Текст книги "Проходящий сквозь стены. Рассказы"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)
Судебный пристав
Жил-был в одном французском городке судебный пристав, звали его Маликорн; он так рьяно исполнял свои непростые служебные обязанности, что без колебаний распродал бы за долги даже собственную мебель, да вот беда, закон запрещает судебным приставам преследовать самих себя. Однажды ночью Маликорн мирно почивал рядом с супругой и вдруг умер во сне и немедленно предстал перед судом первой инстанции, то бишь перед апостолом Петром. Хранитель райских врат, Божий ключник, встретил его весьма прохладно.
– Знаю, вы Маликорн, судебный пристав. Ни одного судебного пристава в раю нет.
– Ничего страшного, – ответил пристав. – Я не особенно дорожу обществом коллег.
Тут ангелы притащили громадный чан, до краев наполненный мутной жидкостью, и апостол Петр отвлекся, но потом обратился к новоприбывшему с насмешливой улыбкой:
– Похоже, мой мальчик, у вас немало иллюзий.
– Уповаю на милосердие Божие, вот и все. Моя совесть чиста. Само собой, я грешник беззаконный, сосуд скудельный, тварь нечистая. Однако я ни разу никого не обсчитал, исправно ходил в церковь и был добросовестным, безукоризненным работником.
– Неужели? – скривился апостол Петр. – Взгляните-ка на этот чан, что доставили на небеса, как только вы испустили дух. Как вы думаете, что там?
– Не имею ни малейшего представления.
– Так знайте, здесь слезы вдов и сирот, и это именно вы привели их в отчаяние.
Пристав внимательно оглядел чан с горьким содержимым, однако ничуть не смутился.
– Вполне возможно. Когда вдовы и сироты не выплачивают долг, приходится описывать их имущество. Сами понимаете, стоит плач и скрежет зубовный. А что чан переполнен, так это же естественно. Благодарение Господу, я без работы не сидел, трудился всю жизнь не покладая рук.
Несокрушимая самоуверенность и добродушный цинизм пристава возмутили апостола Петра до глубины души; он обернулся к ангелам и крикнул:
– В ад его, сейчас же! Пусть разведут огонь поярче и хорошенько поджарят пристава, а чтобы ожоги не заживали, велите дважды в день в течение вечности поливать их слезами вдов и сирот.
Ангелы бросились к Маликорну. Но тот остановил их решительно и спокойно:
– Минуточку. Считаю решение несправедливым, подаю апелляцию Господу Богу.
Судопроизводство свято. Взбешенный апостол Петр поневоле остановил ангелов, и те не привели вынесенный им приговор в исполнение. Господь не замедлил явиться в славе на облаке при громовых раскатах. Но похоже, и Он не благоволил к приставам. Грозно приступил Он к допросу, а Маликорн разумно Ему ответил:
– Боже, прошу, рассуди нас. Апостол Петр вменил мне в вину слезы вдов и сирот, которые пролились из-за того, что я честно выполнял свой долг судебного пристава; апостол присудил, чтобы эти горючие слезы стали источником моей вечной муки. Это неправый суд.
– Верно! – И Господь гневно воззрился на апостола Петра. – Судебный пристав распродает имущество бедняков не по своей воле, а будучи орудием людского правосудия, и потому не несет за это ответственности. В душе он может сострадать им.
– Вот то-то и оно! – запальчиво вскричал апостол Петр. – Этот ни капли не жалеет своих жертв, напротив, вспоминает о них с садистским удовольствием и цинически любуется собой.
– Неправда! – возразил Маликорн. – Я не любовался собой, а радовался, что не сидел без дела, был исполнительным, служил беспорочно. Неужто преданность своей работе – преступление?
– Вообще-то не преступление, даже добродетель, – признал Господь Бог. – Просто ваш случай особенный, ну да ладно, признаю, апостол Петр погорячился. Рассмотрим ваши добрые дела. Где они?
– Боже, как я уже докладывал апостолу Петру, на момент смерти за мной не числится никаких долгов и в церкви я бывал неукоснительно.
– И это все?
