Текст книги "Все о Томе Сойере и Гекльберри Финне (сборник)"
Автор книги: Марк Твен
Жанр:
Детские приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 55 страниц)
ГЛАВА IV. БУРЯ
Кругом становилось все более мрачно и уныло. Над нами было огромное, бездонное небо, внизу простирался совершенно пустой океан – одни волны и больше ничего. Вокруг нас, там, где небо сходится с водой, было кольцо совершенно правильное круглое кольцо, и казалось, что мы застряли в самом центре – тютелька в тютельку. Хотя мы и неслись с бешеной скоростью, словно степной пожар, но все равно ни на дюйм не продвигались вперед и никак не могли выбраться из этого самого центра. Нас просто мороз по коже подирал – уж до того это было странно и непонятно.
Вокруг стояла такая тишина, что мы тоже стали говорить шепотом. Постепенно нас до того жуть одолела, что и вовсе разговаривать расхотелось. Вот мы и принялись «мыслить», как Джим выражается, и очень долго сидели молча.
Профессор все время лежал тихо. Когда поднялось солнце, он встал и приложил к глазам какую–то трехугольную штуковину. Том сказал, что это секстант: профессор определяет им положение солнца, чтобы узнать, где находится шар. Потом профессор начал что–то вычислять, заглянул в какую–то книжку, ну а после опять за старое принялся. Много всякой чепухи он наболтал и между прочим заявил, что будет держать скорость в сто миль до завтрашнего вечера, покуда не опустится в Лондоне.
Мы ответили, что будем весьма признательны. Профессор глядел в другую сторону, но, услыхав это, мгновенно обернулся и окинул нас таким страшным, злобным и подозрительным взглядом, какого я еще в жизни не видывал, а потом и говорит:
– Вы хотите меня покинуть? Не пытайтесь отрицать.
Мы не знали, что ответить, и потому молчали.
Профессор пошел на корму, сел, но видно было, что мысль о нашей измене никак не выходит у него из головы. Он то и дело выкрикивал что–нибудь про это и хотел заставить нас отвечать, но мы помалкивали.
Кругом было до того пустынно и уныло, что мне совсем невтерпеж сделалось, но когда начало смеркаться, то стало еще хуже. Вдруг Том ткнул меня в бок и прошептал:
– Смотри!
Глянул я на корму и вижу, что профессор тянет что–то из бутылки. Это мне сильно не понравилось. Вскоре он хлебнул еще разок, еще, а потом принялся петь. Тем временем наступила ночь, надвигалась гроза. Профессор все пел и пел – каким–то диким голосом, а тут еще загремел гром, в снастях завыл и застонал ветер, и совсем жутко стало. Было так темно, что мы уже не могли видеть профессора. Нам очень хотелось, чтоб и голоса его не слышно было, но все равно он до нас доносился. Потом он замолк, но не прошло и десяти минут, как мы заподозрили неладное, и нам захотелось, чтоб он опять поднял крик, – тогда бы мы хоть знали, где он сидит. Вдруг сверкнула молния, и мы увидели, что профессор встает, но он был пьян и потому зашатался и упал. И тут мы услышали в темноте крик:
– Они не хотят ехать в Англию! Отлично! Я возьму другой курс. Они хотят меня покинуть – пусть покидают, и притом немедленно!
Я чуть не помер со страху, когда он это сказал. Тут он снова умолк и молчал так долго, что я просто не мог больше выдержать, и мне стало казаться, что молнии уж больше никогда не будет. Наконец все же блеснула молния, и мы увидели, что профессор ползет на четвереньках в каких–нибудь четырех футах от нас. Ох, посмотрели бы вы на его глаза! Он кинулся к Тому и закричал: «Отправляйся за борт!», но тут снова стало ужасно темно, и я не мог разглядеть, схватил он его или нет, а Том не произнес ни звука.
Снова наступило долгое, мучительное ожидание, потом опять сверкнула молния, и тут я увидел, как голова Тома опускается куда–то под лодку и исчезает. Он повис на веревочной лестнице, которая болталась в воздухе за бортом. Профессор завопил и кинулся к нему, но тут опять наступила тьма.
– Бедный масса Том, пропал он совсем! – простонал Джим и бросился на профессора, но того уж и след простыл.
Вдруг раздались дикие вопли, потом послышался еще один крик – потише, а за ним другой – откуда–то издалека, снизу, так что его едва можно было разобрать, и тут я услыхал, как Джим говорит:
– Бедный масса Том!
