355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909 » Текст книги (страница 15)
Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:21

Текст книги "Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909"


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

ПЧЕЛА

С пчелой меня познакомил Метерлинк; я хочу сказать: познакомил психологически и поэтически. На деловой почве я уже раньше был ей представлен. Я был тогда еще мальчишкой. Странно, что я запомнил подобную формальность на столь длительный срок: прошло ведь около шестидесяти лет.

Ученые, занимающиеся пчелами, всегда говорят о них в женском роде. Это потому, что все высокопоставленные пчелы женского пола. В улье имеется одна замужняя пчела, матка: у нее пятьдесят тысяч детей; из них около сотни сыновей, остальные – дочки. Некоторые из дочек – юные девы, некоторые – старые девы, все они девственницы, каковыми и остаются.

Каждую весну матка выходит из улья и улетает с кем-нибудь из своих сыновей, за которого она и выходит замуж. Медовый месяц длится всего лишь час– два. После этого матка разводится со своим супругом и возвращается домой, получив возможность снести два миллиона яиц. Этого хватает на год, но только в обрез, потому что сотни пчел ежедневно тонут, сотни других пожираются птицами, так что обязанность матки поддерживать численность населения на определенном уровне, – скажем, пятидесяти тысяч. Она всегда должна иметь такое количество детей наготове в самую горячую пору, то есть летом, иначе зима застанет их общину без достаточных запасов пищи. Матка кладет от двух до трех тысяч яиц в день, в зависимости от спроса, она должна действовать со строгим расчетом и класть не больше яиц, чем требуется при неурожае цветов, и не меньше, чем понадобится в урожайный год, иначе ее свергнут с престола и изберут на ее место более разумную королеву.

В запасе всегда имеется несколько наследниц королевского рода, готовых занять ее место, – готовых и только и ждущих случая, хотя речь идет об их родной матери. Этих девиц держат отдельно и по – королевски кормят и холят с самого дня рождения. Ни одна пчела не получает такой хорошей пищи, как они, никто не ведет столь роскошного и пышного образа жизни. В результате они больше, длиннее и глаже своих трудящихся сестер. И жало у них изогнутое, по форме напоминающее ятаган, тогда как у других пчел жало прямое.

Обыкновенная пчела жалит кого попало, но матка жалит только маток. Обыкновенная пчела может ужалить и убить другую обыкновенную пчелу, но когда надо убить королеву, применяются другие методы. Если королева состарилась, обленилась и не кладет достаточного количества яиц, одной из ее королевских дочерей дается возможность напасть на нее, причем остальные пчелы присутствуют на дуэли и следят, чтобы все шло по правилам. Это дуэль на изогнутых жалах. Если одной из сражающихся приходится туго и она, отказываясь от борьбы, убегает, ее заставляют вернуться и снова сражаться один или, может быть, два раза. Если же она еще раз убежит, пытаясь спасти свою жизнь, ее удел – смерть по приговору: ее дети облепляют ее со всех сторон и держат в этом тесном окружении два – три дня, пока она не умрет с голоду или не задохнется. Тем временем пчеле – победительнице воздаются королевские почести, и она выполняет единственную королевскую функцию: кладет яйца.

Что же касается этической стороны убийства королевы – это вопрос политики, каковой и будет обсуждаться в свое время и в другом месте.