– Все? Погодите, помнится, лет пятнадцать тому назад, выходя из церкви, я подал десять су нищему.
– Да, – согласился апостол Петр. – Фальшивые притом.
– Не беда, – невозмутимо парировал Маликорн. – Он прекрасно сбыл и фальшивые.
– И у вас за душой больше ничего нет?
– Боже, наверное, мне изменяет память. Не зря же сказано, что левая рука не должна знать, что делает правая.
Господь без труда убедился в том, что за красивыми словами судебного пристава не стояло ни единого доброго дела, ни единого благого помысла, что служат человеку оправданием перед Божьим Судом. И был немало раздосадован. Тут Он перешел на иврит, чтобы Маликорн Его не понял, и сказал апостолу Петру с упреком:
– Из-за вашей опрометчивости мы попали в неловкую ситуацию. Действительно, этот пристав – человек заурядный и в аду ему самое место, однако ваш чересчур суровый приговор несправедлив, к тому же вы оскорбили в его лице всех людей его профессии. Он вправе требовать возмещения. А Мне что прикажете делать? Не могу же Я впустить его в рай. Стыда не оберешься. Ну же, посоветуйте что-нибудь!
Но апостол Петр, насупившись, молчал. Уж он-то не стал бы церемониться с гнусным приставом, живо бы его упек.
Предоставив апостолу дуться, Господь обернулся к Маликорну и проговорил на чистом французском:
– Вы большой грешник, только ошибка апостола Петра спасла вас от преисподней. Да не скажут про Меня, что Я избавил вас от ада, чтобы опять ввергнуть в ад. Рая вы недостойны, а потому Я возвращаю вас в мир людей, исполняйте по-прежнему обязанности судебного пристава и не забывайте о жизни вечной. Идите. Воспользуйтесь отсрочкой и позаботьтесь о спасении своей души.
На следующее утро, проснувшись рядом с женой, Маликорн мог бы успокоить себя, что все это ему приснилось, однако не стал себе лгать, а принялся размышлять, как ему заслужить вечное блаженство. Ровно в восемь он был у дверей своей конторы, так ничего и не придумав. Старик Ветрогон, что тридцать лет проработал у него клерком, уже корпел над бумагами.
– Ветрогон, – проговорил пристав, входя в контору, – повышаю ваше жалованье на пятьдесят франков.
– Не нужно, месье Маликорн, вы слишком щедры. – Клерк протестующе замахал руками. – А впрочем, спасибо большое.
Маликорн воспринял его благодарность как должное. Молча вытащил из шкафа чистую тетрадь и провел посередине первой страницы вертикальную черту. Левую колонку озаглавил: «Дурные дела», а справа вывел аккуратно, крупными буквами: «Добрые дела». Он поклялся не щадить себя и записывать все, что свидетельствует не в его пользу. Придирчиво и сурово оценил свое поведение нынешним утром. Однако не нашел ничего предосудительного, поэтому слева оставил пробел, а в правую колонку вписал: «По велению сердца повысил жалованье клерка Ветрогона на пятьдесят франков, хоть он того и не заслужил».
Ровно в девять к Маликорну нагрянул самый почтенный из истцов, месье Живоглот. Крупный предприниматель, владелец сорока двух доходных домов в городе, он частенько прибегал к помощи судебного пристава из-за преступного безденежья некоторых своих жильцов. В этот раз он просил позаботиться о нерадивом малоимущем семействе, что задолжало ему за полгода.
– Не могу больше ждать. Шесть месяцев меня кормят одними обещаниями. Пора от них избавиться.
Маликорн, пересилив естественное отвращение к задолжникам, попытался все же вступиться за них:
– На мой взгляд, предоставить им отсрочку будет в ваших же интересах. За их имущество четырех су не выручишь. После распродажи вы и десятой доли убытков не покроете.
– Сам знаю, – вздохнул месье Живоглот. – Что поделаешь, я был слишком добр. А эти людишки злоупотребляли моей слабостью. Так что, прошу вас, поступите с ними по всей строгости закона. Посудите сами, у меня сто пятьдесят один жилец. И если все они узнают о моей доброте, я с них платы вообще не получу.