Наступила жуткая тишина, и наверняка можно было сосчитать до четырехсот тысяч, покуда снова вспыхнула молния. Когда она вспыхнула, я увидел, что Джим стоит на коленях. Руки он положил на ящик, голову опустил на руки, а сам плачет. Не успел я взглянуть за борт, как уже снова стало темно, и я даже обрадовался – мне и видеть–то ничего не хотелось. Но когда снова сверкнула молния, я осмотрелся кругом и вижу, что кто–то болтается на лестнице там, внизу, на ветру, и что это – Том!
– Лезь наверх! – крикнул я. – Полезай сюда, Том!
Голос у него был такой слабый, а ветер ревел так сильно, что я не мог разобрать, что он говорит, но решил, что он спрашивает, на борту ли профессор.
– Нет, он упал в океан! Лезь наверх! Может, помочь тебе?
Конечно, все это происходило в темноте.
– Гек, кого ты зовешь?
– Тома!
– Ох, Гек, да как же это так, разве ты не знаешь, что бедный масса Том… – тут Джим испустил жуткий вопль, всплеснул руками и снова завопил. Дело в том, что тут как раз вспыхнула яркая молния, а он поднял голову и увидел, что Том, белый, как снег, лезет на борт да прямо ему в глаза глядит. Понимаете, он решил, что это привидение…
Том вскарабкался на борт. Как только Джим убедился, что это он, а не его дух, он принялся обнимать и целовать Тома, да так, что просто с ног до головы обслюнявил, и называл его всякими ласковыми именами. Совсем рехнулся от радости. Тут я и говорю:
– Чего ты ждал, Том? Почему сразу наверх не лез?
– Я боялся, Гек. Я видел, что кто–то пролетел мимо меня вниз, но в темноте не мог разобрать, кто. Ведь это мог быть ты или Джим.
Вот каков Том Сойер – он всегда разумно рассуждает. Он не полез наверх, покуда не узнал, где профессор.
К этому времени буря разыгралась со страшной силой, гром гремел и грохотал во всю мощь, молнии сверкали, ветер выл и ревел в снастях, а дождь лил как из ведра.
Стояла такая темень, что нельзя было разглядеть свою собственную руку; потом вдруг вспыхивал яркий свет, и тогда вы могли пересчитать каждую ниточку на своем рукаве, а сквозь пелену дождя было видно, как внизу, на необъятных океанских просторах, бушуют и бьются волны. Замечательная штука такая буря, да только не особенно приятно наблюдать ее, когда ты затерян где–то высоко в небе, промокший до нитки и несчастный, да к тому же только что лишился одного из членов своей семьи.
Мы сидели на носу, тесно прижавшись друг к другу, тихонько говорили о несчастном профессоре, жалели его и сокрушались, что люди его высмеивали и были к нему так жестоки. А ведь он же делал все что мог, и не было рядом с ним ни одного друга, никого, кто бы его подбадривал и не давал ему слишком много думать, чтоб он не свихнул себе мозги. На корме была целая куча всякой одежды и одеял, но мы решили, что лучше мокнуть под дождем, чем лезть в тот конец. Понимаете, было как–то жутко идти на то место, которое, как говорится, еще не остыло после покойника. Джим сказал, что он готов скорее промокнуть насквозь, чем идти туда, да, не ровен час, между двумя молниями наткнуться на дух профессора. Он сказал, что ему всегда делалось худо от одного вида призрака, и он скорее помрет, чем дотронется до него.
ГЛАВА V. ЗЕМЛЯ
Мы старались придумать какой–нибудь план, но никак не могли поладить. Джим и я – мы стояли за то, чтоб повернуть обратно и ехать домой, но Том сказал: когда рассветет, мы сможем различить дорогу, и тут–то наверняка окажется, что мы совсем недалеко от Англии. Тогда уж, пожалуй, стоит туда съездить, а домой вернуться на пароходе, – по крайней мере будет чем похвастать.
К полуночи буря утихла, выглянул месяц и осветил весь океан. Нам стало сразу очень уютно и до смерти захотелось спать. Растянулись мы на своих ящиках и тотчас же уснули, а когда проснулись, то увидели, что уже солнце всходит. Море сверкало, словно усеянное алмазами, погода стояла прекрасная, и скоро все наши вещи высохли.
Мы пошли на корму поискать чего–нибудь на завтрак и вдруг видим – стоит под колпаком компас, а в нем огонек светится. Том сразу забеспокоился и говорит:
– Надеюсь, вам понятно, что это значит. Это значит, что кто–нибудь всегда должен стоять на вахте и управлять этой штуковиной – все равно как на корабле, а не то она будет носиться где попало по воле ветра.
