Текст книги "Том 11. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1894-1909"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 39 страниц)
Публицистика
ЛЮБОПЫТНАЯ СТРАНИЧКА ИСТОРИИ
Марион-Сити на реке Миссисипи, штат Миссури, – провинциальный городок; время – 1845 год. Лa-Бурбуль-ле-Бен, Франция, – провинциальный городок; время – конец июня 1894 года. Тогда, давно, я находился в том провинциальном городке; сейчас нахожусь в этом. Между указанными датами, как и между названными географическими пунктами, расстояние достаточно велико, и все же у меня сегодня такое чувство, будто меня снова сунули в заштатный американский городишко и заставили еще раз пережить полные волнений дни, которые я там некогда провел.
В прошлую субботу вечером пал от руки итальянского убийцы президент Французской республики. А вчера вечером нашу гостиницу окружила толпа, которая вопила, завывала, горланила «Марсельезу» и швыряла в наши окна камни и палки; ибо у нас в ресторане имеются официанты – итальянцы, и толпа требовала, чтобы их немедленно выкинули на улицу, дабы их можно было надлежащим образом избить, а затем выгнать из города. В гостинице далеко за полночь никто не ложился спать, мы пережили все страхи и ужасы, знакомые по книгам, в которых рассказывается о том, как идет на штурм толпа итальянцев или французская чернь. Было все: нарастающий рев идущей на приступ толпы; град камней и звон разбиваемых стекол; зловещая тишина – после того как толпа отхлынет, чтобы, обсудив, принять новый план атаки, – тишина угрожающая и еще более непереносимая, чем сам штурм и грохот. Хозяин гостиницы и оба городских полицейских стояли неколебимо, и, в конце концов, толпу убедили разойтись и оставить наших итальянцев в покое. А сегодня четверо зачинщиков были приговорены к тяжелому публичному наказанию – и в результате сделались местными героями.
Точно такая же ошибка была допущена у нас в американском городке полстолетия тому назад. Потом ее повторили еще и еще раз – как теперь, последние несколько месяцев, это делают во Франции.
В нашем городе были свои Равошали, свои Анри и Вайяны и даже, на скромный провинциальный лад, свои Чезарио (надеюсь, что напутал в написании его фамилии). Пятьдесят лет назад, мы переживали в общем и целом все то, через что проходит за последние два – три года Франция, – такие же приступы страха, ужаса и содрогания.
Кое в каких деталях совпадение просто поразительное. В те дни открыто провозгласить себя противником рабства негров было все равно, что объявить себя сумасшедшим. Ибо тем самым человек дерзко подымал руку на святая святых миссурийской жизни и, стало быть, был просто не в своем уме. Так и во Франции за последние три года провозгласить себя анархистом значило объявить себя сумасшедшим – было ясно, что человек просто не в своем уме.
А ведь самый первый дерзкий ниспровергатель устоев, глубоко почитаемых обществом, всегда бывает человеком убежденным: его последователи и подражатели могут быть своекорыстными болтунами, но сам он искренен – в свой протест он вкладывает душу.
Роберт Харди был у нас первым аболиционистом – название – то какое ужасное! Он был искусный бочар и работал в большой бочарной мастерской у заготовителей свинины, в заведении, которое составляло главную гордость Марион-Сити и единственный источник его благосостояния. Родом он был из Новой Англии – человек в наших местах пришлый. И как человек пришлый, он конечно; считался существом низшего порядка– ибо таковы уж люди со времен Адама до наших дней, – и, конечно, ему как чужеземцу давали почувствовать, что никто его сюда не звал, ибо таков издревле закон у людей и у других животных. Харди было тридцать лет, он был холост, бледен, мечтателен и запоем читал книги. Держался замкнуто и, казалось, был вполне доволен своим одиноким уделом. Товарищи по мастерской не скупясь угощали его язвительными замечаниями, но он не обижался, и поэтому люди считали, что он трус.
И вдруг, нежданно – негаданно, он провозгласил себя аболиционистом – открыто, при всем честном народе! Заявил, что рабство негров – это преступление и позор. От изумления в городе сначала растерялись и не знали, что предпринять, потом разразилась буря негодования и толпа хлынула к бочарной мастерской линчевать Харди. Но методистский священник обратился к людям с пламенной речью и остановил их карающую руку. Он неопровержимо доказал им, что Харди – умалишенный и не отвечает за свои слова, ибо не может человек в здравом уме говорить такое.