В течение почти всей своей недолгой жизни в пять – шесть лет матка пребывает во тьме египетской и высоком одиночестве королевских апартаментов, окруженная исключительно слугами – плебеями, которые проявляют к ней лишь поверхностную, показную заботливость, тогда как ее сердце жаждет любви; которые шпионят за ней по наущению наследников и доносят им – с преувеличениями – обо всех ее изъянах и недостатках; которые пресмыкаются перед ней, льстят ей в лицо и клевещут за ее спиной; унижаются перед ней в дни ее могущества и отрекаются от нее, когда она стареет и теряет силы. Так она и восседает на своем троне всю долгую ночь своего существования, отгороженная золоченым барьером страшного королевского сана от нежного сочувствия, приятного общества и любовных излияний, по которым она тоскует; печальная изгнанница в собственном своем доме, утомленный объект формальных церемоний и механического поклонения, крылатое дитя солнца, рожденное для голубого неба, свежего воздуха и цветущих полей и обреченное случайностью своего рождения променять это бесценное наследство на мрачное заточение, показное величие и жизнь без любви, завершаемую позором, оскорблениями и жестокой смертью, и в силу присущего ему человеческого инстинкта обреченное считать эту сделку выгодной.

Губер, Леббок, Метерлинк – короче, все крупные авторитеты – единодушно отрицают, что пчела принадлежит к роду человеческому. Не знаю, почему они так поступают; думается, что из нечестных побуждений. Ведь бесчисленные факты, выявленные их собственными трудолюбивыми и исчерпывающими опытами, доказывают, что если на свете и существует воплощение глупости, то это и есть пчела. Этим как будто все сказано.

Но именно это и характерно для ученого. Он тридцать лет затрачивает на то, чтобы нагромоздить целые горы фактов ради доказательства некоей теории, и затем так радуется своему достижению, что, как правило, проходит мимо самого главного факта, а именно: что накопленный им материал доказывает совершенно обратное. Когда вы указываете ему на эту ошибку, он не отвечает на ваши письма; когда вы заходите к нему на дом, чтобы убедить его, прислуга изворачивается, и вас не допускают к нему. Ученые отличаются отвратительными манерами, кроме разве тех случаев, когда вы поддерживаете их теории; тогда вы можете занимать у них деньги!

Справедливости ради я должен признать, что иногда кто-нибудь из них и отвечает вам на письмо, но при этом он вечно уклоняется от ответа, – вам никак не удается припереть его к стене. Когда я сделал открытие, что пчела сродни человеку, я написал об этом всем ученым, о которых только что шла речь. В смысле уклончивости я никогда не видел ничего подобного полученным мною ответам.

После матки следующее по значению лицо в улье – девственница. Девственниц насчитывается от пятидесяти до ста тысяч, и это – рабочие, труженицы. Вся работа в улье и за его пределами выполняется исключительно ими. Самцы не работают, матка не работает, если не считать кладки яиц, а это, как мне кажется, отнюдь не работа. Да и яиц – то всего два миллиона, и ей дается пятимесячный срок на выполнение этого подряда. Разделение труда в улье столь же строго продумано, как на большой американской фабрике или на заводе. Пчела, овладевшая одной из многочисленных и разнообразных специальностей данного предприятия, не знает никакой другой и кровно обиделась бы, если бы ей предложили поработать не по специальности. Она столь же человечна, как и любая кухарка, а если вы попросите кухарку подать на стол, вы ведь знаете, что произойдет. Играть на рояле кухарка еще, возможно, согласится, но на большее не пойдет. В свое время я попросил одну кухарку наколоть дров, так что я знаю, о чем говорю. Даже для приходящей прислуги есть границы: правда, они неясны, нечетко очерчены, даже растяжимы, но все же они существуют. Это отнюдь не предположению; это абсолютная истина. А дворецкий? Попросите – ка дворецкого помыть собаку! Дело обстоит именно так, как я говорю; здесь можно многому научиться, не прибегая к книгам. Книги – это очень хорошо, но книги не охватывают всей эстетики человеческой культуры. Профессиональная гордость – одна из первооснов существования, если не единственная его первооснова. Несомненно, так обстоит дело и в улье.