– Это верно, – согласился Маликорн. – Лучше предвидеть последствия своих поступков. Впрочем, месье Живоглот, не стоит так убиваться. Я общался с вашими жильцами, и никто из них не считал вас добрым, уж поверьте.
– И это к лучшему, Бог свидетель.
– Так-то оно так, да не совсем.
Пристав не решился выразить свою мысль яснее. Сам он мечтал о том дивном мгновении, когда некий грешник предстанет перед Божьим судом, а людская молва оправдает его, и весь город будет свидетельствовать о его доброте. Он проводил истца до дверей, затем вернулся к себе домой, пошел прямиком на кухню и заявил кухарке:
– Мелани, я повышаю ваше жалованье на пятьдесят франков.
Чем поверг свою супругу в дикий ужас.
Не дожидаясь изъявлений благодарности, он снова направился в контору, а там достал тетрадь и вписал в колонку добрых дел: «По велению сердца повысил жалованье кухарки Мелани на пятьдесят франков, хоть она изрядная грязнуля». Повысить жалованье кому-либо еще он не мог, а потому направился в трущобы и посетил несколько бедных семей. Хозяева встречали его весьма настороженно и недружелюбно, появление пристава вызывало у них страх, но Маликорн поспешно успокаивал их, мол, он здесь не по долгу службы, и вручал, уходя, пятьдесят франков. Зачастую у него за спиной «премного обязанные ему» бедняки прятали деньги в карман с недовольным ворчанием: «Старый ворюга (кровопийца, жмот) нажился на нашем горе, ему-то есть из чего милостыню подавать». Но это они так, не со зла, из стыдливости, нельзя же враз изменить мнение о человеке.
К вечеру первого дня в тетради воскресшего пристава набралось двенадцать добрых дел на общую сумму в шестьсот франков и ни одного дурного. Назавтра он продолжил раздавать деньги нуждающимся и с тех пор не останавливался. Двенадцать добрых дел стали его ежедневной нормой, иногда, если у него пошаливала печень или нарушалось пищеварение, он старался ее превысить, и тогда их количество доходило до пятнадцати, а то и до шестнадцати. Прежде Ветрогон боялся дурного самочувствия начальства, поскольку ему неизменно доставалось на орехи, но теперь, наоборот, из-за продолжительной желудочной колики Маликорна жалованье клерка повысилось еще на пятьдесят франков.
Многочисленные благодеяния пристава не остались незамеченными. По городу поползли слухи, будто Маликорн собрался выставить свою кандидатуру на предстоящих выборах в мэры, а потому заискивает перед избирателями; люди знали его давно и не могли поверить, что он действовал бескорыстно. Поначалу у него опустились руки, пристав обиделся, но потом вспомнил, как велика его ставка в этой игре, и стал копить добрые дела с удвоенной энергией. Ему показалось, что одной только помощи частным лицам недостаточно, нужно еще поддержать дам-благотворительниц, приходского священника, общество взаимного страхования, братство пожарных, объединение выпускников коллежа и все остальные христианские и светские организации, если только их глава обладал влиянием и внушал доверие. Таким образом, пристав всего за четыре месяца истратил десятую часть своего состояния, зато и приобрел солидный вес в обществе. Теперь весь город считал его образцом христианина и гражданина; пример Маликорна оказался необычайно заразительным, приток пожертвований в филантропические комитеты мгновенно увеличился, так что учредители смогли устраивать многочисленные банкеты, где столы ломились от изысканных яств, а ораторы произносили с чувством душеспасительные речи. Отныне даже бедняки не скупились на похвалы, щедрость Маликорна вошла в поговорку. То и дело слышалось: «Добрый, как Маликорн», – но еще чаще люди, особо не вдумываясь в смысл довольно необычного и нелепого высказывания, которое резало слух непосвященных и казалось злой шуткой, говорили в простоте: «Добрый, как судебный пристав».
