Текст книги "Зато ты очень красивый (сборник)"
Автор книги: Марта Кетро
Соавторы: Глория Му,Аглая Дюрсо,Юлия Рублева,Наталия Оленева,Сергей Узун
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Марта Кетро
Зато ты очень красивый (сборник)
Марта Кетро
Белая река, зеленые берега
Мне часто доставались мужчины, которые не умели выбирать. Вот уже десять минут стоит с парой футболок – эту или ту?
Я жду еще немного и говорю – ту. Промедлил секунду и надел ее, вишневую. Тут все просто, надо лишь понять, чего ему хочется на самом деле. Он прикидывает, что зеленая выглядит новее, но вишневый цвет поприятнее, «саньясинский» такой. Вот и выбирал – не между двумя футболками, а между внутренними состояниями: «я одет прилично» и «я одет, как мне нравится». Первое комфортно, второе свойственно победоносному мачо, которым хотелось бы казаться. Я тоже предпочитаю победителей, поэтому выбираю за него то, что давно уже определено. Собственно, он более всего ценил во мне умение снимать ответственность за легкие пути. Когда, к примеру, он всюду безнадежно опаздывал, назначив пять встреч на дню, кто, кроме меня, мог сказать: «Миленький, подумай, куда ты больше всего хочешь попасть, а остальным позвони и отмени. Нельзя же порваться. Хоть куда-то приди вовремя, а других перенеси на завтра», – так, чтобы он услышал и поверил? Совесть его оставалась чиста, и выходил он не разгильдяем вовсе, не умеющим спланировать день, а просто востребованным чуваком, «человеком-нарасхват», которого близкие друзья вынуждены иной раз спасать от перегрузок.
Мне выбирать нетрудно, я люблю принимать решения. Конечно, не только о футболках и стрелках речь, а вообще, по-крупному. Вдруг возникает холод в спине, и пространство вокруг пустеет, как будто глумливые ангелы отлетели и оставили меня один на один с будущим… не знаю, с небом. Просто хлебом не корми, лишь бы почувствовать этот обрыв со всех сторон, воздух, поднимающийся снизу, свободу, возможность. Кажется, я только и живу, когда выбираю. Поэтому переезжаю гораздо чаще, чем принято среди приличных людей, чаще ввязываюсь в подозрительные проекты, чаще совершаю глупости, в конце концов. Поэтому в моем компьютере лежит штук пять «разры́вных» писем. Впрочем, в последнее время предпочитаю переживать момент расставания вживую, вместе с пациентом, уж очень это красиво… Свинство, конечно, но момент взаимной боли, когда волевым усилием режешь по живому – тонко, остро, мгновенно, – прекрасен. Страшно? А медленное отгнивание, запах, длительные муки – разве не страшнее? Я не люблю боль, всего лишь точно знаю, как хотела бы умереть.
Но в этот раз вышло так, что я чуть ли не впервые в жизни не искала ни драйва, ни остроты. Его – теплого, нервного, живого – хотелось сберечь для себя надолго. Почти не помню, как у нас начиналось, хотя времени прошло немного. Просто, когда мы встретились, все рухнуло и продолжало падать еще долго, поэтому мелкие детали ускользнули, осталось только ощущение необратимости и ветра в лицо. Собственно, слово «падение» в данном случае не означает ничего дурного – я встретила его на слишком большой высоте, где воздух разрежен, холодно и вода закипает негорячей, и потом всего лишь пыталась вернуться на приемлемый уровень. Туда, где люди живут, не задыхаясь, не покрываясь льдом, где варят суп, в конце концов. Я лишь училась не умирать ежесекундно. Спускалась к теплу, к зеленой траве, ведя его за руку и успокаивая – тихо, тихо, все хорошо, ты молодец.
Всякий раз заново нащупывала ледяные ладони, ворота его тела, и осторожно, кончиками пальцев погружалась внутрь. У нас никогда не получалось просто и быстро потрахаться, только вот так – приближаясь, подкрадываясь. Я обнимала его медленно, мы соприкасались сначала взглядами, потом дыханием, запахом друг друга, теплом, идущим от наших тел, невидимыми волосками, покрывающими кожу, кожей – слегка, плотнее, еще плотнее и сквозь нее, мы входили и совпадали в одно и, не останавливаясь, столь же медленно размыкали тела, не утрачивая ни капли наслаждения, мы расставались, никогда не прерывая объятий в мыслях.