НАСТАВЛЕНИЕ ХУДОЖНИКАМ

Если работаешь одновременно над целой галереей портретов, больше всего неприятностей случается из-за горничной, которая приходит в студию, вытирает с полотен пыль и забывает ставить их на место, так что, когда собираются посетители и просят показать им Гоуэлса, Депью, или еще кого-нибудь, приходится кривить душой, а это на первых порах весьма неприятно. К счастью, вы знаете наверняка, что и Депью и Гоуэлс у вас имеются; это придает вам храбрости, и вы говорите твердо: «Вот Гоуэлс», а сами украдкой наблюдаете за гостем. Если прочтете в его глазах недоумение, тут же поправьте себя и предложите ему другой портрет. В конце концов, вы найдете настоящего Гоуэлса, и вам сразу станет неизъяснимо легко и радостно; но помните, что страдания ваши перед тем будут велики, а радость кратковременна, ибо следующий посетитель остановится на Гоуэлсе, не имеющем ничего общего с первым и похожем скорее на Эдуарда VII или на Кромвеля, за коих вы его сперва и принимали, хотя, конечно, помалкивали об этом. Лучше всего, принимаясь за работу, прилеплять к холмам ярлычки с фамилиями, это избавит вас от сомнений и позволит даже заключать пари с публикой без риска проиграть.

Но больше всего хлопот мне доставил портрет, который я писал частями: голову на одном холсте, бюст на другом.

Горничная поставила полотно с бюстом набок, и теперь я никак не могу определить, где у него верх, а где низ. Одни – а среди них имеются знатоки своего дела – говорят, что нижний холст надо приставить к верхнему так, чтобы под подбородком мужчины оказалась булавка для галстука, другие советуют поместить туда воротничок, причем один из сторонников второй точки зрения аргументировал ее следующим образом: «Булавку для галстука можно носить и на животе, если уж так нравится, а вот воротничок – черта с два, не нацепишь куда попало». Что ж, ему, конечно, в здравом смысле отказать нельзя. А вопрос и по сей день не решен. Когда я прикладываю булавку к подбородку, получается очень хорошо; когда я поворачиваю холст воротничком вверх, опять выходит недурно; одним словом, как ни верти, все получается естественно, и линии совпадают точно; булавка на животе – лицо довольное и счастливое, как будто ничего иного ему и не требуется; воротничок на животе – опять то же счастливое выражение; правда, справедливости ради надо заметить, что, когда я вовсе убираю бюст, выражение радости и удовлетворения не исчезает; удивительное, в самом деле, лицо, какое постоянство выражения, несмотря на все превратности судьбы! Никак не могу вспомнить, кто это такой. Пожалуй, есть что-то общее с Вашингтоном. Только вряд ли это Вашингтон, у него было два уха. Всегда можно узнать Вашингтона по этому признаку. В отношении ушей он был большой педант и терпеть не мог всяческих новшеств.

Голова на одном холсте.

Бюст на другом.


Со временем я, конечно, справлюсь со всей этой путаницей, и тогда все пойдет как надо; некоторая неразбериха естественна поначалу, ее не избежишь. Слава пришла ко мне неожиданно, свалилась как снег на голову; это произошло, когда я опубликовал свой автопортрет; и, признаюсь, голова у меня слегка закружилась, – да и как иначе: такого еще свет никогда не видывал. В один только день шестьдесят два человека обратились ко мне с просьбой не писать их портретов, а среди них были самые выдающиеся люди страны: президент, министры в полном составе, писатели, губернаторы, адмиралы, претенденты на руководящие посты от оппозиционной партии, – словом, все, кто был хоть чем-нибудь; это широкое признание, эта всеобщая любовь вскружили бы голову каждому, кто делает первые шаги в искусстве. Сейчас я мало – помалу прихожу в себя и снова начинаю браться за кисть; надеюсь, что в самое ближайшее время смятение чувств уляжется и тогда я буду творить свои произведения рукой точной и уверенной, я смогу в мгновенье ока отличать одно лицо от другого и находить без промедления нужный мне портрет среди десятка других.