Маликорну оставалось лишь поддерживать свою добрую славу, не ослабевать в стяжании добродетели и со спокойным сердцем ждать, когда Господь вновь призовет его к себе. Однажды самая главная дама-благотворительница, мадам де Сент-Онюфр, принимая от него очередное приношение, произнесла с чувством: «Вы святой человек!» На что пристав, преисполненный смирения и скромности, возразил:
«Ну что вы, мадам, это слишком. Мне до святости еще далеко».
Между тем его супруга, хорошая хозяйка, разумная, бережливая женщина, считала, что вся эта доброта недешево им обходится. Она вправе была сердиться, поскольку истинная причина внезапной расточительности мужа от нее не ускользнула.
– Ты только о себе и думаешь, ничуть не изменился. Покупаешь место в раю, а до спасения моей души тебе и дела нет, – высказала она ему напрямик.
Маликорн промямлил в ответ, что любое даяние само по себе благо, однако упрек задел его за живое, и, чтобы унять угрызения совести, он в конце концов разрешил жене ради жизни вечной тратить, сколько ей заблагорассудится. Та с негодованием отвергла его благородное предложение, и пристав против воли испытал величайшее облегчение.
Он неукоснительно записывал все свои добрые дела, и к концу года у него накопилось шесть толстых школьных тетрадей. Маликорн частенько доставал их из ящика, с удовольствием перелистывал и взвешивал на руке. Что может быть утешительнее страниц, справа сплошь исписанных перечнем благодеяний, а слева девственно чистых, коль скоро ничего дурного он не совершал! Пристав, предвкушая райское блаженство, мечтал о том дне, когда предстанет перед Богом со столь внушительным капиталом.
Как-то раз, распродав имущество одного безработного, он возвращался по грязным узким улочкам трущоб и внезапно почувствовал тревогу и смятение. Никогда прежде ему не доводилось испытывать такой безнадежной тоски и беспричинной щемящей грусти. Он выполнил свой долг как всегда бестрепетно, без лишних сожалений, а потом еще вручил задолжнику пятьдесят франков, так что поначалу на душе у него было спокойно.
Свернув на улицу Потерн, Маликорн вошел в сырой, зловонный подъезд населенного бедняками доходного дома, который принадлежал его постоянному работодателю, месье Живоглоту. Пристав навещал местных жителей с давних пор, прежде, чтобы описывать имущество неплательщиков, теперь, чтобы раздавать милостыню. Ему предстояло взобраться на четвертый этаж. Маликорн миновал узкий коридор с липкими стенами, одолел три пролета и оказался под самой крышей, на чердаке, едва освещенном тусклым неверным светом. Он сочился из круглого слухового окна, снаружи заслоненного скатом крыши мансарды. Запыхавшийся пристав остановился и огляделся. От сырости штукатурка на чердачном потолке и стенах покрылась пузырями, некоторые из них лопнули, словно фурункулы, обнажив гнилое черное дерево балок и перекрытий. Под окном стоял металлический таз и лежала половая тряпка, но они не спасали от льющейся внутрь дождевой воды источенный, потемневший пол: местами он был покрыт пятнами плесени, будто ворсистыми ковриками. За свою долгую жизнь судебный пристав повидал немало шатких лестниц и темных чердаков, привык даже и к здешнему тяжелому, тошнотворному запаху. Однако сейчас душевная боль докучала ему еще назойливей, и казалось, что он вот-вот догадается о ее причине. За одной из дверей, выходивших на лестничную площадку, заплакал ребенок, но где именно, Маликорн не мог понять и постучался наобум.
Дверь открылась, пристав вошел и оказался в полнейшей темноте: тесное помещение, вроде коридора, было поделено надвое перегородкой, и свет проникал в первую каморку только сквозь застекленную дверь, отделявшую ее от второй. Перед Маликорном стояла совсем юная худенькая женщина с изможденным лицом. За ее юбку цеплялся малыш лет двух, при виде незнакомца он перестал плакать от удивления и любопытства. Пристава пригласили во вторую комнатку, где он увидел кровать с ременным днищем, два стула, у окна с видом на крыши – некрашеный деревянный стол, а на нем старенькую швейную машинку. Такую убогую обстановку Маликорн встречал и прежде, однако впервые в жизни почувствовал неловкость в жилище бедняков.