Остальное обыкновенно. Говорить, не подбирая слов; затевать новое дело, точно знать, что он отметит все тонкости, а если нет, я объясню и увижу, как на его лице проступает удовольствие – оттого, что мы опять совпали в ощущениях и в оценках; быть взаимно уязвимыми настолько, что самый смысл причинения боли пропадает, разве только кусать себя за пальцы для отрезвления; ходить, просто ходить на большие расстояния – самое естественное, кроме секса, что можно делать вместе; говорить…
Мы оба были достаточно взрослыми, чтобы поддерживать подобную близость и не называть ее по имени.
У меня не было иллюзий на его счет. Бо́льшую часть времени он пребывал в депрессии, был болезненно самолюбив, амбициозен и необоснованно похотлив. Он предпочитал отдыхать среди грубо нарисованного пейзажа, где вместо солнца – розовая таблетка, под ногами зеленая трава и коричневые грибы, а рядышком протекает небольшая река белого порошка, и сам он обозначен условной фигуркой – кружок, овал, четыре палки, обязательно сигарета во рту (рот, стало быть, тоже есть, и нос, и глаза, а вот признаки пола отсутствуют). В остальное время, между депрессией и бэд трипами, это было большое, доброе, пугливое, сильное и очень красивое существо – примерно как олень, но лживое, что обусловливалось не столько испорченностью натуры, сколько ленью.
И все-таки я – молча, неназываемо, вопреки здравому смыслу, – я его любила.
* * *
С некоторых пор он все время очень занят, с прошлого четверга мы не виделись. И вот он освободил для меня вечер, и я пришла в гости. Как будто по делу – принесла новый плагин для фотошопа. Позади у него трудный день, и ночью намечалась срочная работа, поэтому я старалась быть всего лишь нежной.
Он лежал поперек кровати, прикрыв глаза, а я осторожно прикасалась к его лицу, чувствуя, как под пальцами уходит напряжение мышц, разглаживается складка между бровей, веки перестают дрожать и судорожно сжатые челюсти расслабляются, и губы становятся мягкими и приоткрываются так, что можно наконец поцеловать. Ну вот, ну вот. Но я не целую, я спрашиваю:
– Что, душа моя, что? Скажи мне.
Он никогда не мог устоять против тихого страстного шепота: «Скажи мне, скажи», – возможность, закрыв глаза, рассказать все, вообще – все, возбуждала.
На этот раз он молчал долго, слишком долго, и я испугалась. Обычно он чувствовал себя дерьмом, когда заказчик снова и снова не принимал картинку. Или очередной галлюциногенный марафон затягивался на неделю. Или не удавался случайный секс (ну еще бы, мы слишком далеко зашли друг в друга, чтобы какая-нибудь левая девочка смогла ему дать как следует). В таких случаях он исчезал на несколько дней, работал или просто пытался «побыть один», чтобы вернуть себе ускользающее чувство независимости. А потом, конечно, звонил и ждал меня, скорчившись на кровати, и я приходила – и разворачивала его, как скомканную бумагу, стараясь не повредить, а только разгладить, распрямить складки и заломы.
Но сегодня было что-то другое, и я снова спросила:
– Что-нибудь случилось? Не пугай меня, пожалуйста. Я очень боюсь тебя потерять, безумно. Ты вот молчишь сейчас, а я успела такого напридумывать себе… Может, у тебя живот болит или еще что, а у меня уже сердце выскакивает.
Он поднялся, подошел к шкафу, достал белый пакетик и жестяную, до невозможности стильную банку для сахара. Высыпал на блестящую крышку немного порошка. Выровнял дорожку пластиковой визиткой («бля, они мне только для этого и нужны») и вдохнул через обычную коктейльную трубочку свою порцию «скорости». Остаток собрал пальцем и втер в десны.
