Текст книги "Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 39 страниц)
Но на дереве оставалось еще пять индейцев. Ковчег миновал засаду и был практически недосягаем. Я вам расскажу, как они поступили, самим вам не додуматься. № 1 прыгнул и упал в воду за кормой. За ним прыгнул № 2 и упал дальше от кормы. Потом прыгнул № 3 и упал совсем далеко от кормы. За ним прыгнул № 4 и упал еще дальше. Потом прыгнул и № 5 – потому что он был куперовский индеец. В смысле интеллектуального развития разница между индейцем, действующим в романах Купера, и деревянной фигурой индейца у входа в табачную лавку очень невелика. Эпизод с ковчегом – поистине великолепный взлет воображения, но он не волнует, так как неточный глаз автора сделал его совершенно неправдоподобным, лишил плоти и крови. Вот что значит быть плохим наблюдателем! В том, что Купер был на редкость ненаблюдателен, читатель может убедиться, ознакомившись с эпизодом стрелкового состязания в «Следопыте»:
«Обычный железный гвоздь слегка вогнали в мишень, предварительно окрасив его шляпку».
В какой цвет, не указано – важное упущение, но Купер мастак по части важных упущений! Впрочем, это даже не такое уж важное упущение, потому что шляпка гвоздя находится в ста ярдах от стрелков, и, какого бы она цвета ни была, они не могут увидеть ее. На каком расстоянии самый острый глаз различит обыкновенную муху? В ста ярдах? Но это абсолютно невозможно. Так вот, глаз, который не увидит муху на расстоянии ста ярдов, не увидит и шляпку обычного гвоздя, поскольку они одинаковой величины. Чтобы увидеть муху или шляпку гвоздя в 50 ярдах, то есть в 150 футах, и то нужен острый глаз. Вы, читатель, на это способны?
Обыкновенный гвоздь с окрашенной шляпкой слегка вогнали в мишень, и соревнование началось. Тут – то и пошли чудеса. Пуля первого стрелка сорвала с гвоздя кусочек шляпки; пуля следующего стрелка вогнала гвоздь немного глубже а доску, и вся краска с него стерлась. Хорошенького понемножку, не правда ли? Но Купер не согласен. Ведь цель его – дать возможность своему удивительному Зверобою-Соколиному Глазу-Длинному Карабину-Кожаному Чулку-Следопыту-Бампо порисоваться перед дамами..
«– Приготовьтесь-ка решать спор, друзья, – крикнул Следопыт, занимая место предыдущего стрелка, едва тот отошел. – Не нужно нового гвоздя, ничего, что с него стерлась краска, я его вижу, а в то, что вижу, могу попасть и в ста ярдах, будь это хоть глаз москита. Приготовьтесь-ка решить спор! – Раздался выстрел, просвистела пуля, и кусок расплющенного свинца вогнал шляпку гвоздя глубоко в дерево».
Вы видите, перед вами человек, который может подстрелить муху! Живя он в наши дни, он затмил бы всех артистов из представления «Ковбои Дикого Запада» и заработал колоссальные деньги.
Проявленная Следопытом ловкость сама по себе удивительна, однако Куперу этого показалась мало, и он решил кое-что добавить. По воле Купера Следопыт совершает это чудо с чужим ружьем и даже сам его не заряжает. Все было против Следопыта, но этот непостижимый выстрел был сделан, причем с абсолютной уверенностью в успехе: «Приготовьтесь-ка решить спор!» Впрочем, Следопыт и ему подобные могли бы попасть в цель и кирпичом, – с помощью Купера, разумеется.