Обычно, посещая неимущих, он особо не задерживался. Не садясь, задавал пару вопросов по существу, отделывался общепринятой формулой утешения, оставлял деньги и сразу же уходил. В этот раз Маликорн и не подумал достать кошелек, ему было совестно, что он вообще пришел. Мысли путались, он не мог выговорить ни слова. Не мог поднять глаза на молодую швею, в смущении вспомнив, что он ведь судебный пристав. И она молчала, оробев, хотя часто слышала, что он человек благочестивый и щедрый. Один только малыш проявил гостеприимство. Поначалу он тоже дичился, но вскоре освоился, усадил незнакомца на стул и сам взобрался к нему на колени. Пристав вспомнил, что не взял с собой конфет, и чуть не заплакал от огорчения. Внезапно с лестничной площадки резко, бесцеремонно постучали тростью.
Испуганная швея бросилась в темный закуток, прикрыв за собой застекленную дверь.
– Ну что? – грубо и надменно спросил месье Живоглот; пристав сразу узнал его голос. – Ну что? – повторил он. – Сегодня мы разочтемся, надеюсь?
Маликорн не расслышал, что пролепетала в ответ швея, но смысл был и без того ясен. Живоглот взвыл так, что весь дом затрясся, а малыш съежился от страха.
– Нет! С меня хватит! Рассказывайте кому другому эту чушь! Мне нужны деньги! Платите за квартиру, немедленно! Где ваша выручка? Куда вы ее спрятали? Несите сюда!
Прежде Маликорн, мастер своего дела, мог как никто другой оценить искусство месье Живоглота, который виртуозно вытрясал из бедняков последнее. Но теперь, обнимая дрожащего ребенка, он и сам испытывал ужас.
– Давайте все, что есть, и побыстрей! – вопил домовладелец. – Не то я позову того, кто вам весь дом перевернет!
Тут Маликорн осторожно пересадил мальчика на другой стул, встал и направился к Живоглоту, сам еще не зная, что скажет и что сделает.
– Глядите-ка! – обрадовался тот. – Помянешь черта, он сразу и явится!
– А ну пошел отсюда! – гаркнул пристав.
Думая, что ослышался, Живоглот тупо уставился на него.
– Пошел отсюда! – крикнул пристав снова.
– Полноте, вы с ума сошли! Я же хозяин дома!
Судебный пристав и вправду походил на сумасшедшего: он бросился на домовладельца, спустил его с лестницы и заорал во все горло:
– Верно, ты хозяин, грязная скотина! Долой хозяев! Долой хозяев!
Месье Живоглот поднялся и, коль скоро его жизни угрожала опасность, из чистой самообороны выхватил револьвер, прицелился и одним выстрелом уложил взбесившегося пристава на плесневелый пол рядом с тазом и тряпкой.
Господь как раз проходил по залу суда, когда Маликорн предстал перед апостолом Петром.
– Ба! Наш судебный пристав вернулся! Ну как у него дела?
– Право слово, – ответил апостол, – на этот раз мы с ним долго возиться не станем.
– Я хотел спросить, как там его добрые дела.
– О них и говорить не стоит. Он совершил всего одно доброе дело.
И тут внезапно апостол Петр ласково улыбнулся Маликорну. Пристав хотел возразить, что у него набралось шесть тетрадей добрых дел, перечислить их все по порядку, но апостол не дал ему и слова вымолвить.
– Да-да, всего одно доброе дело, зато какое! Представляете, судебный пристав крикнул: «Долой хозяев!»
– Прекрасно, – прошептал Господь, – просто замечательно.
– Он выкрикнул это дважды и погиб, защищая малых сих от жестокого угнетателя.
Господь Бог в радости и умилении повелел ангелам своим играть на лютнях, виолах, гобоях и флажолетах гимн в честь Маликорна. А потом распахнул перед ним обе створки райских врат как перед нищим, бродягой, сиротой или казненным. Ангельская музыка волной подхватила судебного пристава, у него над головой засиял нимб, и он вошел в жизнь вечную.