Харди был спасен. Как умалишенному, ему было позволено ораторствовать и дальше. Находили, что это недурное развлечение. Несколько вечеров подряд он произносил под открытым небом аболиционистские речи, и весь город стекался послушать его и посмеяться. Он заклинал людей поверить, что он в своем уме, что он говорит от всего сердца, умолял сжалиться над несчастными рабами и принять меры для возвращения им отторгнутых у них прав, – иначе в ближайшем же будущем польется кровь, реки крови!
Что тут смеху было! И вдруг положение вещей изменилось. В Марион-Сити появился беглый раб из Пальмиры – главного города в нашем округе, расположенного в нескольких милях от нас, и когда в серых предрассветных сумерках он уже готовился переправиться на челне в Иллинойс, навстречу свободе, его схватил полицейский. Харди, оказавшийся поблизости, попытался помочь негру: произошла схватка, и полисмен живым из нее не вышел. Харди вместе с негром переправился через реку, а затем возвратился, чтобы отдаться в руки правосудия. На все это ушло время, потому что Миссисипи – не какой-нибудь французский ручеек вроде Сены, Луары и прочих речушек, это настоящая река, чуть не в милю шириной. Город встретил его во всеоружии, алкая расправы, но методистский священник и шериф уже приняли меры в интересах порядка, и потому Харди сразу же был окружен надежной охраной и благополучно доставлен в городскую каталажку, несмотря на все попытки толпы схватить его. Читатель, вероятно, уже догадался, что этот методистский священник был человек дельный, на руку скор и с головой на плечах. Уильямс была его фамилия, Дамон Уильямс. А по прозвищу Уильямс Демон, поскольку он с поистине демонической страстностью чаще и убедительнее всего распространялся в своих проповедях на тему о вечной погибели.
Великое возбуждение охватило город. До этого полицейского у нас никого не убивали. Событие это было, безусловно, самое примечательное во всей истории города. Оно придало заштатному городишке небывалую значительность; на двадцать миль в округе имя Марион-Сити было у всех на устах. И имя Роберта Харди тоже, Роберта Харди – презренного чужеземца. За один день он сделался самым известным лицом в нашей местности, все только о нем и говорили. Что же до остальных бочаров, то их положение изменилось весьма забавным образом – их вес в обществе зависел теперь от того, насколько близко они были знакомы с новой знаменитостью. Двое или трое из них, состоявшие с ним в более или менее дружеских отношениях, оказались предметом восторженного внимания публики и черной зависти своих товарищей.
Городской еженедельный листок как раз незадолго перед тем перешел в руки нового владельца. То был весьма предприимчивый человек, и он не упустил возможностей, открывшихся благодаря трагическому событию. Напечатал экстренный выпуск. И расклеил афиши, в которых сулил посвятить целый номер газеты знаменательному происшествию – им будет опубликована полная и в высшей степени интересная биография убийцы и даже с портретом. Сказано – сделано. Он самолично выгравировал портрет на обороте деревянной литеры – и портрет вышел что надо: взглянуть страшно. В городке это произвело огромное впечатление, ведь то была первая напечатанная у нас газетная иллюстрация. Все очень гордились. Газета вышла в десять раз большим тиражом, чем обычно, и тем не менее была раскуплена.
Когда настало время суда, в Марион-Сити съехались люди со всех окрестных ферм, а также из Ганнибала, Куинси и даже из Кеокука; в здании суда поместилась лишь малая толика огромной толпы, жаждавшей присутствовать на разбирательстве. Весь ход суда подробно излагался в местной газетке, сопровождаемый новыми и еще более устрашающими портретами обвиняемого.
Харди был признан виновным и повешен – и это было ошибкой. Поглядеть на казнь собрались люди со всей округи: они везли с собой пироги и сидр, а также женщин и детей, и устроили по этому случаю веселый пикник. Никогда еще в нашем городишке не бывало такого стечения народа. Веревку, на которой был повешен Харди, моментально раскупили по дюймам, – каждому хотелось приобрести что-нибудь на память о знаменательном событии.