Я ждала. Он прикрыл глаза и прислушался к себе. Потом сказал:
– Вот ведь фигня какая. Я влюбился.
Я дурочка такая. Самоуверенная дурочка. Наверное, целую минуту еще надеялась: он хочет сказать, что любит меня. За те месяцы, пока мы вместе, он никогда не говорил о любви, потому что это «слишком громкое слово, понимаешь?» Ну и ладно, я не люблю форсировать события: «я хочу тебя, мне плохо без тебя, мне хорошо с тобой» – это почти то же самое, просто он пока не понял. И сейчас я подумала, что он опять подавился признанием и пытается вот так по-дурацки сказать «я люблю тебя».
– В кого? – Дурак, скажи «в тебя», и все еще можно будет исправить.
– Ну, она учится в…
Дурак, дурак…
– Она красивая?
– Нет. Не знаю. Не такая, как ты… У меня так впервые. До этого столько раз думал – вроде влюбился… а вроде нет… А теперь, когда она появилась, точно понял, что всё…
Дальше можно не слушать.
Я почувствовала не жар, как обычно от пережитого страха, наоборот, к горлу подбирался холод. И больше не было ничего. Не было стандартного, как соль-перец-горчица, набора из обиды, ревности и горечи. Только мгновенная острая боль и долгая медленная печаль – я отчетливо увидела целый океан печали, даже белый барашек различила на волне.
И я стала медленно-медленно отстраняться.
Потому что очень высоко над ним, над океаном, неслись облака и было солнце. Просто сию минуту я не видела, но уже чувствовала кожей – и тепло, и ветер. Впервые за три месяца стало легко – я больше не боялась его потерять.
– Я тебя все-таки потеряла.
– Ты что, бросишь меня из-за этого?
– Сам-то как думаешь? Теперь невозможно.
– Ерунда, у нас-то ничего не изменилось!
– Я так хотела твое сердце, жаль, что не судьба.
– Я не хочу никого терять, ты нужна мне, ты мне очень нужна. Я просто не ожидал, не понимаю, как это произошло, уже неделю или дней десять… Мы ведь можем продолжать встречаться, я ей рассказал, как много ты для меня… Она не против.
А я тем временем оделась, подкрасила лицо (глаза, которые я увидела в зеркале, хотелось бы забыть, или пусть это были бы чужие глаза, какой-нибудь актрисы вроде Вивьен Ли, но не мои, не мои, пожалуйста…) и слила пару файлов со своей флэшки в его компьютер. В конце концов, я же обещала.
…Ты-то мне теперь нужен – чужой? Был хоть не мой, но и ничей, свободный, а теперь – всё, краденое солнце. «Не против» она, сучка… В другой раз я, может, и поборолась бы, но не за него. Не могу делать ставкой тех, кого люблю. Хитрить, выкручивать, обольщать – нет уж. Такой тебе будет мой прощальный подарочек, миленький: твой собственный выбор между мной и ею останется в силе. Ты ведь решил для себя, раз про любовь заговорил, ну так и я решила.
Потом он проводил меня к метро, молча и очень быстро. Я некоторое время искала карточку, нашла, коротко поцеловала его куда пришлось (пришлись губы), сказала «Счастли́во», улыбнулась и прошла через турникет.
Во мне не было капли мужества, как это может показаться. Я сосредоточилась только на том, чтобы глаза не плакали. Стоило отвлечься, и я начинала плохо видеть людей и не сразу могла понять отчего. Закончилась очередная короткая счастливая жизнь. Не реветь невозможно; наверное, потребуется целая неделя, чтобы выплакать мой личный океан.
Но я снова там, в разреженном воздухе, где холодно жить, зато не страшно умирать, потому что опять выбрала – сама.
Киевское «Динамо»
В конце октября в Киеве выпал снег. Клены еще не успели окончательно облететь, поэтому на широких золотых листьях лежали белые легкие шапочки. Я как раз засмотрелась на голубое, не по сезону чистое небо, сияющее сквозь поредевшую крону, когда долговязый спутник задел ветку и на мою физиономию свалилась приличная порция снега.