Перевод Е. Кожевниковой
Жосс
За последние пять лет Жосс бывал здесь не меньше трех раз и все же с трудом узнал дом сестры среди других аккуратных домиков тихого предместья провинциального городка. Он даже забыл, что его фасад между первым и вторым этажами украшает яркий карниз со светло-зелеными ромбами. Такси остановилось, Жосс вышел из машины, оглядел чистенький коттедж за витой оградой, откуда не доносилось ни звука, и впервые в жизни почувствовал нечто похожее на тоску одиночества. Шофер с мрачным видом принялся вытаскивать из багажника три металлических ящика с белой надписью прописными буквами: «Аджюдан[6]6
Аджюдан – старший унтер-офицер французской армии.
[Закрыть] такой-то», – тут хранилось все имущество Жосса. Таксисту сразу не понравилось, что на выходе с вокзала к нему направился этот сухонький седой старичок в берете, какой носят баски, и с желтой ленточкой в петлице; он почуял в нем кадрового офицера и возненавидел всем своим антивоенным существом. Металлические ящики окончательно убедили его в собственной правоте.
Жосс попробовал открыть железную калитку, однако убедился, что она заперта. Он обернулся к шоферу, который как раз выставил на тротуар улицы Аристид-Бриан третий ящик, и сказал ему резким повелительным тоном, сердито сдвинув брови, будто именно он виноват в постигшем Жосса разочаровании:
– Никого нет дома? Что это значит?
– Не мое дело, – высокомерно оборвал его тот.
– Сколько я вам должен?
На счетчике набежало семь франков, еще три водитель потребовал за помощь с багажом. Жосс заплатил без возражений и прибавил десять су на чай. Шофер пронзил его гневным взглядом, презрительно поджал губы, сунул деньги в карман без слова благодарности, плюнул в сторону ограды, сел в машину и уехал. Жосс взглянул на циферблат наручных часов. Почти пять вечера. Низкие свинцовые облака, холодный пронизывающий ветер – все предвещало приближение зимы. Безлюдная улочка предместья ближе к городу была по обе стороны застроена внушительными доходными домами, за ними следовали небольшие изящные, но довольно однообразные особнячки, а ниже, у железнодорожного переезда, лепились наспех сколоченные временные жилища бедных семей. Жосс стоял как вкопанный возле трех ящиков и слышал только завывание ветра в кронах деревьев; изредка ветер смолкал, и тогда доносился отдаленный пронзительный скрежет с лесопильни, что находилась за перекрестком, рядом с железной дорогой. Военная служба куда только не бросала Жосса: он исколесил всю Францию, Германию, побывал в Северной Африке, на Ближнем Востоке и ни разу не был поражен или растроган каким-либо пейзажем, а тут вдруг проникся печальным видом улицы, затосковал, пожалев, что согласился доживать свой век в унылой провинции, и даже ощутил разлитую в воздухе угрозу. Его чувства внезапно обострились, и он встревожился, усмотрев в этом пагубное влияние гражданской жизни, которая разлагает даже самых крепких, сильных, закаленных людей – настоящих мужчин, – какими он считал лишь профессиональных военных. Жосс вновь обернулся к калитке, заметил на одном из каменных столбов кнопку звонка и на всякий случай позвонил. В ответ сейчас же хлопнула дверь позади дома, послышался стук каблуков по бетонной дорожке, идущей вдоль фундамента. И перед ним появилась Валери, его родная сестра, в неизменном черном платье, долговязая, сухопарая, седая, гладко причесанная на прямой пробор, что едва ли могло смягчить резкие черты сурового лица. Она отчетливо произнесла холодным звучным голосом:
– С чего это ты нагрянул раньше времени? Ты должен был приехать завтра вечером.
– Я уже с четверть часа торчу у калитки. Что на тебя нашло, зачем на ключ запираться?
– На то есть свои причины. Неужели ты не мог предупредить, что приедешь раньше? Хотя бы из простейшей вежливости.