Мученичество в позолоте славы, пусть и дурной, имеет притягательную силу. Не прошло и недели, как четверо молодых легковесов города объявили себя аболиционистами! При жизни Харди не сумел привлечь на свою сторону ни одного человека, все смеялись над ним; но никто не мог смеяться над его наследием. Четверо новообращенных расхаживали по улицам, пряча лица под мягкими полями низко надвинутых шляп, и туманно предрекали всякие ужасы. Люди порядком струхнули и забеспокоились; и это было заметно. В то же время они были совершенно сбиты с толку – происходило нечто непостижимое. Слово «аболиционист» всегда было постыдным и ужасным ругательством; и вдруг появляются четыре молодых человека, которые не только не стыдятся этого названия, но даже как будто гордятся им. И ведь вполне добропорядочные люди из хороших семей и взращенные в лоне церкви. Эд Смит, подмастерье у печатника, девятнадцати лет, был в свое время первым учеником воскресной школы и как-то продекламировал без передышки три тысячи стихов из библии. Остальные трое были: Дик Сэведж, двадцати лет, подмастерье у булочника; Уилл Джойс, двадцати двух лет, кузнец; и Генри Тэйлор, двадцати четырех лет, табачник. Все четверо были народ сентиментальный, все были любители читать романы, все четверо кропали стишки, пусть никудышные, и были тщеславны и глупы; но никто прежде не подозревал за ними никаких пороков.
Они отдалились от людей и с каждым днем напускали на себя все более таинственный и ужасный вид. Вскоре они удостоились чести быть поименно проклятыми с церковного амвона – что тут было! Вот оно, величие, вот она, слава! Все парни в городе теперь им завидовали. И вполне естественно. Компания их стала расти, расти угрожающе. Они приняли особое название. То было тайное название, скрываемое от посторонних; для городка они оставались просто аболиционистами. У них завелись пароли, условные рукопожатия и знаки; они устраивали тайные сходки; прием новых членов сопровождался мрачным и торжественным ритуалом и происходил всегда в полночь.
Харди они именовали не иначе как «Мученик» и то и дело устраивали полночные процессии – в черных балахонах и в масках шествовали по главной улице под зловещую дробь одинокого барабана на поклонение к могиле «Мученика», где проделывали всякие дурацкие церемонии и произносили клятвы отомстить его убийцам. О предстоящих паломничествах на могилу они оповещали заранее небольшими плакатами, в которых жителям города предлагалось не выходить на улицу и не зажигать света в домах вдоль всего пути их следования. Запреты эти выполнялись, потому что на каждом плакатике сверху были изображены череп и кости.
Так дело шло чуть не восемь недель, прежде чем случилось то, что неизбежно должно было случиться. Несколько сильных духом и твердых характером мужчин стряхнули с себя оцепенение этого кошмара и стали осыпать укорами и насмешками самих себя и весь город за то, что здесь столько времени терпели такие детские забавы; было решено немедленно с этим покончить. Люди воспрянули духом, словно в них вдохнули новую жизнь; к ним вернулась утраченная храбрость, и каждый вновь почувствовал себя мужчиной. Это было в субботу. Весь день новое чувство росло и крепло, росло с каждой минутой; все ободрились и повеселели. Полночь застала в городке небывалую сплоченность и единодушие; общество было исполнено рвения и отваги, и каждый отчетливо понимал, что именно нужно сделать. Первым среди городских вождей и лучшим, яростнейшим оратором в ту славную субботу был пресвитерианский пастор преподобный Xaйpaм Флетчер – тот самый, что проклял когда-то с амвона четверых заводил, и он пообещал снова использовать свой амвон в интересах общества. Наутро, объявил он, будут сделаны ужасные разоблачения, раскрыты секреты этого тайного общества.
Но разоблачения сделаны не были. В половине третьего ночи мертвую тишину спящего городка нарушил оглушительный взрыв, и городская стража увидела, как дом проповедника смерчем обломков взлетел к небесам. Проповедник был убит, а заодно с ним и старая негритянка – его единственная служанка и раба.
Город снова замер, и это вполне понятно. Одно дело, когда надо бороться с видимым противником, тут всегда найдется немало люден, готовых этим заняться; но бороться против невидимого врага – такого, который приходит под покровом темноты, делает свое черное дело и исчезает, не оставляя следов, – это совсем другое. Тут храбрейший задрожит и отступится.
Терроризированное население городка не отважилось выйти на похороны. За гробом человека, к которому – послушать, как он будет разоблачать общего врага, – должны были стечься толпы, шла лишь небольшая горстка людей. Дознание установило «смерть по воле божией», ибо не было получено ни одного свидетельского показания; если и имелись свидетели, они благоразумно держались в стороне. Никто не выражал огорчения. Никому не хотелось вызывать тайное общество на новые террористические акты. Все предпочитали замять, замолчать и, по возможности, забыть трагическое происшествие.