– Прости, маленькая, – сказал он и поцеловал горячими губами в мокрую щеку.
Конечно, я простила.
Он был…
О, как я люблю эту паузу, придыхание, которое случается, когда начинаешь оживлять давно утраченную красоту. Он был – и это уже очень много. Он был – запах, глаза, волосы, член, руки, зубы, голос. Он был – интонация, смех, запрокинутая голова. Он был – короткая остановка сердца, долгая сладость. Я успеваю кожей почувствовать все, что подлежит простому перечислению, а потом выдыхаю и продолжаю.
Он был похож на гориллу, которая умерла и стала ангелом. То есть и волосы золотые, и взгляд светлый, и рост, и тело – все очень красиво, но «тень обезьяны» никуда не делась: низкие надбровные дуги, плоский нос, характерные челюсти, широкие покатые плечи и длинные руки. Эдакая одухотворенная сексуальность, обусловленная прихотливой линией жизни: до двадцати лет он жил на Донбассе, был боксером, брил голову и носил спортивные штаны круглые сутки, а потом вдруг отрастил кудри и стал художником, поступил в училище, начал рисовать вычурные картинки со множеством мелких деталей и читать Кастанеду. Да, и еще много танцевал, иногда подрабатывал манекенщиком, недавно принял православие и при всем том сохранил на редкость здоровый и веселый нрав.
Конечно, я потеряла голову от его пластики, силы, душевной бодрости и кубиков на животе, а мистицизм легко извинила, с кем не бывает в наши годы (в момент встречи ему было двадцать четыре, а мне двадцать шесть). Одно плохо – моя подруга Тиночка, которая нас познакомила, шепнула: «Мы еще не спали, но…» При естественной разнузданности нравов у меня были принципы. Нельзя отнимать добычу друга, надо ждать, пока не наиграется. Целую ночь мы танцевали втроем, просто танцевали, едва прикасаясь кончиками пальцев, смеялись и пили портвейн, а потом я вернулась в Москву и позабыла на время и кудри, и кубики.
За зиму я получила пару Тиночкиных писем с приветом от Сеньки (да, имя у него самое что ни на есть хулиганское), а больше никаких упоминаний. На прямой вопрос последовал ответ: «Нет, мы остались друзьями». Не сложилось, значит. А вот теперь моя очередь – и как только потеплело, я купила билет на поезд.
Я помню, как это бывает: ты врываешься в город вместе с горьким ветром железной дороги, вместе с запахом весны, с отчетливым ощущением победы, будто уже завоевала всё и всех и есть три дня на разграбление, а потом нужно ехать дальше, дальше… Ну кто же устоит перед таким напором? Тина встретила меня на вокзале, отвезла к себе, а когда я вышла из душа, Сеня уже ждал – большой, светлый, покорный, жаркий. Взял за руку и повел к себе в общагу. Эскизы показывать.
Вахтерша взглянула косо, на мгновение стало неприятно – сколько ж таких он сюда перетаскал, – но это быстро прошло. Ведь и я не девица. И он совершенно явно хочет меня, а я – его, а страсть всегда горит красиво и чисто, что бы там ни было до и после.
И комната его оказалась такой же светлой и большой. Солнце лежало на полу, а по углам стояли две кровати и рабочий стол. Полки, паркет и подрамники золотились, пахло деревом и легкой пылью.
– С тобой кто-то еще живет?
– Парень один, он уехал сейчас.
На кровати или, может, на подоконнике? Они широкие и теплые, правда завалены бумагой, но смахнуть недолго… Я повернулась и посмотрела ему в глаза – ну?!
Сеня засмеялся – просто так, от избытка жизненных сил – и выдвинул на середину комнаты стул. Потом еще один. Поставил их примерно в полуметре друг от друга, посадил меня, притащил стопку эскизов, сам сел рядом и стал показывать работы: вот этой два года, а это свежая совсем, тут я про индейцев обчитался, а вот кельты… Минут через сорок мы пошли обратно к Тиночке.