В этот день Следопыт вполне покрасовался перед дамами. С самого начала он блеснул остротой зрения, о какой артисты – «Ковбои Дикого Запада» но смеют и мечтать. Он стоял там же, где и другие стрелки, в ста ярдах от мишени, заметьте, и наблюдал; некто Джаспер прицелился и выстрелил – пуля пробила самый центр мишени. Затем спустил курок квартирмейстер. Нового отверстия на мишени не появилось. Послышался смех. «Промах!» – сказал майор Лэнди. Следопыт выдержал внушительную паузу и сказал спокойно, с присущим ему безразличным видом всезнайки: «Нет, майор, взглянув на мишень, всякий убедится, что его пуля попала на пулю Джаспера». Вот здорово! Как он мог проследить полет пули и на таком расстоянии определить, что она попала в то же отверстие? Тем не менее, ему это удалось – разве может что – либо не удаться героям Купера! Ну, а остальные? Неужели они даже в глубине души не усомнились в правдивости его слов? Нет, для этого потребовался бы здравый смысл, а ведь они – персонажи Купера.
« Уважение к мастерству Следопыта и к остроте его зрения(курсив мой) было таким всеобщим и глубоким, что едва он произнес эти слова, как все зрители начали сомневаться в справедливости собственного мнения, и человек двенадцать бросилось к мишени, чтобы освидетельствовать ее. Они обнаружили, что пуля квартирмейстера действительно прошла через то самое отверстие, которое пробила пуля Джаспера, и с такой точностью, что это можно было установить лишь путем тщательного осмотра; но две пули, найденные в стволе дерева, к которому была прибита мишень, окончательно убедили всех в правоте Следопыта».
Итак, они «бросились к мишени, чтобы освидетельствовать ее», но каким образом они узнали, что в стволе дерева было две пули? В этом можно было убедиться, лишь вынув вторую, потому что видна и ощутима была лишь одна. Но они этого не сделали, что мы увидим в дальнейшем. Настал черед Следопыта. Он встал в позу перед дамами и выстрелил.
Но боже, какое разочарование! Случилось что-то непостижимое – вид мишени не изменился, пробит по-прежнему лишь центр белого кружка.
«– Посмей я предположить такое, – воскликнул майор Дункан, – я бы сказал, что Следопыт тоже промахнулся!» Поскольку никто еще не промахнулся, «тоже» совершенно излишне, но, бог с ним, Следопыт собирается что-то сказать.
«– Нет, нет, майор, – уверенно возразил Следопыт, – это было бы неверное предположение. Я не заряжал ружья и не знаю, что в нем было, но если свинец, я ручаюсь, что моя пуля сейчас на пулях Джаспера и квартирмейстера, или я не Следопыт. Возле мишени раздались одобрительные восклицания: Следопыт оказался прав».
Может быть, хватит чудес? Нет, Куперу и этого мало.
«Медленно приближаясь к скамьям, где сидели дамы. Следопыт добавил: «Нет, это еще не все, друзья, это еще не все! Если вы обнаружите, что пуля хоть слегка коснулась мишени, тогда считайте, что я промахнулся. Пуля квартирмейстера увеличила отверстие, но вы не отыщете и царапины от моей пули».
Наконец – то мы получили полное представление о совершившемся чуде. Следопыт знал и, несомненно, видел на расстоянии ста ярдов, что его пуля не увеличила отверстия… Итак, это была уже третья пуля. Три пули одна за другой вошли в ствол дерева и застряли в нем. Каким – то образом все об этом узнали, хотя никому не пришло в голову убедиться, так ли это, вытащив хоть одну из них! Наблюдательность была несвойственна Куперу, но писал он занимательно.
Причем, чем меньше он сам разбирался в том, что писал, тем занимательнее у него получалось. Это весьма ценный дар. Речь персонажей Купера звучит несколько странно в наши дни. Поверить в то, что люди изъяснялись таким образом, значило бы поверить, что было время, когда человек, испытывавший потребность высказаться, меньше всего думал о времени; когда было в обычае растягивать на десять минут то, что можно сказать за две; когда рот человека был рельсопрокатным станом, где в течение всего дня четырехфутовые болванки мыслей раскатывались в тридцатифутовые рельсы слов; когда от темы разговора уклонялись так далеко, что не могли найти дорогу обратно; когда изредка в словесной чепухе попадалась разумная мысль разумная мысль со смущенным видом незваной гостьи.