И потому для всех было весьма неприятным сюрпризом, когда кузнец Уилл Джойс явился вдруг в полицию и признался, что убийца – он! Он явно не желал лишаться заслуженной славы. Сделал признание и ни в какую. Настаивал на своем и требовал суда. То было зловещее явление: новая, чудовищная угроза обществу, ибо здесь вскрывался мотив, с которым не было никакой надежды справиться, – тщеславие, жажда известности. Если люди будут убивать ради славы, ради блеска газетной популярности, шумного судебного процесса и эффектной казни, какие измышления человеческого ума смогут остановить их и воспрепятствовать им в этом? Город охватила паника; никто не знал, как быть.
Однако ничего не поделаешь, присяжные вынуждены были принять этот вопрос на рассмотрение. И было вынесено решение о предании Уилла Джойса окружному суду. Ну и суд же это был! Главным свидетелем обвинения был подсудимый. Он дал исчерпывающие показания о том, как было совершено убийство; привел даже самые мельчайшие подробности: как он закладывал бочонок с порохом, как тянул пороховую дорожку от дома к такому – то месту; как в это самое время мимо шли Джордж Роналдс и Генри Гарт, – они курили, и он попросил на минутку у Гарта сигару и запалил от нее порох, воскликнув: «Долой тиранов– рабовладельцев!», а Гарт и Роналдс и не подумали его схватить, но просто убежали и до сих пор не выступили свидетелями.
Теперь им, понятно, пришлось дать показания, они выступили, и на них просто жалко было смотреть: видно было, что они рады бы сквозь землю провалиться со страху. Набившаяся в суд публика жадно внимала страшному повествованию Джойса, затаив дух и храня глубокое безмолвие, которое никто не посмел нарушить, покуда он не нарушил его сам, громогласно повторив свой возглас: «Смерть тиранам – рабовладельцам!» – прозвучавший до того неожиданно, что присутствующие все вздрогнули да так и охнули в один голос.
Ход судебных заседаний подробно освещался в газете, она опубликовала также биографию преступника и его большой портрет, а заодно и еще кое – какие клеветнические и безумные изображения, и разошлась в совершенно немыслимом количестве экземпляров.
Казнь Джойса была редкостным, живописнейшим зрелищем. Оно привлекло толпы народу. Лучшие места на деревьях и заборах шли по полдоллара; лотки с лимонадом и пряниками дали огромную выручку. Джойс произнес на помосте страстную и сумбурную разоблачительную речь, которая сверкала там и сям внушительными перлами школьного красноречия и принесла ему тут же на месте славу искусного оратора, а впоследствии, в анналах тайного общества, имя «Оратор – Мученик». Он принял смерть, пылая жаждой крови и призывая товарищей «отомстить за его гибель». Если он понимал хоть что-нибудь в человеческой природе, он конечно знал, что для множества молодых людей в этой огромной толпе он был величайшим героем, которому можно было только позавидовать.
Его повесили. И это было ошибкой. Не прошло и месяца со дня его смерти, а уж в тайном обществе, которое он почтил своим участием, было двадцать новых членов, из коих некоторые – серьезные, решительные люди. Их не прельщала его слава, но они преклонялись перед его мученичеством. То, что прежде считалось черным и низким преступлением, стало славным и возвышенным подвигом.
И такое происходило по всей стране. Вслед за мученичеством безумцев – одиночек подымался протест организованный. А затем уже, естественно, шли беспорядки, восстания, военные действия, разорение и последующее возмещение убытков. Это неизбежно, ибо таков естественный ход вещей. Именно этим путем совершались от сотворения мира реформы.
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ГРЕХИ ФЕНИМОРА КУПЕРА
«Следопыт» и «Зверобой» – вершины творчества Купера. В других его произведениях встречаются отдельные места, не уступающие им по совершенству, а даже сцены более захватывающие. Но, взятое в целом, ни одно из них не выдерживает сравнения о названными шедеврами.
Погрешности в этих двух романах сравнительно невелики. «Следопыт» и «Зверобой» – истинные произведения искусства». – Проф. Лонсбери. «Все пять романов говорят о необычайно богатом воображении автора.