Уж сколько лет миновало, а я все помню то сложное чувство. Не понравилась? Не захотел, не смог? Подцепил заразу какую-то? Тогда я на своей шкуре почувствовала, что такое «когнитивный диссонанс» – явные признаки мужского интереса, как я его себе представляю, присутствуют, а вот поди ж ты!
Тина открыла нам дверь, одним взглядом окинула его, неизменно счастливого, оценила интересное выражение моего лица, кивнула – то ли нам, то ли сама себе – и пригласила войти. От расстройства я сказалась усталой и прилегла на кровать – дремать и думать, что же со мной не так.
Тиночка села поработать, а Сеня покружил-покружил, да и улегся со мной. Забрался под плед, обнял.
У меня было легкое платье, а у него длинные быстрые пальцы и нешуточная настойчивость. Но мне совсем не хотелось на виду у Тины овладевать ее несостоявшимся любовником. И вообще, что-то здесь не то, подумала я, и отодвинулась. Потом еще немного отодвинулась и еще… Чуть не упала с постели и с некоторым сожалением встала.
Потом мы встречались еще несколько раз, всегда на людях.
Вот он проездом в Москве, нежно целует меня на Киевском вокзале, уговаривает сесть в поезд и поехать с ним, а уж там… Я млею в его объятиях и почти соглашаюсь, но после фразы «Сможешь пожить у моих друзей» внезапно остываю. «Сможешь», а не «сможем».
Вот мы опять оказываемся вместе у кого-то в гостях, он весь вечер держит меня за руку, но уходит ночевать в соседнюю комнату. Утром я тихо одеваюсь, заглядываю к нему и некоторое время смотрю, как он роскошно спит на спине, разметав длинные волосы и смуглые руки. Ухожу.
А вот я просыпаюсь со своим новым любовником в Харькове. Мы путешествуем, и в огромном старом доме наших приятелей-художников я встречаю Сеню, все такого же красивого, игривого, как морской котик, и по-прежнему ничейного. Мы опять что-то пьем, флиртуем, много смеемся, и я наслаждаюсь его открытыми взглядами и тайными прикосновениями. Утром меня будит солнце, но я не спешу открывать глаза, слушаю, как за окном орут птицы, как дышит рядом мой мужчина, как еще кто-то сопит… Странно, ведь нас положили в комнате одних, неужто хозяйская псина забрела? Я украдкой смотрю сквозь ресницы и вижу около двери Сеню. Он стоит в пяти шагах, не сводит напряженного взгляда с наших тел, прикрытых простыней, и часто-часто двигает правой рукой внизу живота – вниз-вверх, вниз-вверх. Честное слово, мне понадобилось несколько секунд, чтобы понять происходящее, – нелегко оказалось соотнести счастливый рассвет и прекрасный Сенин образ с этой жесткой яростной дрочкой. Нелепость ситуации была так велика, что я опять сомкнула ресницы и немедленно заснула.
Второе пробуждение было приятным, но самым обыкновенным. Ближе к полудню мы вылезли из постели и пошли искать хозяев. Они сказали, что Сеня уже уехал, передавал огромный привет. Утренняя сцена казалась нереальной, и я в конце концов решила, что это был сон.