Да, диалоги Куперу явно не давались. Недостаток наблюдательности подводил его и здесь. Он не заметил даже того, что человек, который говорит безграмотно шесть дней в неделю, и на седьмой не может удержаться от соблазна. В «Зверобое» герой то изъясняется витиеватым книжным языком, то переходит на вопиющий жаргон. Когда Зверобоя спрашивают, есть ли у него невеста и где она живет, он величественно отвечает:
«Она в лесу – в склоненных ветвях дерев, в мягком теплом дожде, в светлой росе на зеленой травинке; она – облака, плывущие по голубому небу, птицы, распевающие в лесах, чистый родник, утоляющий жажду; и все другие щедрые дары провидения – тоже она».
А в другом месте он говорит:
«Будь я рожден индейцем, так не стал бы молчать, уж будьте уверены! И скальп бы содрал, да еще бахвалился бы таким геройством перед всей компанией; или ежели бы моим недругом был медведь…» (и т. д.).
Мы не можем представить себе, чтобы командир форта, ветеран – шотландец, держался на доле боя как бездарный мелодраматический актер, а вот Купер мог.
Алиса и Кора, спасаясь от французов, бегут к форту, которым командует их отец.
«– Point de quartier aux coquins!» – крикнул один из преследователей, казалось направлявший остальных.
– Стойте твердо, мои храбрые солдаты, приготовиться к бою! – внезапно раздался голос сверху. – Подождите, пока не покажется враг, стреляйте вниз, по переднему скату бруствера!
– Отец, отец! – послышался пронзительный крик из тумана. – Это я, Алиса, твоя Эльси! О, пощади! О, спаси своих дочерей!
– Стойте! – прозвучал тот же голос, исполненный отцовской тревоги и боли, и звуки его достигли леса и отдались эхом – Это она! Господь вернул мне моих детей! Откройте ворота! В бой, мои молодцы, вперед! Не спускайте курков, чтобы не убить моих овечек! Отбейте проклятых французов штыками!»
У Купера было сильно притуплено чувство языка. Если у человека нет музыкального слуха, он фальшивит, сам того не замечая, и можно лишь гадать о том, какую он поет песню. Если человек не улавливает разницы в значении слов, он тоже фальшивит. Мы догадываемся, что именно он хочет сказать, и понимаем, что он этого не говорит. Все это можно отнести к Куперу. Он постоянно брал не ту ноту в литературе, довольствовался похожей по звучанию.
Чтобы не быть голословным, приведу несколько дополнительных улик. Я обнаружил их всего лишь страницах на шести романа «Зверобой».
Купер пишет «словесный» вместо «устный», «точность» вместо «легкость», «феномен» вместо «чудо», «необходимый» вместо «предопределенный», «безыскусный» вместо «примитивный», «приготовление» вместо «предвкушение», «посрамленный», вместо «пристыженный», «зависящий от» вместо «вытекающий из», «факт» вместо «условие», «факт» вместо «предположение», «предосторожность» вместо «осторожность», «объяснять» вместо «определять», «огорченный» вместо «разочарованный», «мишурный» вместо «искусственный», «важно» вместо «значительно», «уменьшающийся» вместо «углубляющийся», «возрастающий» вместо «исчезающий», «вонзенный» вместо «вложенный», «вероломный» вместо «враждебный», «стоял» вместо «наклонился», «смягчил» вместо «заменил», «возразил» вместо «заметил», «положение» вместо «состояние», «разный» вместо «отличный от», «бесчувственный» вместо «нечувствительный», «краткость» вместо «быстрота», «недоверчивый» вместо «подозрительный», «слабоумие ума» вместо «слабоумие», «глаза» вместо «зрение», «противодейство» вместо «вражда», «скончавшийся покойник» вместо «покойник».
Находились люди, бравшие на себя смелость утверждать, что Купер умел писать по-английски. Из них в живых остался лишь Лонсбери. Я не помню, выразил ли он эту мысль именно в таких словах, но ведь он заявил, что «Зверобой» – истинное произведение искусства».