…Один из самых замечательных литературных героев Натти Бампо… Сноровка обитателя лесов, приемы трапперов, удивительно тонкое знание леса все это было понятно и близко Куперу с детских лет». – Проф. Брандер Мэтьюз.
«Купер – величайший романтик, ему нет равного во всей американской литературе». – Уилки Коллинз.
Мне кажется, что профессору английской литературы Йельского университета, профессору английской литературы Колумбийского университета, а также Уилки Коллинзу не следовало высказывать суждения о творчестве Купера, не удосужившись прочесть ни одной его книги. Было бы значительно благопристойнее помолчать и дать возможность высказаться тем людям, которые его читали.
Да, в произведениях Купера есть погрешности. В своем «Зверобое» он умудрился всего лишь на двух третях страницы согрешить против законов художественного творчества в 114 случаях из 115 возможных. Это побивает все рекорды.
Существует 19 законов, обязательных для художественной литературы (кое – кто говорит, что их даже 22. В «Зверобое» Купер нарушает 18 из них. Каковы же эти 18 законов?
1) Роман должен воплотить авторский замысел и достигнуть какой-то цели. Но «Зверобой» не воплощает никакого замысла и никакой цели не достигает.
2) Эпизоды романа должны быть неотъемлемой его частью, помогать развитию действия. Но поскольку «Зверобой» по сути дела не роман, поскольку в нем нет ни замысла, ни цели, эпизоды в нем не занимают своего законного места, им нечего развивать.
3) Героями произведения должны быть живые люди (если только речь идет не о покойниках), и нельзя лишать читателя возможности уловить разницу между теми и другими, что в «Зверобое» часто упускается из виду.
4) Все герои, и живые и мертвые, должны иметь достаточно веские основания для пребывания на страницах произведения, что в «Зверобое» также часто упускается из виду.
5) Действующие лица должны говорить членораздельно, их разговор должен напоминать человеческий разговор и быть таким, какой мы слышим у живых людей при подобных обстоятельствах, и чтобы можно было понять, о чем они говорят и зачем, и чтобы была хоть какая-то логика, и разговор велся хотя бы по соседству с темой, и чтобы он был интересен читателю, помогал развитию сюжета и кончался, когда действующим лицам больше нечего сказать. Купер пренебрегает этим требованием о начала и до конца романа «Зверобой».
6) Слова и поступки персонажа должны соответствовать тому, что говорит о нем автор. Но в «Зверобое» этому требованию почти не уделяется внимания, о чем свидетельствует хотя бы образ Натти Бампо.
7) Речь действующего лица, в начале абзаца, позаимствованная из роскошного, переплетенного, с узорчатым тиснением и золотым обрезом тома «Фрейд – тип», не должна переходить в конце этого же абзаца в речь комика, изображающего безграмотного негра. Но Купер безжалостно надругался над этим требованием.
8) Герои произведения не должны навязывать читателю мысль, будто бы – грубые трюки, к которым они прибегают по воле автора, объясняются «сноровкой обитателя лесов, удивительно тонким знанием леса». В «Зверобое» это требование постоянно нарушается.
9) Герои должны довольствоваться возможным и не тщиться совершать чудеса. Если же они и отваживаются на что-нибудь сверхъестественное, дело автора представить это как нечто достоверное и правдоподобное. Купер относится к этому требованию без должного уважения.
10) Автор должен заставить читателей интересоваться судьбой своих героев, любить хороших людей и ненавидеть плохих. Читатель же «Зверобоя» хороших людей не любит, к плохим безразличен и от души желает, чтобы черт побрал их всех – и плохих и хороших.
11) Авторская характеристика героев должна быть предельно точна, так чтобы читатель мог представить себе, как каждый из них поступит в тех или иных обстоятельствах. Купер забывает об этом.
Кроме этих общих требований, существует и несколько более конкретных.
Автор обязан:
12) сказать то, что он хочет сказать, не ограничиваясь туманными намеками,
13) найти нужное слово, а не его троюродного брата,
14) не допускать излишнего нагромождения фактов,
15) не опускать важных подробностей,
16) избегать длиннот,
17) не делать грамматических ошибок,
18) писать простым, понятным языком.
Автор «Зверобоя» с холодным упорством проходит и мимо этих требований.