Но встречи наши закончились. О Сене я думаю крайне редко. Разве что увижу по телику киевское «Динамо» в бело-голубой форме, тогда по ассоциации вспоминаю снежные шапочки на фоне чистого неба, и в голове мелькает: «Ну что-о-о ж ты так, Се-е-еня-а-а…»
Первый
Первый мужчина, кого я любила больше себя, родился в Баку. В принципе в нем всяких кровей намешано, к тому же художник, воспитание интеллигентское, хайры до попы, но горяч был по-восточному. Я по малолетству потеряла голову на много лет вперед, весила тридцать восемь килограммов и писала горестные стихи, когда он уехал в свой дурацкий Израиль. Был ли он евреем, никто не знает, но вписался к ним, подделав фотографию еврейского надгробия на могиле своей бабушки. Впрочем, фамилия у него экзотическая и был он обрезан, правда не знаю, как еврей или как мусульманин. Он пытался торговать матрешками на Арбате, но весь бизнес сводился к методичному пьянству, курению травы и съему разнообразных дам. Прошло неприличное количество лет, но у меня всякий раз пресекается дыхание, когда в четыре утра он звонит из своей дурацкой Канады (уже!) и я слышу: «Солнце, это я, да-а-а…»
Начиналось примерно так: я шла по Арбату в невозможной мини-юбке и мечтала о чем-нибудь холодненьком и посидеть. Стоял расплавленный полдень 28 июня такого года, когда на Арбате еще не открыли всех этих кафешек, но были ресторан «Прага» в одном конце и булочная с аптекой в другом. И вот где-то в районе Вахтангова он меня и окликнул. «Какие глаза», – сказал он, глядя на мои ноги. И пошел следом. На голове у него был красный флаг в качестве банданы, а верхних зубов, напротив, не было, и девушке в белых туфельках на каблуках это казалось невероятно шокирующим. В «Бисквитах» мы познакомились, он спросил, чего бы мне хотелось, а я и сказала. И он это сделал прямо там, за углом. Сейчас ничего странного, а в начале девяностых достать из-под земли тень, прохладное белое вино и столик под аркой было чудом.
Все остальное он сделал чуть позже, в ночь с 4-го на 5 июля, когда родители неосторожно оставили меня дома без присмотра. Он приехал в наш сонный подмосковный городок с полупустой бутылкой вина (но мне она конечно же казалась наполовину полной) и в очень приличной бандане, которая сейчас лежит в нижнем ящике шкафа под трусиками вместе с его портретом и письмом на желтой бумаге, где «ХОЧУ» и «ЛЮБЛЮ» написаны вот такими буквами. Среди ночи он как-то нашел меня, избежав традиционного пролетарского мордобоя, перелез через множество заборов и даже, кажется, форсировал маленькую речку, за что и был вознагражден – сначала на диване, а потом на столе.
На следующий день в шесть утра я поняла, что люблю его, о чем тут же и сообщила по телефону. Надо отдать ему должное, он ни капельки не удивился, потому что в это время квасил с друзьями и к моменту звонка удивить его чем-либо было невозможно.
Благопристойность является основополагающей частью моей натуры. Воспитание, ничего не поделаешь. И потому общение с этим человеком казалось непрерывным праздником и преступлением одновременно. Я шла по Арбату на неизменных своих каблучках, а он полз рядом, иногда падая перед каким-нибудь местным художником и рассказывая ему, что картины его никуда не годятся. Периодически ввязывался в драки, которые прекращал следующим образом: садился на землю со словами «как я устал» – никакого понятия о настоящих мужских играх. Он мог сожрать недоеденную кем-то котлету на задворках кафе, вступив за нее в неравный бой с бомжом или собакой. Он пил шампанское с утра и водку на ночь. Он курил траву. Он, говорят, мог ударить женщину. Но ему было тридцать лет, он знал все на свете и был так хорош в постели…
Сюжет развивался как положено. В одиннадцать утра я входила в съемную берлогу в Братеево и сбрасывала туфельки, потом ничего не помню, а потом приходила в себя под душем в семь вечера, и он отводил меня к метро. С лицами у обоих творилось невероятное: таксисты возили нас бесплатно, арбатские бабушки угощали черной смородиной, а какие-то чудовищные уголовники провожали меня по ночам до дома, «чтобы никто не обидел». Бог любил нас, причем до такой степени, что однажды повезло даже слишком, и ему выдали наконец визу в дурацкий Израиль (не богу, конечно, а милому моему). И жене его.
История уложилась в семь месяцев и пятьдесят две встречи. Тридцатого января он улетел из Москвы, а я приготовилась любить его всю жизнь.