«Истинное» – значит, безупречное, безупречное во всех деталях, а язык деталь немаловажная. Если бы мистер Лонсбери сравнил язык Купера со своим… но он этого не сделал и, вероятно, по сей день воображает, что Купер писал так же ясно и сжато, как он сам. Что же касается меня, то я глубоко и искренне убежден в том, что хуже Купера никто по-английски не писал и что язык «Зверобоя» не выдерживает сравнения даже с другими произведениями того же Купера. Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что «Зверобой» никак нельзя назвать произведением искусства; в в нем нет абсолютно ничего от произведения искусства; по-моему, это просто литературный бред с галлюцинациями.
Как же назвать это произведением искусства? Здесь нет воображения, нет ни порядка, ни системы, ни последовательности, ни результатов; здесь нет жизненности, достоверности, интригующих и захватывающих эпизодов; герои описаны сумбурно и всеми своими поступками и речами доказывают, что они вовсе не те люди, какими автор желает их представить; юмор напыщенный, а пафос комичный, диалоги… неописуемы, любовные сцены тошнотворны, язык – вопиющее преступление.
Если выбросить все это, остается искусство. Думаю, что вы со мной согласны.
МОЯ ПЕРВАЯ ЛОЖЬ И КАК Я ИЗ НЕЕ ВЫПУТАЛСЯ
Насколько я понимаю, вам желательно получить у меня сведения о том, как я впервые в жизни солгал и каким образом я из этой лжи выпутался. Я родился в 1835 году; сейчас мне уже немало лет и память у меня не та, что прежде. Лучше бы вы спросили, как и когда я впервые сказал правду, мне было бы куда проще на это ответить, так как эти обстоятельства я помню довольно отчетливо. Так отчетливо, точно это случилось на прошлой неделе. Мое семейство уверяет, что случилось это на позапрошлой неделе, но это попросту лесть с их стороны и, вероятно, объясняется какой-то корыстной задней мыслью. Когда у человека имеется богатый жизненный опыт и он достиг 64–летнего возраста, то есть возраста благоразумия, он хотя и любит по-прежнему получать комплименты от своей семьи, однако они уже не кружат ему голову, как раньше, когда он был наивен и легковерен.
Я не помню сейчас свою самую первую ложь, дело было слишком давно, но вот вторую свою ложь я помню отлично. Было мне тогда девять дней от роду, и я заметил, что, если в меня втыкается булавка я довожу об этом до сведения окружающих громким ревом, меня нежно ласкают, ублажают и успокаивают, что весьма приятно, и даже выдают сверх программы лишнюю порцию еды. Человеческой природе свойственно жаждать подобных благ, и вот я пал. Я солгал насчет булавки, громогласно возвестив о наличии таковой, когда ее и в помине – то не было. Точно так же поступили бы и вы, даже Джордж Вашингтон поступал таким образом, так поступил бы любой. В течение первой половины моей жизни я не знавал ребенка, который был бы в силах отказаться от такого соблазна и удержаться от этой лжи. Вплоть до 1867 года все дети цивилизованных народов были лжецами, включая Джорджа. А потом придумали английскую булавку, которая положила конец этой разновидности лжи. Однако стоит ли чего – нибудь подобная реформа? Нет, никакой добродетели она в себе не таит. Ведь это реформа, произведенная силой. Таким образом, просто – напросто пресечена возможность продолжать эту разновидность лжи, но ни в какой степени не уничтожено самое стремление лгать. В данном случае налицо колыбельный вариант обращения в истинную веру огнем и мечом или насаждения трезвости с помощью закона о запрещении спиртных напитков.