– Так что же она делала все это время, с тех пор как… с тех пор как произошло несчастье с профессором? – спрашиваю я.
– Носилась, – отвечает он удрученно, – ясное дело, что носилась где попало. Сейчас ветер гонит ее к юго–востоку, но откуда мы можем знать, давно ли он дует в эту сторону или нет.
Том взял курс на восток и сказал, что будет так держать, покуда мы не позавтракаем. Профессор припас всего, чего только можно пожелать, лучше не бывает. Правда, не хватало молока для кофе, но зато была вода и вообще все что угодно – печка и все, что полагается к ней; трубки, сигары и спички, вино и водка, – ну да это не по нашей части, – книги, морские и всякие другие карты, и даже гармоника; и еще меха, одеяла и без счета всякой дряни вроде медных бус и украшений. Том сказал, будто это верный признак, что профессор собирался лететь к дикарям. Были и деньги. Да, профессор здорово все устроил.
После завтрака Том научил меня и Джима управлять шаром и распределил всех нас на четырехчасовые вахты – так, чтобы мы по очереди сменяли друг друга. Когда вахта Тома кончилась, его сменил я, а он нашел среди вещей профессора перо и бумагу и принялся писать письмо домой тете Полли. В письме он подробно рассказал все, что с нами было, пометил его: «В Небесной Тверди, близ Англии», сложил, запечатал красной облаткой, надписал адрес, а сверху большими буквами вывел: «От Тома Сойера–Эрронавта». То–то, говорит, обалдеет Нат Парсонс, почтмейстер, когда увидит в своей почте такое письмо.
– Том Сойер, – говорю я, – ведь это вовсе не твердь, а шар.
– А кто сказал, что это твердь, чудила?
– Сам же ты на письме написал.
– Ну и что ж? Это вовсе не значит, что шар – это твердь.
– А я думал, что значит. Ну ладно, а что же тогда эта «твердь» означает?
Гляжу – он вроде смутился. Начал он рыться у себя в памяти, да, видно, не нашел там ничего подходящего и говорит:
– Не знаю я, да и никто не знает. Это просто слово, очень хорошее слово, и все тут. Немного найдется на свете слов лучше этого, пожалуй, их и вовсе нет.
– Ишь ты! – говорю. – Ну а что же оно значит? В чем его суть–то?
– Говорят тебе – не знаю. Это слово люди употребляют для… для… одним словом, для украшения. Вот, например, кружевные манжеты. Их ведь не ради тепла к рубашке пришивают, верно?
– Понятно, не ради тепла.
– Однако ведь пришивают же их?
– Пришивают.
– Ну вот видишь – письмо, что я написал, это вроде рубашки, а твердь – это кружевные манжеты, которые к ней пришили.
Ну, думаю, не стерпит Джим таких слов, это уж как пить дать. Так оно и вышло.
– Ох, масса Том, нельзя так говорить, грешно это. Вы же знаете, что письмо не рубашка, и никаких манжетов на нем нету. Их тут вовсе и пришить–то некуда, вам их ни за что не пришить, а если вы даже их пришьете, они все равно держаться не будут.
– Да замолчи ты! Не говори, чего не понимаешь.
– Да неужто вы, масса Том, и в самом деле думаете, будто я не понимаю в рубашках? Да ведь я же всегда относил белье в стирку, с тех самых пор, когда…
– Ты что, с ума меня свести захотел? Замолчи! Это метафора, только и всего.
От такого слова мы вроде как поперхнулись и с минуту молчали. Потом Джим спрашивает, робко–преробко, потому что видит – Том крепко обиделся:
– Масса Том, а что такое метафора?
– Метафора это… значит… гм… метафора – это… это иллюстрация.
Тут он сам видит, что от этого никому не легче, и начинает снова:
– Вот, например, когда я говорю: ворон ворону глаз не выклюет, то я хочу в метафорической форме выразить, что…
– Да что вы, масса Том! Обязательно выклюет. Неужто вы не знаете? Вы только подождите, пока вам попадутся сразу два ворона, и уж тогда…
– Ах, да оставь ты меня в покое наконец! Ведь в твою дурацкую башку самую простую вещь вбить невозможно. Не приставай ко мне больше, слышишь?
