*. Дивная музыка доносится из иного мира, она отворяет тебе иной мир. Но именно в тот миг, когда тебе кажется, что вот-вот и ты уже вступишь в этот большой и прекрасный мир, ты видишь, как бесконечно далек от него. К нему невозможно приблизиться. Его невозможно понять. И ты ничего уже не понимаешь. В родном краю ты переселенец, в собственном доме – заезжий гость, на этой земле – изгнанник. Нет, Нафанаил, этот мир прозреваешь, когда печаль твоя свежа, когда дивная музыка потрясает все твое существо, когда стихи пронзают тебя насквозь или же ты видишь чудо в курящемся рассветном тумане. Но тогда ты – чужой на этой земле.
* Ср.: "...ты будешь изгнанником и скитальцем на земле" (Бытие, 4, 12).
Только не принимай все это близко к сердцу. Помни, я хорошо приложился.
У меня, во всяком случае, было необыкновенно легко на душе, когда я ехал домой. Меня словно бы не то рассекли, не то разорвали надвое, но приятнейшим образом. В голове прояснилось, вернулась беспечность.
Я ехал домой. Впереди на мерзлой дороге вальсировал Пигро. В небе сияли звезды. Я ехал верхом. Как бывало мальчишкой. Покачиваясь в игрушечном седле. Вот так, на коне, причетник возвращался домой.
Луна еще не взошла. Чуть морозило. Конские копыта разбивали на лужах ледок. Стоило мне проехать, и они начинали отражать звезды. Пигро мучила жажда, он несколько раз останавливался и лакал из луж. Это вредно, но я ему не мешал.
Когда конь закидывал морду и грыз удила, я слышал его дыхание, отдающее слабым пивом. Я вообразил себе пир, широкие тарели с дымящимся жарким, кружки, в которых пенится пиво.
Вблизи дома, где живет Мария, мать Олуфа, я осадил коня, спешился. А может, конь мой просто-напросто рассеялся в дым. Я стоял перед палисадником. Свет из окон падал на сиреневые кусты – они воздевали свои ветви, словно трехсвечники.
Я лизнул палец и подержал его в воздухе. Ветер слабый, зато переменился и дул уже не с запада – с юга. Вечер был тих. Мы с Пигро замерли, вслушиваясь. Несмотря на мороз, было в этом вечере что-то чуткое, живое, чего нету у зимней ночи. Тут и там слабо, но заявляла о себе жизнь. Вот где-то вдалеке квохнула куропатка. Я напрягаю слух, может, мне послышалось, но я вроде бы уловил по-весеннему хриплый гогот – оттуда, с полыней. И еще – кряхтанье лебедя. Свист морянки. А уж крик, который донесся с дюн, мог издать только чибис. Значит, и чибис здесь! На восток с беспокойным гаганьем тянет стая. Похоже, чернети. Зимовали-зимовали, а теперь вдруг снялись.
Нафанаил, я вчера обманул тебя. Я сказал, что охотник, поджидающий в камышах уток, чувствует себя свободным, чувствует вдохновение. Охотничьи байки! Нет, когда в сумерках на тебя с пронзительным криком вылетает утка, это бередит душу не меньше, чем музыка. Ты сталкиваешься с чем-то бесконечно далеким, непостижимым, и тебя охватывает глубокая грусть.
Я прохожу у самого дома, где живет Мария. Он стоит на отшибе, в ложбине недалеко от берега. У Марии горит свет, а занавеси не задернуты. Мне хочется постоять посмотреть на нее, но боюсь, она заметит, хотя, судя по всему, и не расслышала мои шаги на мерзлой дороге. Завтра я приглашен к ней на обед, одна мысль об этом несказанно меня трогает. Минуя просвет между сиреневыми кустами, я успеваю бросить в окно мимолетный взгляд. Крупная седая женская голова озарена ровным светом висячей лампы. Мне не удалось рассмотреть, чем Мария занята. Я видел лишь угловатую седую женскую голову.
Мария красивая. Суровая, седая – и красивая.
Она одинока и держится особняком. Редко вступает в разговоры, а ее спокойного взгляда даже побаиваются.