Итак, вернемся к вопросу о моей младенческой лжи. Окружающие не обнаружили булавки и поняли, что к всемирному легиону лжецов добавился в моем лице еще один. Они уразумели также (результат редкой проницательности!) вполне обыденный, но редко замечаемый факт: что почти всякая ложь – действие, а слово в этом деле не играет никакой роли. При дальнейшем расследовании они, возможно, сделали открытие, что все люди без исключения – лжецы, и притом с колыбели; что люди лгут с утра, как только просыпаются, и продолжают лгать, без пауз и передышек, вплоть до ночи, когда укладываются спать. Додумавшись до этой истины, они, вероятно, огорчились, даже наверняка огорчились, если привыкли опрометчиво полагаться на сведения, почерпнутые из книг и в школе. А в сущности – с какой стати человеку огорчаться по поводу положения вещей, в котором он, в силу извечного закона природы, создавшей его, ничего не может изменить? Но сам же человек выдумал этот закон, а раз он существует, значит надо спокойно подчиниться ему и молчать об этом, значит надо присоединиться к всемирному заговору и молчать, молчать так упорно, что это введет в заблуждение других заговорщиков и они, может быть, вообразят даже, что он и не знает о существовании сего извечного закона. Все мы так поступаем – мы, знающие о его существовании. Я имею в виду ложь молчаливого согласия или утверждения. Ведь можно солгать, не выговорив ни единого слова. Все мы так делаем – мы, знающие о существовании закона. По грандиозности масштабов своего распространения ложь молчаливого согласия – самая величественная из всех, какие любая цивилизованная нация считает своим священным и важнейшим долгом оберегать, сохранять и распространять.
Приведу пример. Немыслимо, казалось бы, чтобы гуманный и разумный человек нашел рациональное оправдание рабству; а между тем, если вы припомните, когда в Северных Штатах началась борьба за отмену рабства, аболиционисты получали очень слабую поддержку. Как бы они ни доказывали, ни умоляли и ни убеждали, они не в силах были сломить царившее вокруг этого вопроса всеобщее безмолвие. От церковных кафедр, через печать, во все решительно слои общества сверху донизу распространялось липкое безмолвие, порожденное ложью молчаливого согласия. Молчаливого согласия в том, будто ничего не происходит такого, что вызывало бы беспокойство или заслуживало интереса гуманных и разумных людей.
С самого начала дела Дрейфуса и вплоть до его завершения вся Франция, за исключением нескольких десятков подлинно рыцарских душ, была окутана густой пеленой лжи молчаливого утверждения, что никто не совершает несправедливости по отношению к затравленному и ни в чем не повинному человеку. Такой же пеленой лжи недавно была окутана Англия; добрая половина ее населения делала вид, будто не знает о том, что мистер Чемберлен пытается сфабриковать войну в Южной Африке и готов платить бешеные деньги тем, кто ему в этом поможет.
Итак, мы располагаем примерами того, как три ведущие якобы цивилизованные страны оперируют ложью молчаливого согласия. Можно ли в этих трех странах найти еще подобные образчики? Я полагаю, что можно. Немного, быть может, ну, скажем, чтобы не преувеличивать, – с миллиард, что ли. Применяют ли эти страны упомянутую разновидность лжи денно и нощно, в тысячах и тысячах вариантов, непрерывно и постоянно? Да, мы лжем, что так оно и есть. Всемирный заговор лжи молчаливого согласия действует активно всегда и всюду и притом неизменно в интересах глупости или обмана, в интересах же чего – либо возвышенного или достойного – никогда. Является ли такая ложь наиболее гнусной и подленькой из всех? Похоже, что так. В течение многих столетий эта ложь безмолвно работала в интересах деспотизма, аристократии, рабовладельческих режимов, военных и религиозных олигархий. Благодаря ей они и по сей день существуют, мы видим их и тут и там, – словом, повсюду на земном шаре. Они и будут существовать, пока не выйдет в тираж ложь молчаливого согласия, ложь молчаливого утверждения, будто кругом ничего ни происходит такого, что заслуживало бы вмешательства и пресечения со стороны справедливых и мыслящих людей. Собственно говоря, я веду свою речь вот к чему: при таком положении вещей, когда целые расы и народы участвуют в заговоре по распространению грандиозной молчаливой лжи в интересах тиранов я обманщиков, к чему тревожиться о пустяковых, мелких неправдах, допускаемых отдельными личностями? К чему попытки доказать, будто отказ от лжи является добродетелью? К чему такой самообман? Почему, интересно знать, мы не стыдимся способствовать распространению лжи в государственных масштабах, но стесняемся немного приврать от себя лично? Не лучше ли быть честными и прямодушными и лгать всякий раз, как представляется к тому возможность? Я хочу сказать, почему бы нам не быть последовательными и либо лгать постоянно, либо не лгать вовсе? И если в течение целого дня мы помогаем государству лгать и обманывать, так почему же считается предосудительным позволить себе на сон грядущий какую – нибудь небольшую индивидуальную, личную ложь в собственных интересах? Этакую малюсенькую освежающую ложь хотя бы для того, чтобы отбить неприятный привкус, оставшийся во рту за целый день?