Я живу новой, необыкновенной, возвышенной жизнью, я испытываю священный трепет всякий раз, когда вижу, как под моей кистью рождаются и оживают черты. Сперва я делаю этюд – первая наметка и только, несколько небрежно брошенных линий; взглянув на них, вы ни за что не догадаетесь, кого я пишу, да я и сам не могу точно сказать этого. Вот возьмите, к примеру, хотя бы этот холст. Сперва вы думаете, что это Данте; потом, что это Эмерсон; наконец решаете: это – Уэйн Мак-Вей. Ни тот, ни другой, ни третий, – это я начал Депью. Вы готовы побиться об заклад, что Депью из этого никогда не получится, но когда моя кисть последний раз коснется холста, с портрета на вас глянет Депью как живой, и тогда вы скажете: «Черт возьми, а ведь это и вправду не кто иной, как Депью»

Сперва вы думаете, что это Данте; потом, что это Эмерсон; наконец решаете: это – Уэйн Мак-Вей. Ни тот, ни другой, ни третий, – это я начал Депью.

Другие художники, вероятно, нарисовали бы его говорящим, но ведь и ему нужно иногда помолчать и подумать.

Это жанровая живопись, как говорим мы, художники, на своем профессиональном жаргоне, она отличается от росписи изразцов и от других школ во многих отношениях, главным образом своими техническими приемами; что это за приемы, вы все равно не поймете, даже если я и попытаюсь вам их объяснить. Но по мере того как я буду углубляться в свой рассказ, вы начнете уразумевать кое-что и полегонечку, не спеша, постигнете все самое важное в живописи, даже не заметив, как это произошло, не затратив при этом ни сил, ни труда; вы научитесь с первого взгляда определять, к какой школе принадлежит то или иное полотно, сможете отличить пейзаж от картины художника – анималиста. И тогда-то вы поймете, что такое истинная радость.

Когда мы с вами дойдем до портрета Джо Джефферсона и других моих работ, ваш глаз будет уже наметан, и вы сразу увидите, что все они выполнены в самых разнообразных манерах. Этот раздел я хотел бы закончить разбором полотна, изображающего обнаженное тело.

Эта моя работа отличается от всех остальных. Сюжеты других картин взяты из живой природы, это – неживая природа, то есть натюрморт; называется он так потому, что изображает мечту, нечто, не имеющее действительного и деятельного существования. Задача натюрморта – сделать осязаемым то духовное, таинственное, неуловимое начало, присутствие которого мы постоянно ощущаем, но которое не умеем постичь нашим плотским зрением, например – радость, горе, обиду и т. п. Наилучшим образом это достигается при помощи особого метода, который на языке художников зовется импрессионизмом. Представленная вашему вниманию картина – произведение импрессионистическое, написанное темперой, проблема светотени решена оригинально, в плане одноцветности, все вместе создает особую изысканность чувства и благородство выражения. В первую минуту может показаться, что картина принадлежит кисти Ботичелли, но это не так, это всего лишь робкое подражание великому Сандро Ботичелли, мастеру удлиненных, утоньшенных фигур и пленительно округлых форм.

Сюжет взят из греческой мифологии, на картине изображена не то Персефона, не то Персеполь, не то еще какая-то вакханка, совершающая торжественный обряд встречи перед алтарем Изиды по случаю прибытия корабля с афинскими юношами, посылаемыми ежегодно на остров Минос для принесения в жертву Дордонским циклопам.

Фигура символизирует торжественную радость. Она написана в строгом греческом стиле, а посему ей не требуются драпировки и прочие украшательства, художественная выразительность достигается единственно грацией движений и симметричностью контура. Смотреть ее надо с юга или, еще лучше, с юго – востока.


В правой руке – не сковородка, а тамбурин.

Правда, взглянув на нее с севера или с востока, вы полнее и глубже ощутите радость, запечатленную на полотне, но зато черты лица сместятся в ракурсе, и покажется, будто их изъели черви. Обратите внимание – в правой руке она держит не сковородку, а тамбурин.