– Если не хочешь, чтобы я заночевал тут, отвори мне, будь добра. Мои вещи пылятся на мостовой.
Валери открыла калитку и окинула придирчивым взглядом три ящика.
– Тут все твои вещи?
Жосс поставил металлические ящики на крыльцо перед парадной дверью, а его сестра вошла в дом с черного хода и отперла ему. Смеркалось, в передней было темновато. Жосс не нашел выключателя и попросил Валери зажечь свет, но та возразила, что еще слишком рано и все отлично видно и так. Аджюдан вовсе не был расточительным, даже наоборот, но за тридцать шесть лет военной службы, само собой, не мог постичь всех тонкостей домашней экономии.
– Не хватало мне еще раскроить себе рожу на лестнице с этими ящиками! Включай немедленно, черт подери!
– Ладно-ладно, как скажешь. – Валери неохотно исполнила его просьбу. – Но, по-моему, ни к чему собирать у нас под окнами соседей богопротивными ругательствами. Ты больше не в казарме, так что изволь вести себя прилично.
У себя в спальне Жосс не торопясь распаковал вещи. Из первого ящика достал белье и штатский костюм, из второго – три военных мундира, их он благоговейно разложил на постели и принялся бережно и нежно разглаживать, словно бы лаская. Валери тоже приняла участие в обустройстве Жосса на новом месте, однако сам брат занимал ее куда больше его диковинных вещей. Прислонившись к двери между кроватью и шкафом с зеркальными дверцами, куда он аккуратно складывал одежду, она следила за ним, снующим туда-сюда, неотступным взглядом. В третьем ящике прибыли всевозможные сувениры, по большей части купленные на базарах в Северной Африке и Сирии: причудливые чернильницы, пепельницы, дешевые сафьяновые футляры, шкатулки, медные кувшины, туфли, расшитые серебром, кинжалы, пистолеты, пестрые картинки. Жосс заставил сестру принести ему с первого этажа молоток и гвозди, затем повесил на стену собственный портрет в парадной форме со знаками отличия аджюдана, цветную фотографию маршала Фоша и множество групповых снимков унтер-офицеров, среди которых был и он сам. В довершение всего снял распятие с посеревшим от времени гипсовым Христом и водрузил на его место над изголовьем свою медаль за храбрость и два военных креста: один за Первую мировую, второй – за боевые действия в Алжире, – все награды висели на черном бархате в рамочке под стеклом.
– Здесь нет ни одной моей фотографии, – обиженно заметила Валери.
– На что они мне? Я все равно буду видеть тебя каждый Божий день. Да к тому же я их все растерял.
– Будь добр, разыщи. Я послала тебе три фотографии. Первую в четырнадцатом году, вторую – в двадцать седьмом, третью – совсем недавно. Не желаю, чтобы мной любовались в казармах грубые солдафоны.
Жосс глянул на сестру вскользь, быстро отвел глаза и скептически хмыкнул. Валери покраснела до корней волос. Вот так всю ее стародевическую жизнь от нее отводили глаза мужчины, неизменно отвечая отказом и убивая постоянно возрождавшиеся надежды. Пока брат расставлял на полках игрушки и безделушки, она украдкой рассматривала свое костистое лицо в зеркальной дверце. Годы и седина отчасти сгладили вопиющее воинствующее уродство, оно стало почти незаметным, хотя резкие черты так и не утратили отталкивающей мужеподобности.
Ссора между ними разгорелась не на шутку во время ужина. Валери по привычке собралась есть на кухне, а Жосс потребовал, чтобы она накрыла в столовой. И вовсе не потому, что в нем взыграла буржуазная спесь, просто он с детства не выносил ароматов готовки, раковины, помойного ведра, и сестра об этом прекрасно знала. Однако ответила на просьбу брата решительным отказом. И тогда разразился бешеный скандал с оглушительными воплями, причем каждый напомнил другому о своих жертвах ради их общего благосостояния. Валери настаивала на том, что владеет этим домом единолично, поскольку унаследовала его вместе с небольшой рентой после смерти двоюродной бабушки, за которой ухаживала целых тридцать лет. К тому же она превосходная хозяйка, талантливая пианистка – Валери действительно играла на фортепьяно – и вхожа в самые лучшие дома, у нее прекрасные связи, что само по себе драгоценно. Жосс возразил, что куда ценнее присутствие мужчины в доме, ведь ей страшно жить здесь одной, что его пенсия позволит не отказывать себе в мелких удобствах, и весьма эмоционально сообщил, что на ее таланты и связи ему наплевать. Сестра не сдавалась, и он решительно заявил, что отправится ужинать в ресторан, а завтра уедет с первым же поездом. Так что Валери пришлось поневоле накрыть в столовой.