Живя здесь, в Англии, я наблюдаю самые любопытные нравы. Англичане ни за что не солгут вслух, никакими силами не заставишь их это сделать. Если, разумеется, речь не идет о высоких материях вроде политики или религии. Солгать вслух, чтобы получить от этого какую – нибудь личную выгоду, им кажется невозможным. Мне даже иногда совестно за себя, такие они фанатики в этом отношении. Даже для смеха они не соврут, не соврут и тогда, когда ложь не принесет ни малейшего вреда кому бы то ни было. Это бессмысленно, однако действует на меня сдерживающим образом, и я серьезно опасаюсь, как бы мне и самому не разучиться лгать – от недостатка практики!
Разумеется, они, как и другие люди, позволяют себе разнообразную мелкую ложь, не высказанную вслух. Но они этого просто не замечают, пока их не надоумишь. Меня они довели уже до того, что я почти никогда не позволяю себе солгать вслух, а если уж решусь на это, то лгу только наполовину; и представьте, даже к такой полулжи они относятся неодобрительно. Но пойти на большее, даже во имя укрепления дружественных отношений между обеими нашими странами, я не способен, должен же я в конце концов сохранить хоть каплю уважения к самому себе, да и о здоровье и нервах надо подумать. Я могу просуществовать на строгой диете, но совсем без пищи жить не могу.
Бывает, конечно, что даже англичанам приходится произнести ложь вслух – ведь время от времени такое случается с каждым из нас, – случалось бы и с ангелами, если бы они почаще к нам прилетали. Да, именно с ангелами, так как та ложь, которую я имею в виду, произносится в порядке самопожертвования, в возвышенных, а не низменных целях. Что же касается англичан, то они пугаются даже такой лжи, она как-то сбивает их с толку. Я с изумлением наблюдаю за ними и прихожу к выводу, что все они просто сумасшедшие. Положительно, Англия – это страна самых любопытных предрассудков. У меня есть приятель англичанин, с которым я дружу уже лет двадцать пять. Вчера, когда мы с ним ехали на империале омнибуса в Сити, я рассказал ему об одной своей полулжи. Это была типичная полуложь, этакая ложь – полукровка, ложь – мулат, так сказать. В последнее время я только ни подобную ложь и способен, на настоящую здесь нет никакого спроса.
Итак, я ему рассказал, как, будучи в прошлом году в Австрии, я выпутался из очень затруднительного положения. Не знаю, что бы со мной сталось, если бы я своевременно не сообразил сообщить полиции, что принадлежу к тому же роду, что и принц Уэльский. После этого все пошло как по маслу: все стали чрезвычайно любезны, меня отпустили, принесли извинения и просто не знали, как и чем меня ублажить, и тысячу раз принимались объяснять, как могла произойти такая неприятная ошибка о их стороны, и обещали чуть ли не повесить того полицейского, который меня задержал, и выразили надежду, что я не затаю обиды и не стану на них жаловаться. Я со своей стороны заверил их, что они могут вполне на меня положиться.
Выслушав меня, мой друг сказал строго:
– И это ты называешь полуложью? А где же тут половина правды?
Я разъяснил, что самая форма моего заявления полиции является полуложью-полуправдой.
– Я ведь не говорил, что являюсь членом королевской семьи, я сказал, что принадлежу к тому же роду, что и принц Уэльский, имея в виду род человеческий. Если бы у этих людей была хоть капля сообразительности, они бы сразу все поняли. Не могу же я в самом деле обеспечить полицию мыслительными способностями, нечего от меня ожидать этого.
– А как ты себя чувствовал после этого инцидента?