Купер не был одарен богатым воображением; но то немногое, что имел, он любил пускать в дело, он искренно радовался споим выдумкам, и надо отдать ему справедливость, кое-что у него получалось довольно мило. В своем скромном наборе бутафорских принадлежностей он бережно хранил несколько трюков, при помощи которых его дикари и бледнолицые обитатели лесов обводили друг друга вокруг пальца, и ничто не приносило ему большей радости, чем возможность приводить этот нехитрый механизм в действие. Один из его излюбленных приемов заключался в том, чтобы пустить обутого в мокасины человека по следу ступающего в мокасинах врага и тем самым скрыть свои собственные следы. Купер пользовался этим приемом так часто, что износил целые груды мокасин. Из прочей бутафории он больше всего ценил хрустнувший сучок. Звук хрустнувшего сучка услаждал его слух, и он никогда не отказывал себе в этом удовольствии. Чуть ли не в каждой главе у Купера кто-нибудь обязательно наступит на сучок и поднимет на ноги всех бледнолицых и всех краснокожих на двести ярдов вокруг. Всякий раз, когда герой Купера подвергается смертельной опасности и полная тишина стоит четыре доллара в минуту, он обязательно наступает на предательский сучок, даже если поблизости есть сотня предметов, на которые гораздо удобнее наступить. Купера они явно не устраивают, и он требует, чтобы герой осмотрелся и нашел сучок или, на худой конец, взял его где-нибудь напрокат. Поэтому было бы правильнее назвать этот цикл романов не «Кожаный Чулок», а «Хрустнувший Сучок». К сожалению, недостаток места не позволяет мне привести несколько десятков примеров «удивительно тонкого знания леса» из практики Натти Бампо и других куперовских специалистов. Все же отважимся на несколько иллюстраций. Купер был моряком, морским офицером; тем не менее, он совершенно серьезно говорит о шкипере, ведущем судно в штормовую погоду к определенному мосту подветренного берега, потому что ему, видите ли, известно какое-то подводное течение, способное противостоять шторму и спасти корабль. Это здорово для любого, кто бы ни написал, знаток ли лесов, иди знаток морей. За несколько лет службы на флоте Купер, казалось бы, мог приглядеться к пушкам и заметить, что, когда падает пушечное ядро, оно или зарывается в землю, или отскакивает футов на сто, снова отскакивает и так до тех пор, пока не устанет и не покатится по земле. И вот один из эпизодов. Ночью Купер оставляет несколько «нежных созданий», под каковыми подразумеваются женщины, в лесу, недалеко от опушки, за которой начинается скрытая туманом равнина, оставляет нарочно, для того чтобы дать возможность Бампо похвастаться перед читателями «удивительно тонким знанием леса». Заблудившиеся люди ищут форт. До них доносится грохот пушки, ядро вкатывается в лес и останавливается прямо у их ног. Для женщин это пустой звук, а вот для несравненного Бампо… Не сойти мне с этого места, если он не вышел по следу пушечного ядра сквозь сплошной туман прямо к форту. Не правда ли мило? Может быть, Купер и знал законы природы, но он очень умело это скрывал. Например, один из его проницательных индейских специалистов Чингачгук (произносится, очевидно, Чикаго) потерял след человека, за которым он гонится по лесу. Совершенно очевидно, что дело безнадежное. Ни вы, ни я никогда бы не нашли этого следа. Но Чикаго – совсем другое дело. Уж он – то не растерялся. Отведя ручей, он разглядел следы мокасин в вязком иле старого русла. Вода не смыла их, как это произошло бы во всяком другом случае, – нет, даже вечным законам природы приходится отступить, когда Купер хочет пустить читателю пыль в глаза своими лесными познаниями.