Этот холст будет выставлен в Парижском салоне в июне месяце на соискание Римской премии.

Теперь взгляните, пожалуйста, сюда. Это – морской пейзаж – картина очень полезная для ознакомления с такими важными сторонами художественного мастерства, как перспектива и ракурс. Эти прыгающие волны, похожие на горные цепи, на переднем плане в сопоставлении с безмятежным парусом по ту сторону удочки, который вот – вот скроется из глаз и растает, как во сне, дают ощущение пространства и расстояния, не поддающееся передаче бедным человеческим языком. Вот какие чудеса творит на наших глазах волшебница – перспектива!

На картине изображен мистер Джозеф Джефферсон, друг человечества. Он ловит рыбу, но еще ничего не поймал. Это видно по влажному блеску глаз и горестному выражению рта.


На картине изображен мистер Джозеф Джефферсон, друг человечества.

Губы плотно сжаты, чтобы не вырвалось невзначай крепкое словцо. Удилище бамбуковое, леска дана в ракурсе. Это изменение длины лески, а также невозмутимость водной поверхности, где лежит поплавок, рождает мощное ощущение пространства и является еще одним средством для данного решения перспективы.


Не то мистер Роуэлс, не то мистер Лаффан. Затрудняюсь сказать точно, потому что ярлычок с фамилией затерялся.

Перейдем теперь вот к этому портрету, на нем изображен не то мистер Гоуэлс, не то мистер Лаффан. Утрудняюсь сказать точно, кто из них, потому, что ярлычок с фамилией затерялся. Но вполне может быть тот и другой, потому что чертами лица портрет напоминает Гоуэлса, а выражением Лаффана. Эта работа, бесспорно, заслуживает внимания критики.

На следующем холсте изображено животное, какое – cказать не могу, потому что не знаю. Как видите – здесь только часть его. Я не успел нарисовать голову: когда черед дошел до нее, она скрылась за поворотом.

Я не успел нарисовать голову: когда черед дошел до нее, она скрылась за поворотом.

В заключение остановимся на портрете женщины в стиле Рафаэля. Сперва я стал было писать королеву Елизавету, но не сумел передать кружева ее высокого воротника, из которого вырастала голова Елизаветы, тогда я решил переделать королеву в индейскую принцессу Покахонтас, и опять не вышло. Но я не растерялся и, внеся уверенной рукой кое – какие изменения и поправки, добился, наконец, выдающегося успеха. Я запечатлел на холсте нашу почтенную прародительницу, сообщив одухотворенность чертам ее лица и выразив в них ту чистую радость, какую испытала она, когда в первый раз в жизни надела платье, сшитое по такому случаю на заказ; и я с гордостью могу сказать, что моя портретная галерея обогатилась самым лучшим, самым покоряющим, самым выразительным произведением из всех, какие когда-либо были мною созданы.

Но где же тот источник, который питает талант начинающего художника, который придает крепость его кисти? Этот источник в нем самом. Неотрывно, взыскательным оком следите за своим собственным развитием. Сохраняйте все ваши полотна, рисунки, этюды; не забывайте проставлять на них число и год их создания; по прошествии лет не раз возвращайтесь к ним. Они покажут вам, сколь многого вы достигли, как далеко продвинулись. Это вдохновит вас, возбудит в душе сладостное волнение, укрепит веру в свои силы, как ничто иное.

Так всегда поступаю я; своими успехами в живописи я обязан именно этому.

Самое лучшее, самое покоряющее, самое выразительное из всех моих произведений.

Когда я оглядываюсь на пройденный путь и сравниваю свое первое творение с последним, мне не верится, что за тридцать лет можно так развить свой талант. А между тем это факт. Практика, постоянная практика – вот в чем залог успеха. Каждый день от трех до семи часов за мольбертом – это все, что требуется. И результаты будут поразительные. Помните, лень никогда не создавала ничего великого.