За десять дней до отъезда я сбежала из семьи, чтобы провести в его объятиях все оставшееся время. Но особой пользы из совместного пребывания извлечь не удалось: я неостановленно рыдала, а он от ужаса пил столько, что впервые в жизни начались трудности с эрекцией. Я всерьез думала, что умру – не оттого, что у него не стоит, а от горя. Впереди не было ничего, отчетливое светлое пространство до 30 января, а за ним только отчаяние. Я еще не умела радоваться тому, что имею, поэтому каждый из оставшихся десяти дней причинял невыразимую боль, от которой невозможно было отказаться, потому что боль – это все-таки жизнь, а дальше меня ожидала гибель. Я плакала, засыпая и просыпаясь, плакала, заваривая чай, сидя на горшке, разговаривая, занимаясь любовью и запекая в духовке курицу. Как он это вынес – непонятно, все-таки сильный был мужчина, что бы там ни говорила его жена. И вот наступил этот день, мы поехали на вокзал, откуда ходил автобус до аэропорта. Я отчего-то решила, что больше плакать не должна, и всю дорогу держалась – пока ехали в машине, пока шли к остановке, пока я потом возвращалась в метро, пока ехала в электричке домой. Ну то есть я была уверена, что держусь, потому что на самом деле слезы, оказывается, лились совершенно самостоятельно. Я просто перестала их замечать, как бесконечный дождь. Зато чуть позже разучилась плакать на много лет вперед. Собственно, в безуспешной борьбе со слезами я пропустила самый момент прощания. Он поцеловал меня, сказал что-то вроде «До свидания, малыш, я вернусь» и ушел. Мне почему-то показалось важным повернуться и тоже пойти не оглядываясь, но через десять шагов я поняла, что больше никогда его не увижу, и метнулась назад («метнулась» – это очень громко сказано, я путалась в огромной искусственной шубе, и снегу намело по колено, но сердце мое – да, метнулось). Но он уже исчез в толпе, и я не видела куда. Позже я готова была отдать (только кто бы взял?) несколько лет жизни за последний взгляд в его спину, пропущенный – из гордости? для красоты прощания? чтобы сохранить спокойствие? В любом случае, ничего этого соблюсти не удалось, я как клушка бегала по площади, и лицо женщины, продававшей шерстяные носки у входа в метро, забыть невозможно – столько на нем было понимания-насмешки-сочувствия-и-«где мои семнадцать лет».
Через два месяца слезы закончились, еще через четыре я вспомнила, что есть нужно каждый день, еще через полгода перестала болеть, лет через пять влюбилась снова. И только тогда опять научилась плакать.
И ныне я сожалею, что не отпустила его ровно в тот момент, когда отвернулась, уходя. Искусство любить, которому я продолжаю учиться, пока свелось для меня к следующему простенькому закону: нужно принадлежать любимому существу всецело, пока оно рядом, но прощаясь – проститься навсегда. «Во-первых, это красиво…»
Иногда по ночам я включаю аську и вижу его зеленый цветок. Ничего не пишу, просто киваю. После того как уже нельзя сказать «я люблю тебя» все остальные слова не имеют особого смысла.
Но я всегда киваю.
* * *
Цветы в моих вазах умирают парами, соблюдая традицию нечетности остающихся. Сегодня увяли две розы, вчера – две хризантемы, три дня назад – тоже розы (их было пять, завтра я выброшу последнюю). Напоминает бесконечные игры в классики: «Мак? Мак. Мак? Мак. Мак? Дурак». Последняя роза всегда остается в дурах.
Я бы не вспомнила, но мне подарили конфеты «Моцарт», купленные за форму коробки – сердечком.
Это случилось летом, в девяностые. Помните, я писала – «когда он уехал…» Когда он уехал, наступила весна, а потом лето. Если все начинается в июне, а заканчивается в январе, естественным образом рассчитываешь, что мир станет скорбеть вместе с тобой вечно, а он вместо этого предательски возрождается в апреле. Приходится жить по собственному календарю, беря пример с христиан. В начале Великого поста, например, весь крещеный мир выступает из Назарета вместе с Иисусом в долгий путь к Масличной горе, мимо садов и виноградников, через реки и селения, чтобы в конце пути умереть и возродиться к новой жизни. И я в свое время начинала год со дня знакомства, с 28 июня и, опираясь на верстовые даты наших пятидесяти двух встреч, брела к 30 января, переживала ритуальную смерть и пять черных месяцев – до начала нового цикла.