– Ну, конечно, я несколько огорчился, увидев, что полиция поняла меня превратно. Но, поскольку я не говорил никакой заведомой лжи, я считал, что у меня нет оснований не спать по ночам и терзаться угрызениями совести. Мой друг несколько минут обдумывал сказанное мной, после чего заявил, что в его понимании моя полуложь является полной ложью, а кроме того, я допустил умышленное и дезориентирующее замалчивание разъясняющего факта. Таким образом, с его точки зрения я солгал не один раз, а два.
– Я бы так не поступил, – заявил он, – я ни разу в жизни не солгал и был бы весьма огорчен, если бы оказался в подобном положении.
В этот момент он приподнял шляпу, расплылся в улыбке, закивал головой и с выражением радостного изумления приветствовал какого – то джентльмена, проезжавшего мимо нас в экипаже.
– Кто это такой, Джордж? – осведомился я.
– Понятия не имею.
– Зачем же ты приветствовал его?
– Видишь ли, я заметил, что ему кажется, будто мы знакомы, и он ожидал, что я с ним поздороваюсь. Если бы я не поздоровался, ему было бы обидно. Мне не хотелось ставить его в неловкое положение на виду у всех.
– У тебя доброе сердце, Джордж, и ты поступил правильно. Это поступок достойный, похвальный, благородный. Я сам поступил бы точно так же, но все-таки это была ложь.
– Ложь? Но ведь я ни единого слова не вымолвил. Как это у тебя получается?
– Я знаю, что ты не произнес ни слова, тем не менее, ты своей мимикой весьма отчетливо и даже восторженно сказал: «А – а, значит ты уже в городе? Страшно рад видеть вас, старина, когда-то вы вернулись?» В твоих действиях было запрятано «умышленное и дезориентирующее замалчивание разъясняющего факта» – того факта, что ты никогда в жизни его не встречал. Ты выразил радость, увидев его, – чистейшая ложь; ты добавил к этому умолчание – еще одна ложь. Налицо точное повторение того, что сделал я. Но ты не сокрушайся, все мы так поступаем.
Часа через два после этого, во время обеда, когда обсуждались совсем иные вопросы, Джордж рассказал, как однажды он успел буквально в последнюю минуту оказать большую услугу одной семье, своим давнишним друзьям. Глава этой семьи скоропостижно скончался, причем обстоятельства его смерти были таковы, что, преданные огласке, они бы скомпрометировали его самым скандальным образом. Ни в чем не повинная семья в этом случае были бы покрыта позором, не говоря ужо о сопутствующих душенных переживаниях. Спасение было только и одном – солгать самым беззастенчивым образом, и вот он, фигурально выражаясь, засучил рукава и взялся па это дело.
– И семья так ничего и не узнала, Джордж?
– Нет. За все эти годы они ничего даже не заподозрили. Они всегда гордились им и всегда имели к тому основания; они продолжают и теперь гордиться им, его память священна. Образ его остался для них незапятнанным и прекрасным.
– Им очень повезло, Джордж.
– Да, я действительно подоспел вовремя.
– А ведь могло случиться, что вместо тебя подвернулся бы как раз один из этих бессердечных и бесстыдных фанатиков правды. Я знаю, Джордж, ты миллионы раз в своей жизни говорил правду, но эта великолепная, блестящая ложь искупает все. Продолжай в том же духе и дальше.
Возможно, я покажусь кое – кому безнравственным, но такая точка зрения не выдерживает критики. Имеется множество разновидностей лжи, к которым и я отношусь неодобрительно. Мне не нравится ложь, наносящая ущерб (за исключением тех случаев, когда наносится ущерб не мне, а кому – нибудь другому). Мне не нравится ложь бесшабашная, равно как и ложь ханжески – праведная. Ложь последнего типа применялась Брайантом, а первого – Карлейлем.
Мистер Брайант как-то сказал: «Повергни истину – она восстанет».