Когда Брандер Мэтьюз заявляет, что романы Купера «говорят о необычайно богатом воображении автора», это настораживает. Как правило, я охотно разделяю литературные взгляды Брандера Мэтьюза и восхищаюсь ясностью и изяществом его стиля, но к этому его утверждению следует отнестись весьма и весьма скептически. Видит бог, воображения у Купера было не больше, чем у быка, причем я имею в виду не рогатого, мычащего быка, а промежуточную опору моста. В романах Купера очень трудно найти действительно интересную ситуацию, но еще трудней найти такую, которую ему не удалось бы донести до абсурда своей манерой изложении. Взять хотя бы эпизоды в пещере; знаменитую потасовку на плато с участием Макуа несколько дней спустя; любопытную переправу Гарри Непоседы из замка в ковчег; полчаса, проведенные Зверобоем около своей первой жертвы; ссору между Гарри Непоседой и Зверобоем, и… но вы можете остановить свой выбор на любом другом эпизоде, и, я упорен, вы не ошибетесь. Воображение у Купера работало бы лучше, если бы он обладал способностью наблюдать: он писал бы если не увлекательнее, то по крайней мере более разумно и правдоподобно. Отсутствие наблюдательности сильно сказывается на всех хваленых куперовских «ситуациях». У Купера был удивительно неточный глаз. Он редко различал что – либо отчетливо, обычно предметы расплывались у него перед глазами. Разумеется, человеку, который не видит отчетливо самые обычные, повседневные предметы, окружающие его, приходится трудно, когда он берется за «ситуации». В романе «Зверобой» Купер описывает речку, берущую начало из озера, и ширина ее у истока – 50 футов, но затем она сужается до 20 футов. Почему? Непонятно. Но ведь если река позволяет себе такие вещи, читатель вправе потребовать объяснения. Через четырнадцать страниц мы узнаем, что ширина речки у истока неожиданно сузилась до 20 футов и стала «самой узкой частью реки». Почему она сузилась? Тоже неизвестно. Река образует излучины. Ну, ясно, берега наносные, и река размывает их; но вот Купер пишет, что длина этих излучин не превышает 30–50 футов. Будь Купер наблюдательнее, он бы заметил, что обычная – то длина таких излучин меньше чем 900 футов по бывает.
Непонятно, почему в первом случае ширина реки у истока 50 футов, однако можно догадаться, что во втором случае Купер сузил со до 20 футов, чтобы услужить индейцам. Сузив в этом мосте речку, он дугой перегнул над ней молодое деревце и спрятал в его листве шесть индейцев. Они подкарауливают ковчег с переселенцами, направляющийся вверх по реке к озеру; ковчег движется против сильного течения, его подтягивают на канате, один конец которого с якорем брошен в озеро; скорость ковчега в таких условиях не может превышать милю в час. Купер описывает плавучее жилище, но очень невразумительно. Оно было «чуть побольше современных плоскодонных барок, плавающих по каналам». Ну, допустим, что длина его была около 140 футов. Ширина его «превышала обычную». Допустим, следовательно, что ширина составляла 16 футов. Этот левиафан крадется вдоль излучин, длина которых в три раза меньше его длины, и буквально задевает берега, так как отстоит от них всего на два фута с каждой стороны. Право же, от удивления трудно прийти в себя. Низкая бревенчатая хижина занимает «две трети ковчега в длину» – значит, имеет 90 футов в длину и 16 в ширину, то есть по размерам напоминает железнодорожный вагон. Эта хижина разделена на две комнаты. Прикинем, что длина каждой из них – 45 футов, а ширина – 16 футов. Одна из них – спальня Джудит и Хетти Хаттер, вторая – днем столовая, а ночью спальня их папаши. Итак, ковчег приближается к истоку, который Купер для удобства индейцев сузил до 20, даже до 18 футов. Теперь он отстоит на фут от каждого берега. Замечают ли индейцы опасность, грозящую ковчегу, замечают ли они, что есть прямой смысл слезть с дерева и просто ступить на борт, когда ковчег будет протискиваться к озеру? Нет, другие индейцы наверняка бы заметили это, но куперовские индейцы ничего не замечают. Купер полагал, что они чертовски наблюдательны, но почти всегда переоценивал их возможности. У него редко найдешь толкового индейца.
Длина ковчега – 140 футов, длина хижины – 90. План индейцев заключается в том, чтобы осторожно и бесшумно прыгнуть из засады на крышу, когда ковчег будет проползать под деревом, и вырезать семью Хаттеров.
Полторы минуты находится ковчег под деревом, минуту под ним находится хижина длиною в 90 футов. Ну а что же делают индейцы? Можете ломать себе голову хоть тридцать лет, все равно не догадаетесь. Поэтому я вам лучше расскажу, что они делали. Их вождь, человек необычайно умный для куперовского индейца, осторожно наблюдал из своего укрытия, как внизу с трудом протискивался ковчег, и когда, по его расчетам, настало время действовать, он прыгнул и… промахнулся! Ну да, промахнулся и упал на корму. Не с такой уж большой высоты он упал, однако потерял сознание. Будь длина хижины 97 футов, он бы прыгнул куда удачнее. Так что виноват Купер, а не он. Это Купер неправильно построил ковчег. Он не был архитектором.