Тем более от христианского Бога я тогда торжественно отреклась: он обманул меня, создал нежной, красивой и умной, дал счастье, а потом отобрал. Ну на фиг это было делать?! Я обиделась.
Мой личный бог был ко мне щедрее, чем ваш, и чаще являл чудеса – в виде внезапных ночных звонков (несколько раз в год) и писем (раз в пару лет, в среднем). Как-то рассказал, что нашел работу в газете «Маарив». Уж не помню, каким образом (как вообще находили информацию до Интернета?), я отыскала адрес израильского культурного центра и поехала туда, чтобы увидеть газету с его именем в выходных данных. К сожалению, это оказалась какая-то религиозная организация, которая не держала светской прессы.
Однажды я получила толстенькую бандероль с фотографиями (он, он с виски, он с телкой, он с трубкой) и непонятным иерусалимским сувениром. Были там и газета, и адрес московской редакции с инструкцией. Мне следовало поехать на улицу имени Двадцати шести бакинских комиссаров, найти офис, спросить (допустим) Мишу и передать ему письмо для моего милого.
Я поехала. Было жарко, асфальт плавился, но в офисе, находившемся на первом этаже жилой девятиэтажки, стояла прохлада и сизый сигаретный дым. Миша (допустим) Соколов ни на мгновение не удивился, будто к нему каждый день приходят юные бледные красотки и прерывающимися голосами просят передать письмо неведомому израильскому сотруднику. Он усадил меня за стол, дал бумагу и ручку.
Миша, насколько я помню, был такой небольшой убедительный мужчина, излучающий естественную сексуальность: то есть он с тобой уверенно и просто разговаривает о делах, но в итоге вы почему-то трахаетесь (нет, этого не произошло, я просто пытаюсь объяснить типаж). И Миша немедленно предложил мне поработать у них в газете.
– Ну, – туманно сказал он, – нужно звонить по разным телефонам. Вот попробуй.
Я взяла список номеров и набрала первый – не отвечал. Представьте: я смертельно влюблена, мой личный бог, улетевший за два моря, явил медленное Чудо Почтовой Связи, а теперь наклевывалось Чудо Связи Побыстрей, голубь Миша брался отнести листочки лично в руки тому, чье имя я не могла назвать, не разрыдавшись. Это большое счастье, поверьте на слово, поэтому я готова была набрать любой номер, какой скажут. Я смотрела на Мишу влажными глазами и выбалтывала историю своей любви, а он печально кивал.
– Хочешь конфету? – Он достал из ящика початую коробку с Моцартом на крышке. – Это самые лучшие израильские конфеты, очень дорогие.
Я съела только одну, больше не посмела. Они были великолепны. Ничего вкуснее в жизни пробовать не доводилось – карамель и сливки, сладость и нежность, шоколад и слезы, которые украдкой смаргивала, стыдясь Миши.
Письмо дописано, конфета съедена, пора уходить.
– У нас вечером одно рабочее мероприятие намечается, за городом. Раз ты теперь наш новый сотрудник, должна присутствовать. Приходи к шести, поедем на дачу по делам.
Вообще, я урожденная подмосковная мещаночка – сердце нежное, слезы близко, порывы чисты и часты. Вполне могла поверить в любую ерунду, убедив себя, что дело благородное. Один раз, например, почти согласилась работать девушкой по вызову – из-за литературного восприятия действительности. В те времена, когда все постоянно что-то продавали и обменивали вагон мармелада на тонну никеля, я думала только о том, где бы достать денег на билет в Израиль, и как-то раз на Арбате познакомилась с сутенером. У него было худое лицо и оттопыренные уши – вот и весь обобщенный портрет порока, который я могу припомнить. Он сказал, у них эскорт-услуги, бизнесмены выбирают девочку по каталогу, ей семьдесят процентов, фирме тридцать, на билет заработаешь за месяц. Я вдруг подумала, что это не страшно, это как Сонечка Мармеладова – ради любви… Опомнилась, только когда сутенер, розовея ушами, сказал, что сначала нужно с ценой моей определиться и придется «проверить» – ему, менеджеру по персоналу и директору.