Джим с победоносным видом замолчал. Он был очень доволен собой: наконец–то ему удалось разделать Тома под орех. В тот самый миг, когда Том заговорил про птиц, я понял, что ему тут несдобровать: Джим–то – он ведь знал про птиц больше, чем мы оба вместе. Он их сотнями подстреливал, а так только и можно узнать все про птиц. Те, кто пишет про птиц, так и делают. Они до того любят птиц, что готовы ни пить, ни есть и какие угодно мучения принимать, лишь бы найти новую птицу и подстрелить ее. Они называются орнитологисты, и я бы сам тоже мог стать орнитологистом – уж очень я люблю птичек и всяких прочих тварей. Вот однажды решил я заделаться орнитологистом. Гляжу – сидит на ветке птичка, поет себе, заливается, головку набок, клювик раскрыла, и тут я возьми да и выстрели. Песня сразу оборвалась, а птичка, словно тряпка, упала на землю. Подбегаю я к ней, беру в руки. а она уже мертвая. Тельце–то у нее еще тепленькое, головка туда–сюда болтается, как будто ей шею сломали, глаза белой пленкой затянуло, а на голове капелька крови показалась. Ох ты боже мой! Тут мне глаза застлало слезами, и я уж ничего больше не видел: и с тех самых пор я никогда не убивал птиц и зверей, которые мне ничего худого не делают, да и впредь не собираюсь.
Но эта самая твердь просто вывела меня из терпения. Мне захотелось обязательно узнать, что она означает. Я опять заговорил о ней, и Том старался растолковать мне, как мог. Когда человек произносит замечательную речь, сказал он, то в газетах пишут, что от криков народа содрогнулась небесная твердь. Он еще сказал, что они всегда так пишут, но никогда не разъясняют, что это такое. Вот он и думает, что это просто значит на открытом воздухе, и притом где–то в вышине. Согласитесь, что это довольно–таки разумное объяснение, и оно меня вполне удовлетворило. Так я ему и сказал. Том очень обрадовался и говорит:
– Ну вот и прекрасно, а кто старое помянет, тому глаз вон. Хоть я и сам как следует не знаю, что такое небесная твердь, но имей в виду: когда мы высадимся в Лондоне, она у нас содрогнется как миленькая.
Потом он сказал, что эрронавт – это человек, который летает на воздушных шарах, и еще сказал, что Том Сойер–Эрронавт звучит куда шикарнее, чем Том Сойер–Путешественник, и что мы обязательно прославимся на весь мир, если только все у нас пойдет хорошо, а он теперь ни гроша не даст за то, чтобы называться путешественником.
В середине дня у нас все было готово для высадки. Чувствовали мы себя очень хорошо и здорово гордились, и все время наблюдали в подзорную трубу, совсем как Колумб, когда он открывал Америку. Но, кроме океана, ничего не было видно. День клонился к вечеру, солнце село, а земля все еще не показывалась. Мы никак не могли взять в толк, в чем тут дело, но решили, что в конце концов она появится, и продолжали держать курс на восток, только поднялись повыше, чтобы в темноте не наткнуться на какую–нибудь колокольню или на гору.
Я нес вахту до полуночи, после меня заступил Джим, а Том все не ложился. Он сказал, что капитаны кораблей при приближении к земле всегда так поступают: они остаются на вахте все время.
Когда наконец забрезжил рассвет, Джим вдруг вскрикнул. Мы вскочили, посмотрели вниз, и точно: там была земля, везде кругом, насколько хватал глаз, совершенно ровная желтая земля. Давно ли мы летим над ней? Этого мы не знали. Ни деревьев, ни холмов, ни городов – ничего не было видно, и потому Джим с Томом приняли эту землю за море. Они думали, что это океан и что стоит мертвый штиль. Но, между прочим, мы летели на такой высоте, что, если б даже внизу бушевала буря, нам все равно в темноте показалось бы, что стоит штиль.
В страшном волнении бросились мы к подзорной трубе и стали всюду искать Лондон, но его и в помине не было, да и вообще нигде не было видно никаких следов человеческого жилья, и ни озер, ни рек мы тоже не обнаружили. Том совсем растерялся. Он сказал, что совершенно иначе представлял себе Англию, он всегда думал, что Англия похожа на Америку. Пока что он предложил нам позавтракать, а потом спуститься вниз и попросить, чтоб нам указали кратчайшую дорогу в Лондон. На завтрак у нас много времени не ушло – мы просто как на иголках сидели от нетерпения. Когда мы начали спускаться, сделалось теплее, и вскоре мы сбросили с себя меха. Между тем становилось все теплее и теплее, а потом стало совсем жарко. К тому времени, когда мы очутились в самом низу, у нас прямо вся кожа пузырями покрылась!