Но сейчас, после того как я мельком увидел ее, мне вовсе не кажется, что эта пожилая женщина одинока. Пусть незримо, но ее обступают люди. И не просто отдельные люди, а целые семьи. Поколения. Нация. И все это – в маленькой комнатке.
В такой вечер, как этот, хочется на кого-то полюбоваться, воздать кому-то хвалу. Взять хотя бы Марию, мать Олуфа. Человека, который прочно стоит на земле. Она делает добро своим ближним. Непримирима, если ей что-нибудь не по душе. Мария родом с материка. Мне известно, что она выросла в зажиточном доме, а замуж вышла за неимущего рыбака. Но приобвыкла, приспособилась. Все эти годы она безвыездно жила на острове. Трудилась не покладая рук. Только и остров тоже потрудился над нею – так истирается в уключине, стареется весло. И теперь она с достоинством несет бремя старости и невозмутимо ожидает смерть. В отличие от иных старожилов острова, в ней чувствуется коренная порода. Ее место здесь, она – как седой надмогильный валун.
Вернувшись к себе, я взялся было за книгу – и отложил: мне не читалось. Две же бутылки дрянного вина, доставленные из лавки вместе с другими покупками, внушали едва ли не отвращение.
И я опять ушел из дому, а усталого Пигро оставил у печки.
Хотя время уже позднее, почти девять, во всех домах возле пристани светятся окна. И занавески, против обыкновения, не задернуты. Похоже, нынче вечером все чего-то ждут.
В "Паромном трактире" свет горит только в Кутейной, как окрестили это помещеньице у нас на острове: здесь куда уютнее, чем на так называемой чистой половине. В Кутейной стершиеся меж сучков половицы, грубые сосновые столешницы, отливающие рыжиной, на черной обшарпанной стойке поблескивают стаканы и рюмки, а воздух забирает, как зеленчак*.
* Сыромолотный табак.
Сегодня тут людно. Мужчины сидят, кто надернув на глаза шапку, кто сдвинув на затылок фуражку с лаковым козырьком. Они промочили горло пивом и пребывают в самом благодушном расположении духа. Выпили они, надо полагать, кружки две, не больше, но сила воображения придает пиву крепость. Пока на море лед, почти все они еле-еле сводят концы с концами.
Самый старый здесь – Кристиан. Он рыбак. Скоро разменяет восьмой десяток. От вынужденного сидения взаперти лицо у него стало мучнистого цвета. Жирный как гагара, он расселся и сидит в благостном забытьи, помаргивая глазами-бусинками.
– А теченье-то, причетник, меняется! – произносит он. Все согласно кивают. Добродушные, разбагрелые рожи.
– Уже и зуек прилетел, – говорит Вальдемар.
– И кулик-сорока, – говорю я.
– И гуси, – добавляет Петер.
– Скоро пойдет сельдь, – говорит Кристиан.
– И морской заяц, – говорит Вальдемар, он частенько промышляет тюленей.
Они пододвигаются и освобождают мне место, но я отговариваюсь:
– Я ведь только перекусить. Эльна здесь?
– Она в задней комнате, читает роман, – отвечает Вальдемар. – Как это, учитель, ни огорчительно, но наши физиономии ей опостылели.
– И немудрено!
Все смеются. Нынче вечером развеселить их ничего не стоит. Вместе с пивом они глотнули резкой оттепели и весны.
Вальдемар скребет щетинистый подбородок и говорит:
– А мы тут сидим, толкуем о плоскодонках. Петер, видишь ли, сладил себе охотничью плоскодонку. И никто про это не знал, ни Господь, ни одна живая душа. Прихожу я к нему сегодня и вижу, он сладил себе плоскодонку, да такую, что не грех сравнить с вечерней зарей.
– Уж какая она вышла, судить не мне, – говорит Петер, – но что это плоскодонка, могу сказать смело.
– А на волне она как? Не хлюпает? – спрашиваю я. – Не валкая? Если перевеситься, не плюхнешься в воду? Иначе это не плоскодонка, а корыто.