Лично я получал медали за разнообразную ложь на тринадцати всемирных выставках и смею утверждать, что не лишен способности в этой области. Но никогда в жизни я не сказал такой грандиозной лжи, как мистер Брайант, явно стремившийся с ее помощью завоевать себе дешевую славу; правда, все мы к этому стремимся. Что же касается Карлейля, смысл того, что он говорил, сводится к следующему (я не помню точных его слов): «Существует незыблемая истина – ложь не может быть долговечной».
Я отдаю дань почтительного восхищения книгам Карлейля, его «Революцию» я прочел восемь раз. Поэтому мне хочется думать, что он был немного не в себе, когда изрек приведенную выше фразу. Для меня совершенно очевидно, что он сказал это в состоянии крайнего возбуждения, когда выгонял со своего заднего двора американцев. Они имели привычку ходить туда к нему на поклонение. В глубине души Карлейль, возможно, и любил американцев, но он очень ловко это скрывал. Он всегда держал для них наготове запас кирпичей, но броски его не отличались меткостью, и история сохранила сведения о том, что американцы успешно увертывались от ударов, а брошенные кирпичи уносили с собой на память. Любовь к сувенирам – наша национальная черта, и мы не слишком привередливы насчет того, как к нам относится человек, от которого мы их получаем. Я твердо уверен, что свое более чем странное убеждение, будто ложь недолговечна, он высказал в сердцах, промахнувшись по какому-нибудь американцу. Он сказал это более тридцати лет тому назад, – и что же? Эта ложь до сих пор живет, процветает и, вероятно, переживет любой исторический факт. В спокойном состоянии Карлейль был правдив, но, окруженный достаточным количеством американцев и снабженный соответствующим запасом кирпичей, он приходил в такое состояние, что мог бы не хуже меня получать медали.
Что же касается того знаменитого случая, когда Джордж Вашингтон сказал правду, то в него следует внести некоторую ясность. Как известно, этот случай – драгоценнейшая жемчужина в короне Америки. Вполне естественно, что мы стараемся выжать из нее все, что можно, как сказал Мильтон в своей «Песне последнего менестреля». То была правда своевременная и расчетливая, в таких обстоятельствах я и сам сказал бы правду. Но я бы этим ограничился. Это была величественная, вдохновенная, высокая правда, настоящая Эйфелева башня. Мне кажется, было ошибкой отвлечь внимание от божественности этой правды и построить рядом с ней еще одну Эйфелеву башню, в четырнадцать раз выше первой. Я имею в виду его заявление, что он «не может солгать». Такую вещь вы можете рассказать своей бабушке или, в крайнем случае, предоставить это Карлейлю – это как раз в его стиле. Такая ложь могла бы стяжать медаль на любой европейской выставке и способна была бы даже удостоиться почетной грамоты в Чикаго. Но не будем придираться: в конце концов Отец и Основоположник нашей родины был в тот момент взволнован. Я сам бывал в таком положении и вполне его понимаю.
Против сказанной им правды о вишневом деревце у меня, как я уже указывал, нет ровно никаких возражений. Но мне кажется, она была сказана по вдохновению, а не преднамеренно. Обладая острым умом военного, он, вероятно, сначала думал свалить вину за срубленное дерево на своего брата Эдварда, однако вовремя оценил таящиеся тут возможности и сам использовал их. Расчет мог быть такой: сказав правду, он удивит своего отца, отец расскажет соседям, соседи распространят эту весть дальше, она будет повторяться у каждого очага, и в конце концов именно это и сделает его президентом, причем не просто президентом, а Первым Президентом. Да, мальчонка отличался дальновидностью и вполне способен был все заранее обдумать. Таким образом, с моей точки зрения, его поступок оправдал себя. Отнюдь не так обстоит дело с Эйфелевой башней номер два. Это было ошибкой. А впрочем, по зрелом размышлении, может быть тут и не было ошибки. В самом деле, если вдуматься, то именно вторая Эйфелева башня обессмертила первую. Ведь если бы он не заявил: «Я не могу солгать», не было бы всего последующего переполоха. Именно это ведь вызвало землетрясение, потрясшее нашу планету. Подобные изречения живут долго, а приуроченные к ним факты имеют шанс разделить их бессмертную славу.