Мы остановились футах в тридцати от земли – если, конечно, песок можно назвать землей, – а это был чистейший песок. Мы с Томом слезли вниз по лестнице и решили немножко побегать, чтобы размять ноги. Получилось очень здорово – ноги мы, конечно, размяли, да только песок был горячий, как раскаленные уголья, и обжигал нам пятки. Вдруг видим – кто–то к нам приближается. В это время Джим стал кричать.
Обернулись мы, смотрим – скачет он как полоумный, делает нам какие–то знаки и орет не своим голосом. Слов–то мы разобрать не могли, но все равно здорово перепугались и повернули назад к шару. Подойдя поближе, мы поняли, что он кричит. И тут–то мне сразу дурно стало.
– Бегите! Спасайтесь! Это лев, я его в подзорную трубу вижу! Бегите, ребята, мчитесь что есть силы. Он удрал из зверинца, а поймать–то его некому!
Том понесся стрелой, а у меня сразу ноги подкосились, – знаете, как оно бывает, когда вам во сне приснится, будто за вами привидение гонится.
Том добежал до лестницы, взобрался на несколько ступенек и остановился, ожидая меня. Не успел я поставить ногу на первую ступеньку, как Том приказал Джиму отчаливать. Но Джим – он совсем голову потерял от страха – и говорит, что позабыл, как это делается. Тогда Том полез дальше и велел мне следовать за ним, а лев уж тут как тут – подскакивает к нам с диким ревом, ну и, понятно, у меня поджилки так затряслись, что я и вовсе пошевелиться не смею, – подниму, думаю, одну ногу, а вторая–то сразу и отнимется.
Но Том уже вскарабкался на борт. Он направил шар вверх, и как только конец лестницы повис футах в десяти или двенадцати от земли, мы снова остановились. Лев с ревом бесновался подо мной – он изо всех сил старался допрыгнуть до лестницы, и мне всякий раз казалось, что до меня остается каких–нибудь четверть дюйма. Да, замечательно было сознавать, что ему до меня не добраться, просто замечательно, и я весь преисполнился благодарности – вернее, моя верхняя половина: я ведь только цеплялся за лестницу, а наверх взобраться никак не мог, и оттого моей нижней половине было очень плохо и страшно. Знаете, это редкий случай, чтоб в человеке все так перепуталось, и я никому ничего этакого не пожелаю.
Том спросил меня, как теперь со мной быть, но я и сам не знал. Он спросил: смогу ли я продержаться, покуда он отведет шар в безопасное место, подальше от льва? Я отвечал, что, пожалуй, смогу, если только он не станет подниматься выше, чем сейчас, стоит только ему подняться повыше, я сразу же растеряюсь и упаду. Уж это точно.
– Ладно, – говорит он, – теперь держись, – и пустил шар в ход.
– Не так быстро, – кричу, – у меня голова кружится!
Шар рванулся с места с быстротой молнии. Том тут же замедлил ход, и мы спокойно поплыли над песком, но меня все–таки тошнило. Не очень–то приятно, когда все под тобой скользит и плывет, а кругом такая тишина – ни единого звука не слышно.
Однако вскоре до меня донеслось даже слишком много звуков – это лев нас догнал. Его рычанье привлекло других львов, и они со всех сторон длиннющими прыжками кинулись к нам. Я и оглянуться не успел, как подо мной уже скакало не меньше двух десятков львов, и все они рвались к моей лестнице, огрызаясь и лязгая зубами. Вот таким–то порядком летели мы над песком, а львы изо всех сил старались сделать так, чтоб мы вовек не забыли про нашу встречу с ними. А тут еще и другое непрошеное зверье явилось, – ну и поднялась там внизу такая свалка, что только держись.
Тут мы поняли, что наш план никуда не годится – таким аллюром нам от них ни за что не уйти; да и не мог же я вечно на лестнице висеть. Том задумался на минуту, и его осенила новая мысль – пристрелить льва из профессорского пистолета, а самим улететь, пока остальные будут драться над его тушей. Так мы и сделали: остановили шар, убили льва и полетели дальше. Покуда звери дрались между собой, мы отошли на четверть мили, но только Том с Джимом успели втащить меня наверх, глядь – вся шайка уже снова тут как тут. Видят они, что им теперь ни за что до нас не добраться, – вот они и уселись на задних лапах и, задрав головы кверху, стали посматривать на нас с жалостным видом. Просто сердце разрывалось, на них глядя,