– Учитель, ты бы на нее посмотрел, – говорит Вальдемар. – Она крадется по воде, как скупой к своим сундукам.
– Ты что, насмехаешься? – говорит Петер. – Ты что, видел, как я спускал ее на воду?
– Но глаза-то у меня есть, – ответствует Вальдемар, – зря, что ли, среди моих предков выходец с Фюна. Петер, да это не плоскодонка, а Благодарение!
– Сядь, причетник! – говорит Кристиан и смаргивает. – Что ты завтра прочтешь?
– Справься у себя в псалтыре! Третье воскресенье Великого поста. Текст первый.
– Значит, отрывок из Луки о нечистом духе, – говорит Кристиан, рассиявшись, как новехонький талер. – Это я помню, про третье великопостное воскресенье, об эту пору как раз прилетает вальдшнеп.
– Бабьи сказки, – говорю я. – Другие вот уверяют, что вальдшнеп прилетает на Пасху.
– Право слово, вальдшнеп, он прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа.
– Чего ж он так редко показывается?
– Потому как таится, – поясняет Кристиан. – Все верно, стоит Христу изгнать нечистого духа, и вальдшнеп тут как тут.
Но вот наконец и Эльна. Я заказываю пару бутербродов и перебираюсь на "чистую половину", потому что сегодня вечером мне хочется побыть одному. Эльна заходит первой и включает свет. В этой унылой комнате – в трактире их две – столы застелены скатертями в желтую клетку, пол покрыт густым слоем лака, попахивает плесенью.
Свет бьет Эльне прямо в лицо. Черты у нее крупные, выражение – кислое. Еще более кислое, чем обычно, и я говорю:
– Эльна, иди посиди со мной немножко, раз ты не очень занята.
И тут же думаю про себя: ну зачем тебе это? Ладно бы ты собирался помочь ей, но ведь тобою движет всего лишь странническое желание присмотреться.
Подав на стол, Эльна усаживается напротив. Она светловолосая, полнотелая, с толстым загривком. Ей уже за двадцать. Когда я начал учительствовать на острове, она ходила в последний класс.
– Ты по-прежнему довольна своим местом?
– Да, – отвечает она, – довольна.
Я наслаждаюсь тем, что сижу здесь. Бездумно. Не ворочая мозгами. В Кутейной продолжают толковать о плоскодонках и вальдшнепах. Кристиан говорит:
– Скажи на милость, причетник мне не поверил.
– А по-моему, Эльна, ты не очень довольна, – замечаю я.
– Еще бы мне быть довольной.
– Девочка моя, что случилось?
Ах ты черт! Думай, прежде чем сказать, одергиваю я себя мысленно. Иначе не оберешься неприятностей, уж за этим-то дело не станет.
– Эльна, я вовсе не хочу вмешиваться.
Н-да. Ничего хуже я придумать не мог. Она сидит, хмуро уставясь в мою тарелку. Не шелохнется. Но я чувствую, как у нее подступает к горлу.
– Я так ждала вас, ждала, что вы придете, – говорит она.
Вот как? Я продолжаю жевать, с бесстрастным видом. Допиваю пиво. На нее не смотрю. А то она не выдержит. Когда говорят таким тоном, жди ливня. Где наболело, там не тронь!
– У меня будет ребенок.
– Вон оно что.
– Вы ведь знаете!
– Девочка моя, откуда же?
– Да нет, это я сморозила глупость. Потому что хожу и только об этом и думаю. Я никому еще не говорила.
Я достаю, не спеша набиваю трубку. Это одна из трубок, что пролежали у меня в неприкосновенности те несколько лет, когда приходилось довольствоваться бросовым табаком.
– Меня все тошнило и тошнило. Сперва я не хотела в это верить. Но пришлось. А рассказать было некому.
Я разжигаю трубку. Тяну время. Сейчас нужно быть начеку. Если я посмотрю на нее, она не выдержит. Она уже на грани. Это как с пластами рыхлого снега в горах. Одно помавание птичьего крыла, и в бездну сорвется лавина.
– Я жду в середине октября, – говорит она.
– В середине октября, значит.
– Но я совсем не такая, – произносит она сдавленным голосом.