СДЕЛКА С САТАНОЙ

Тут – то ко мне и пришло решение продать душу Сатане. Курс стальных акций упал, то же произошло с другими акциями, лопались самые надежные предприятия. А так как я сам пока представлял собою некоторую ценность, надо было поскорее пускать ее в оборот и сколачивать состояние. Не мешкая долго, я послал письмо местному маклеру мистеру Н. с обстоятельным описанием предлагаемого товара и того, в каком состоянии он находится; встреча с Сатаной была устроена без промедления, с условием, что маклер получит 2,5 % комиссионных, но только если сделка состоится.

Задумавшись, я сидел впотьмах и ждал появления Сатаны. Стояла мертвая тишина. Но вот издалека донеслись густые, низкие удары колокола, возвещающие полночь: бом-м, бом-м, и я поднялся навстречу гостю, внутренне подготовив себя к оглушительному грохоту и серному зловонию, сопровождающим, как я полагал, его приход. Но не было ни грохота, ни зловония. Сквозь запертую дверь бесшумно вошел современный Сатана, точь-в-точь такой, каким мы привыкли видеть его на сцене, – высокий, стройный, легкий, в облегающем трико, шпага на боку, широкий короткий плащ, наброшенный на плечи, удальски заломленная шляпа с поникшим пером, на умном лице тонкая мефистофельская усмешка.

Но он не полыхал алым пламенем, не был пунцовым, отнюдь нет! Он был как какой-то раскаленный добела факел, или столб, или обелиск, бело – огненный с призрачным зеленоватым отливом; он излучал серебристое сияние, каким светят подернутые рябью волны тропического моря, когда луна стоит высоко в безоблачном небе.

Сатана учтиво приветствовал меня своим обычным, таким знакомым поклоном: положив левую руку на эфес шпаги, он правой снял шляпу и плавным жестом описал ею перед собой полукруг. Мы сели. Ах, как он был хорош в этом своем чудесном свечении, до чего шла ему эта новая окраска! Он, должно быть, прочитал восторг на моем лице, озаренном исходящим от него светом, но и бровью не повел, – видно, давно привык к тому впечатлению, какое производил на христиан, вступавших с ним в подобного рода сделки.

…Полчаса за бокалом горячего пунша и разговорами о погоде, перемежавшимися закидыванием удочек с моей стороны и ответами моего гостя вроде: «Нет, такую цену я, пожалуй, дать не смогу», убавили мою застенчивость, я вполне овладел собой и даже отважился несколько утолить мучившее меня любопытство. Я как бы между прочим выразил свое удивление тем, что он совершенно не соответствует нашему о нем представлению, и спросил его, из чего он сделан. Сатана не обиделся и ответил искренне и просто:

– Из радия.

– Ах, вон что! Ну, тогда понятно! – воскликнул я. Действительно, более приятного света для глаза я не встречал. Никакого сравнения с мертвым, холодным электричеством. – Но это значит, что вы, ваше величество, весите около… около…

– Мой рост шесть футов один дюйм, так что, будь я из крови и плоти, я бы весил двести пятнадцать фунтов. Но радий, подобно другим металлам, тяжел, – стало быть, я вешу несколько более девятисот фунтов.

Я вперил в него алчущий взгляд: какое богатство! Какие огромные запасы радия! Девятьсот фунтов, – скажем, по три миллиона за фунт, – это будет… это будет… И тут в моем разгоряченном мозгу родился коварный замысел! Но Сатана весело рассмеялся:

– Я прочитал вашу мысль! Похитить самого Сатану, создать акционерное общество, выпустить акций на десять миллиардов долларов – на сумму, в три раза превосходящую стоимость основного капитала, наводнить ими весь мир. Как ново! Как оригинально!