На следующее утро Жосс проснулся без четверти семь, сейчас же вскочил и оделся с молниеносной быстротой, будто спешил на плац к утреннему построению, как привык за долгие годы. Прежде чем сойти вниз, осторожно выглянул на улицу. По обоим тротуарам в сторону города спешили школьники и продавцы. Второе окно выходило в сад, и он не заметил за каменной оградой у соседей никаких признаков жизни. Спустился в переднюю, однако не смог открыть ни парадную дверь, ни черный ход, а сестра все не появлялась. Он уже собрался вылезти через окно, когда на кухню вошла Валери в халате.
– И как прикажешь выбираться из твоей клетки? – возмущенно спросил он. – Ключа нигде нет, я везде искал.
– Ты мог бы для начала пожелать мне доброго утра.
– Доброе утро. Немедленно дай мне ключ.
– Он тебе ни к чему.
Жосс и без того был в прескверном настроении, с самого утра ему не хватало казарменного распорядка, непривычная свобода лишь раздражала. К тому же слова сестры противоречили здравому смыслу, и он побелел от гнева. Она почувствовала, что брат в отчаянии и растерянности опасен, а потому вручила ему ключ, не дожидаясь выплеска ярости. Пока он пил кофе на кухне у окна, Валери указала на обширный огород позади дома.
– Часть дня ты можешь проводить вон там, пропалывая грядки.
– Ни за что, – отрезал Жосс.
– Но тебе будет скучно. Чем ты собираешься заняться?
– Наслаждаться жизнью в отставке, – мрачно ответил Жосс.
После завтрака брат собрался уходить и так спешил с деловым озабоченным видом, что Валери не удержалась и спросила, куда он идет; уклончивый ответ лишь раззадорил ее любопытство. Жосс поднялся вверх по улице Аристид-Бриан, вошел в город и направился к центру, не обращая внимания ни на архитектуру, ни на проезжающие машины, ни на домохозяек, что вышли за покупками. Скорый шаг, беспокойный взгляд – казалось, он опаздывал на какую-то важную встречу. Миновав центр города и очутившись на перекрестке, Жосс не знал, в какую сторону свернуть, наконец выбрал улицу Тьер, но засомневался, а потому пошел медленнее, то и дело порываясь вернуться. Внезапно перед ним открылся плац, огороженный решеткой, именно в тот момент, когда Жосс уже совсем отчаялся его найти. Прежде в этом квартале была расквартирована кавалерийская часть, а теперь тут осталось лишь управление интендантской службы. Только наметанный глаз отставного аджюдана смог уловить едва заметные берущие за душу неровности гладкого пустынного плаца, только его сердце учащенно забилось при виде мертвенной синевы огромных окон казарменных помещений и остекленной серо-зеленой крыши манежа. Некогда здесь царил безупречный порядок, и, хотя от казарм не осталось ничего, кроме остова, Жосс почувствовал всю глубину собственного падения, устыдился своих жалких штатских тряпок и не решился остановиться и вдоволь налюбоваться покинутым плацем. Он поспешно прошел мимо, затем вернулся и отворил дверь кафе, что располагалось напротив. Хозяйка принесла ему бокал белого вина, попыталась завязать разговор о том о сем, не добилась ни слова в ответ и все равно принялась жаловаться на значительные убытки, которые причинил ей отъезд кавалерии. Она горько кляла социалистов в городском управлении, не сумевших удержать военных в городе.