– Я знаю.
– Тут много их перебывало, которые хотели бы, но я...
– Знаю, моя девочка, знаю.
Ну вот, трубка моя взяла и погасла. Уж не залежались ли эти трубки? Они прямо как неживые.
– Разве ты виноват, если полюбил кого-то?
– Конечно же нет.
– Многие были не прочь... со мной. Но никто из них не любил меня по-настоящему. Никто.
– Девочка моя, может, ты просто не догадываешься.
– Да нет, так оно и есть. Я некрасивая. Непривлекательная. Не то что некоторые. А теперь все будут перемывать мне косточки и тыкать пальцами. Трактирная девка! Чего от нее ждать!
– Только те, кто тебя не знает, Эльна. А вспомни-ка, как было с Аннемари. Она родила Томика. Ну посудачили об этом, так перестали же. Зато теперь у нее есть Томик.
– Так то Аннемари! – ощетинилась Эльна. – Ну еще бы! Она ведь вам нравится?
– Да. А ты ее недолюбливаешь. Почему?
– Может, и долюбливаю, – ответила она строптиво. Но из сердца ее ключом брызнула ненависть. Ненависть к девушке, которая красивее и лучше устроена. Да, ненависть эта разъедает глаза почище соленой влаги.
Открылась и со стуком захлопнулась входная дверь. Явился еще один посетитель и крикнул Эльну.
– Иду! – недовольно отозвалась она. Однако не тронулась с места.
Помолчав, она сказала:
– Поймите, я знала, что этим кончится. Я всегда это знала.
– Давай-ка поживем и посмотрим, как оно будет.
Она подняла голову, поглядела на меня. Широкое ее, хмурое лицо было слегка оплывшее, в пятнах. Глаза – водянистые, чересчур светлые. Но была в них и капелька загадочности, и скрытая милота, самая капелька. Эльна как терновая ягода, которую еще не прихватило морозом.
Она знала, что все так кончится, говорит она. А я уверен в обратном. Да, детство у Эльны было безрадостное, мать свою она видела редко, воспитывалась у стариков. Да, Эльна – отнюдь не солнечное дитя. У нее такой угрюмый, сердитый вид, что она ни в ком не вызывает сочувствия, желания обогреть, защитить. Но ведь наверняка же она о чем-то мечтала. Она носит под сердцем чей-то плод. Она убеждена, что всегда верила в свою злую судьбу. Но это оттого, что сейчас ей так плохо. Ее злосчастье разбухает, раздувается во всю комнату. А я накидываю на него узду из легковесных, холодноватых и трезвых слов.
Эльна – вот кто подлинно человек на земле, думаю я.
– Причетник не поверил! – делится Кристиан с новоприбывшим. Я слышу, Кристиан раззадорился. Охочий до словопрений, он оказался в родной стихии, и подогрел его я. – Так-таки и не поверил, что вальдшнеп прилетает после того, как Христос изгонит нечистого духа!
Все смеются. С этими людьми можно ладить. Они со мной считаются, а в случае чего я за себя постою. Мне по плечу многое из того, что спорится у них в руках, ну а что до причетниковых чудачеств и слабостей, по мнению Кристиана, да и остальных, причетника это даже красит. Само собой, есть на острове люди, которые предпочли бы школьного учителя более твердых правил, и в общем-то я с ними согласен, но многие принимают причетника таким, каков он есть. При этой мысли я и сам начинаю раздуваться и помаленьку расти на стуле.
Я сижу и удерживаю Эльну. Оплетаю ее легковесными словесами. Вот она сидит, молодая глыбина и подлинный человек. Она забеременела, и в ней пробудилась неукротимость. Одно неловкое движение, неприметный толчок, и она пойдет утопится в море. Или же отдастся первому встречному. Она несчастна и стоит сейчас перед лицом еще большего несчастья. Чтобы обуздать ее, надо обладать поистине геркулесовой силой. А я воздействую на нее силой своего холодного разума. Удерживаю ничего не значащими, скучными фразами. Это все, на что я способен. Будь во мне немного тепла, я бы взял ее за руку и сказал: "Поплачь, моя маленькая".