Щеки мои вспыхнули так жарко, что серебристое сияние вокруг нас обратилось в малиновую дымку, какою бывают окутаны на закате купола и башни Флоренции и созерцание каковой наполняет сердце пьянящей радостью. Сатана сжалился надо мной и заговорил серьезно и проникновенно, пролив бальзам на мою душу, так что я мало – помалу успокоился и поблагодарил его за высказанное им великодушие. На это он сказал:

– Ваши добрые слова не пропали даром. За любезность я плачу вам любезностью. Знаете ли вы, что за многие века деловых отношений с бедным, злополучным родом людским я впервые встречаю человека, у которого хватило ума сообразить, из какого ценного материала я создан?

Я скромно потупил взор, но внутри у меня все так и пело от удовольствия.

– Да, вы первый это поняли, – продолжал Сатана. – На всем протяжении средних веков я покупал христианские души за баснословные цены: возводил за ночь мосты, соборы – и почти всякий раз, когда имел дело с лицом духовного звания, оказывался в дураках, – это признает история; но время от времени я все-таки отыгрывался на честных мирянах, – это признаю я сам. Однако никто так никогда и не понял, на чем можно по – настоящему разбогатеть. Вы первый.

Я снова наполнил его бокал и предложил ему еще одну сигару. На сей раз Сатана знал, с чем имеет дело. Он долго рассматривал ее, затем спросил:

– Сколько вы за них платите?

– Два цента за штуку. Но если покупаешь ящиком, обходится дешевле.

Он продолжал изучать сигару, отпуская шепотом замечания, по-видимому, соображая что-то.

– Темная, шершавая, хрустящая, неправильной формы, изборождена морщинами, как древесная кора, местами сухой лист скручивается, – в общем, напоминает подпаленную кожу тех башмаков, что стоят в преисподней перед дверьми каждого номера в воскресное утро. Сатана вздохнул, вспомнив отчий дом, помолчал минутку, затем вежливо попросил:

– Будьте добры, расскажите подробнее об этом хитроумном снаряде.

– Это изобретение одного видного итальянского государственного деятеля Камилло Кавура. Однажды, погруженный в занятия, он закурил сигару, отложил ее в сторону и забыл про нее. Сигара попала в чернильную лужицу и намокла. Заметив это, Кавур отнес ее на печку подсушить. А когда раскурил снова, сразу почувствовал, что она приобрела какой-то особый вкус. Тогда он…

– А он говорил, какой вкус у нее был раньше?

– Кажется, нет. Но все равно – он вызвал главного химика страны и велел выяснить, откуда взялся этот новый вкус. Тот провел необходимое исследование и пришел к выводу, что особый вкус сообщается сигаре железным купоросом и уксусом, а это, как известно, составные части любых чернил. Кавур, радея о финансах страны, приказал создать новый сорт сигар. И с тех пор этот сорт перед тем, как поступить в продажу, проходит обработку на чернильной фабрике, что удивительным образом сказывается как на чернилах, так и на сигарах. Такова история создания сорта «Кавур», ваше величество, и все это чистая правда, ни капли выдумки.

Сатана принял подарок, коснулся указательным пальцем кончика сигары, отчего она затлелась и потянуло дымом, – но курить не стал, видимо раздумал, и, отложив торпеду на стол, с отменной учтивостью обратился ко мне:

– С вашего позволения, я приберегу ее для Вольтера. Я был несказанно обрадован и польщен: пусть хоть эта малость свяжет меня с великим человеком, пусть мое имя коснется его слуха даже по такому ничтожному поводу (а в том, что обо мне будет упомянуто, я нисколько не сомневался). Я поскорее достал еще полсотни таких же сигар, чтобы Сатана угостил ими и других великих умерших– Гете, Гомера, Сократа, Конфуция, – но Сатана отверг мой дар, объяснив, что против этих людей он ничего не имеет. Затем он опять погрузился в воспоминания о далеком прошлом и спустя какое-то время сказал:

– Никто тогда и не слыхивал о радии. А впрочем, если бы и слышали, какой толк? Человечество было в неведении относительно радия двадцать миллионов лет, пока не родился возвестивший новую эру девятнадцатый век, век пара и машин, а родился он всего за несколько лет до вас.