– Загляни ко мне как-нибудь, если у тебя появится такое желание, говорю я.
– Спасибо.
Мало тебе неприятностей, теперь вдобавок еще и это! – подумал я, ступив за порог трактира, в поясневшую тьму: только-только взошла и просвечивала сквозь слоистые облака луна. Эльна не сказала, кто этот парень, так что ей предстоит прийти ко мне и выложить все до конца.
У причала, накренясь всяк на свой бок, зимовали затертые льдом боты и катера. Другие громоздились на берегу будто седые чудовища древности, Левиафан и Нидхёгг*. Сверкающие ледяные наросты на сваленных ящиках, сваях и настиле причала подтаяли. Я отколупнул несколько сосулек и одну за другой стал кидать на ледяное поле – переламываясь, они со звоном разлетались в разные стороны.
* Нидхёгг – в скандинавской мифологии змей (или дракон), подгрызающий один из трех корней ясеня Иггдрасиль – мирового древа, древа жизни и судьбы.
У смотрителя маяка в двух комнатах горел свет, но занавески были задернуты. Я слышал говор и смех, однако голосов разобрать не мог. Значит, тебе, Аннемари, понадобилась некая цепочка? А для чего? Для пущего блеска? Ну нет, сейчас я склонен отдать эту цепочку другой. Некоей девушке из трактира. Вот так-то.
Когда я вернулся домой и затопил печь, вино меня уже не отвращало. Я откупорил бутылку. Пигро поглядывал на меня из своего ящика виноватыми глазами и вилял хвостом. Этот паршивец, как и следовало ждать, забрался на мое любимое кресло, ну и насвинячил, конечно.
Я раскрыл старый псалтырь и, отыскав завтрашний текст, прочел о бесе, который был изгнан из немого. И о том, что дом, разделившийся сам в себе, падет. И об изгнанном нечистом духе, что блуждает по безводным местам, ищя покоя, и не находит. И вот он возвращается в дом свой, откуда вышел, в человека, – и находит его выметенным и убранным. Тогда нечистый дух "идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого".
Я посмотрел на пса, который все еще вилял хвостом, и сказал:
– Да, Пигро, то, что последнее хуже первого, это мне понятно. Но я не представляю, что будет завтра утром.
Я сел и занялся ружьями, обтер как следует, стал прочищать. И тут Пигро завозился у себя в ящике и никак не мог успокоиться.
А около часу ночи с моря донесся протяжный вой, он словно обложил все небо, от края до края. То была первая повестка.
Я замер. В елях за садом шумел ветер.
Я отворил окно, и меня хлестнуло по лицу занавеской. Сперва как будто бы все примолкло. Но чуть погодя заслышался отдаленный гул. Он словно шел из глубинных недр. Из подземных скважин.
Когда мы с Пигро полем сбежали к Горке, во многих домах вспыхнули огоньки. Однако на Горку никто не поднялся. В тусклом свете луны я видел уходящее вдаль, испещренное темными пятнами ледяное поле. Но разглядеть, что же там происходит, не мог. То и дело ненадолго стихало, слышно было только, как свистит ветер. Потом раздался оглушительный треск, точно вдалеке обдирали исполинскую камбалу. Потом – подземный удар, раскаты которого унеслись к Вой-острову. И далекое клокотанье вод. А под конец на западе заголосили птицы.
Помнится, в тот раз мы точно так же стояли на Горке и смотрели на море.
– Он стеснялся брать меня под руку, – сказала Аннемари.
– Кто?
– Олуф.
Странно, что она говорит об этом, подумал я. Олуф сейчас или отчаянно борется с волнами, или уже канул на дно.
Вдвоем с Нильсом они вышли в бурю под парусом. Зачем? Не они первые. Зачем молодость швыряется жизнью? Чтобы оставить по себе легенду. Они спустили ялик на воду прежде, чем их успели – или хотя бы попытались остановить. Вразумить. А это было проще простого. Скажи кто-нибудь Нильсу: "Послушай, Герда уже начала шить наволочки!" – и он бы опомнился. А Олуфу надо было сказать: "Послушай, ведь Аннемари ждет ребенка". И правда, согласился бы он. И бросил эту затею.
Но никто им ничего не сказал. Их манила легенда. Вот они и пустились в море. Сноровки обоим было не занимать. Мы стояли кучкой и смотрели вслед. Ялик шел с большим креном, и они вывесились за борт, чтоб его выровнять. Их уносило все дальше и дальше. К Колокольной Яме. А нас здесь стояла небольшая кучка. Помню, был Эрик, Маленький, чернявый. Тот самый, что подорвался на мине.
И вот они уже скрылись из виду. А мы все смотрим и смотрим.
– Нет! – вырвалось вдруг у Эрика.
И этим все было сказано. Мы спустились вниз, я – по одной тропинке, он – по другой. Из дому я позвонил на маяк, чтобы они дали в порт телеграмму. Потом я подумал про Аннемари и отправился в лавку. По дороге узнал от одного парня, что Эрик с Робертом и двумя младшими сыновьями Роберта вышли в море на катере. А старшему сыну Роберт велел возвращаться домой. Кто-то должен остаться. В живых. Сын пришел домой – и грохнулся на кровать. Уставился в потолок.
Аннемари в ту пору была беременна Томиком. Когда она об этом объявила, в доме лавочника поселилась скорбь. Да, там скорбели и стенали. Правда, в отсутствие Аннемари – родители ее побаивались. А она очень хотела ребенка. В ту пору.
Я застал Аннемари на кухне, где она помогала матери. Та растерянно закудахтала, стала всплескивать руками. Со стороны казалось, что она переживает больше, чем дочь. У Аннемари лишь съежилось лицо, а так по ней ничего не было видно. Она надела пальто – дело было в апреле, холодно, шторм – и пошла со мной. Фру Хёст проводила нас на крыльцо, не переставая причитать и кудахтать. Когда мы отошли на порядочное расстояние и мать нас уже не видела, тогда только Аннемари дала себе волю. Правда, заплакала она устало и тихо. Мы идем, и вдруг она говорит:
– Он стеснялся брать меня под руку.
– Кто?
– Олуф. Он не хотел ходить под руку. Только за руку, да и то когда рядом никого не было. – Говорит, а сама крепко за меня держится.
Я похолодел, мне стало не по себе. "Не хотел!" – это же прошедшее время. Мы еще ничего не знаем наверное, а Олуф списан уже, сброшен со счетов. И тут мне начали припоминаться подробности, свидетельствующие о том, что Аннемари присущ некоторый цинизм. Однажды, например, она сидела у меня после обеда, сидела и вязала распашонку для маленького. Подержала ее перед собой и говорит: "Гляди, Йоханнес, вот что разлучит Олуфа с матерью".
А может, я не так понял. Когда несчастлив, ищешь утешения в мелочах. То, что Олуф не хотел брать ее под руку, сейчас, быть может, именно ей и дорого.
Внизу, на Горке, стояли две женщины. Высокая и полненькая.
– Нет, – сказала Аннемари, останавливаясь. И мы свернули с тропинки.
– Не знаю, Йоханнес... – начала было она и умолкла. Мы поглядели на Горку. Задувал такой ветрище, что женщины стояли, сбочившись, подолы платьев тяжело стегали их по ногам. Им было неспособно переговариваться, так далеко стояли они одна от другой. В просвет между ними виднелись тучи и черный клок моря.
Мы сошли к Горке. И начали подниматься. Аннемари шла впереди меня, продираясь сквозь малинник, нежно зеленеющий проклюнувшимися листьями. Полненькая была жена Роберта. Она протянула Аннемари руку и слабо улыбнулась. А вторая даже не повернула головы. Это была Мария, мать Олуфа.
Карен, жена Роберта, что-то сказала, но мы не разобрали слов – из-за ветра. Нам пришлось к ней нагнуться.
– Считай, они уж в открытом море! – прокричала она, улыбаясь.
Но я видел, они всего лишь на полпути. А потом катер и вовсе затерялся среди валов.
Мария глянула на меня и холодно поздоровалась. Аннемари она словно и не заметила. Тогда Аннемари подошла к ней, положила ей руки на плечи и поцеловала в щеку. Мария приобняла беременную девушку – и обе тут же разомкнули объятия.
Наблюдать эту принужденную сцену было тягостно. Я предвидел: независимо от того, в живых Олуф или нет, отношения между двумя женщинами после этой встречи лучше не станут.
Высоко над нами неслись к востоку рваные тучи. Море пятналось бурунами, которые мчались с запада. Море, оно пуще всего ярится, приняв очередную человеческую жертву. Немыслимо, чтобы Олуф с Нильсом продержались так долго. Мы же видели, как швыряло катер, а ведь там были наши лучшие кормщики.
Смерклось. Мария пошла домой. Одна. А мы втроем остались и увидели вскоре судовые огни и бегающий луч прожектора. Это были спасатели. Но они довольно быстро свернули поиски.
Мы стояли. Плачущая девушка прильнула ко мне. Я вдруг почувствовал невыразимое облегчение.
Я действительно помню или это игра моего воображения – что я был с Олуфом и Нильсом перед тем, как они пустились в море, и ничего не сделал для того, чтобы остановить их?..
В эту субботнюю ночь я стоял на Горке и смотрел на черный фьорд, что с юга прорезал лед и исполинским клювом тянулся к острову.
6
Итак, воскресным утром я прочитал в церкви отрывок о нечистом духе. Народу к службе собралось гораздо больше, чем в последний раз. Вероятно, причиной тому – нетерпеливая весна.
Служба была краткой. Собственно говоря, я не знал, как прокомментировать этот мудреный текст, и потому обошелся без комментариев.
Может быть, это самое лучшее, что я сделал за последнее время. То, что ничего не сказал. Ибо кто я? Дилетант в вере. Ты конечно же захочешь узнать, Нафанаил, что я подразумеваю под этими словами. Возможно, и неверующего, который уверовал в то, во что не верил. Короче, под этими словами я подразумеваю: дилетант в вере!
А ты? Выметен ли ты и убран, Нафанаил?
Нам с тобой никуда друг от друга не деться. Во всяком случае, мне. Я связан. То, что я рассказываю, предназначается для твоего уха, Нафанаил. Однако я не желаю быть связанным настолько, чтобы рассказывать тебе в угоду. Меня не покидает чувство, что ты ждешь от рассказчика саморазоблачений. Признаний, которые дымятся, как горячие потроха. Заливаясь румянцем при виде бренной своей оболочки...* Что, разве не так? Да, у тебя есть надо мною власть. Только знай меру. Не подходи слишком близко!
* Из оды "К душе" И. Эвальда.
Но погляди-ка в окно! Видишь, кто сел на дерево? Севильский цирюльник. Скворушка. Солнце навело на него ослепительный глянец. Он выпячивает радужную грудку, шея его раздувается, длинные перья на ней топорщатся. Сейчас он исполнит нам арию.
Да, я не стал комментировать сегодняшний текст. А искушение, признаюсь, было. Опасное искушение! Но сам посуди, что я мог сказать по поводу таких слов, как эти: "Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находя говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел". Как тебе эти слова? Может ли, по-твоему, причетник с Песчаного острова посягать на толкование столь дикого и странного образа? Нечистый дух, опальный, бездомный, выдворенный из своего обиталища, сиречь человека, бредет еле волоча ноги по безводным местам, где нечем утолить жажду, где ни росинки, ни зеленой былинки. Нафанаил, ты когда-нибудь представлял себе нечистого духа страдальцем?
И вот несчастного духа одолевает тоска по дому, и он возвращается в дом свой. "И пришед находит его выметенным и убранным; Тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и вошедши живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого".
Как, по-твоему, мне следовало прокомментировать это, Нафанаил? Разумеется, я мог бы напыжиться и сказать: "Будь на страже, мой чистый друг. Пусть это послужит тебе предостережением. Тебе, кто полагает, что очистился от скверны. Кто поборол в себе неодолимое, преступное желание, быть может. Кто чувствует себя выметенным и убранным. Берегись!"