Девятнадцатый век был чудесным веком, но чудеса его покажутся детской выдумкой по сравнению с тем, что несет двадцатый.

Я спросил его, почему он так думает, и он объяснил мне:

– Дело в том, что энергия была очень дорога, а все действует только с помощью энергии – пароходы, локомотивы, решительно все. Уголь – вот в чем загвоздка! Его надо добывать, без него нет ни пара, ни электричества, и к тому же потери огромные: уголь сжигают, и он исчезает без остатка. Иное дело радий! Моими девятьюстами фунтами можно обогреть весь мир, залить его светом, дать энергию всем кораблям, всем станкам, всем железным дорогам – и не израсходовать при этом и пяти фунтов радия! И тогда…

– Дорогой прародитель! Вот вам моя душа, берите ее, и основываем компанию!

Но Сатана спросил, сколько мне лет, и, узнав, что шестьдесят восемь, вежливо уклонился от моего предложения, вероятно не желая воспользоваться своим очевидным преимуществом. Затем продолжал расхваливать радий: заключенная в нем теплота может за сутки растопить кусок льда, в двадцать четыре раза превосходящий его по весу, и притом количество его ни на йоту не уменьшится; попробуйте поместить на секунду в эту комнату фунт радия – и все в ней обуглится, словно дохнуло адским пламенем, а от человека останется горстка пепла, и так далее, и все в том же духе; но я прервал его:

– Но, ваше величество, вы, – а значит, девятьсот фунтов радия, – сейчас здесь, в этой комнате, а ничуть не жарко, наоборот – самая приятная температура. Я в недоумении.

– Э-э-э, видите ли, – начал он неуверенно, – это секрет, хотя, впрочем, я мог бы вам открыть его, ибо эти дотошные, нестерпимо нахальные химики все равно рано или поздно докопаются до него. Вы, вероятно, знаете, что мадам Кюри писала о радии; знаете, как она без устали трудится над тем, чтобы раскрыть его чудесные тайны, выявить их одну за другой. Она говорит: «Вещества, в состав которых входит радий, самопроизвольно испускают свет», заметьте, никакого угля для получения света; она говорит:

«Стеклянный сосуд, содержащий радий, сам собой заряжается электричеством», – обратите внимание, никакого угля, никакой воды, чтобы производить электричество; она говорит: «Радий обладает замечательной способностью освобождать тепло самопроизвольно и в неограниченном количестве», – как видите, никакого угля, чтобы приводить в движение машины всего мира. Она просеяла горы урановой руды в поисках радиоактивных веществ, выловила их целых три штуки и дала им названия: один, концентрирующийся в соединениях висмута, был назван полонием; другой, сходный с барием, получил имя радия, третьего нарекли актинием. Она говорит: «Теперь предстоит отделить полоний от висмута, это наиболее трудная задача, мы занимаемся ею уже многие годы». Многие годы, подумайте только – многие годы! Да, так они все работают, эти одержимые, эти люди науки, – копаются, пыхтят, бьются. Вот бы мне для моего хозяйства партию таких старателей. Какая была бы экономия. Подумайте, многие годы! Такие не отступятся. Терпение, вера, надежда, упорство – и так все они, вся их братия, Колумб и прочие. Получив радий, эта женщина открыла новую эру на вашей планете, умножила ваши богатства и стала тем самым в один ряд с Колумбом и равными ему. Она задалась целью отделить полоний от висмута; преуспев в этом, как вы думаете, чего она достигнет?

– Понятия не имею, ваше величество.

– Она еще больше укрепит могущество человека, перед ним откроются величайшие возможности. Я сейчас поясню вам мою мысль, ибо ни вы, ни даже сама мадам Кюри не в состоянии представить себе всю грандиозность ее ближайшего открытия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю