355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Цицерон » Избранные сочинения » Текст книги (страница 10)
Избранные сочинения
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:28

Текст книги "Избранные сочинения"


Автор книги: Марк Цицерон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

Не хотел я, судьи, не хотел на этом останавливаться с должной силой при первом слушании дела; вы ведь помните, как поднялась тогда на Верреса толпа с ненавистью, болью и ужасом перед всеобщею опасностью. Я сдержал тогда и себя, и своего свидетеля Гая Нумитория, именитого римского всадника; я был очень рад, что так разумно Маний Глабрион прервал заседание на середине его показаний. Ведь не зря он боялся, как бы не сочли, будто римский народ самочинно разделался с преступником из страха, что по закону и по вашему приговору избежит он заслуженной кары. (164) А теперь, когда всем ясно, каковы твои дела и что тебя ждет, я поведу себя иначе.

Я сначала докажу, что этот Гавий, этот будто бы внезапно появившийся лазутчик, уже давно томился у тебя в сиракузских каменоломнях, – и докажу это не только по сиракузским спискам, чтобы ты не мог сказать, будто я случайно выхватил из списков это имя, чтобы приписать его Верресовой жертве: нет, я представлю сколько угодно свидетелей, и они скажут, что в каменоломнях у тебя сидел именно тот самый Гавий. А потом я приведу его земляков и друзей из Консы, и они (для тебя уже поздно, для суда еще не поздно) подтвердят, что тот Публий Гавий, которого ты казнил на кресте, был римским гражданином из Консы, а не лазутчиком беглых рабов. LXIV. (165) И когда все это будет с несомненностью доказано, я вернусь к тем данным, которые ты сам предоставляешь в мое распоряжение: мне и этого хватит. Вспомни, что ты сам вскричал, вскочивши со скамьи перед бушующим римским народом? Публий Гавий, ты сказал, был лазутчиком, и лишь затем, чтобы отсрочить свою казнь, он закричал, будто он римский гражданин. Но ведь это самое говорят и мои свидетели: Гай Нумиторий, Марк и Публий Коттий, знатные граждане из округи Тавромения, и Квинт Лукцей, владелец меняльной лавки в Регии. Я ведь их привел не потому, что они знали Гавия, а потому, что они видели, как был распят на кресте человек, называвший себя римским гражданином. А теперь, Веррес, ты и сам согласно подтверждаешь, что он звал себя римским гражданином. Вот и получается, что званье римского гражданина так мало значит для тебя, что ни сомнением, ни промедлением не помешало оно страшной и гнусной казни. (166) Вот на чем я стою, вот что у меня в руках, и этого довольно, судьи: остальное я могу опустить, Веррес сам себя запутает и доконает таким признанием.

Итак, ты не знал, кто перед тобой, ты подозревал в нем лазутчика, почему – не спрашиваю, но обвиняю тебя собственным твоим показанием: человек кричал, что он римский гражданин! А если бы тебя самого, Веррес, в Персии или в дальней Индии захватили и вели на казнь, что бы ты кричал, как не то, что ты – римский гражданин! И, неведомый, в неведомой земле, среди варваров на самом краю света, ты бы спасся этим всюду славным званием. А Гавий, кем бы он ни был, но обреченный тобою на крест, кого ты не знал, но кто называл себя римским гражданином, не смог у тебя – претора! – добиться ни отмены, ни даже отсрочки смертной казни, хоть все время притязал перед тобою на свои гражданские права! LXV. (167) Люди маленькие и незнатные посуху и по морю попадают в небывалые места, где никто их не знает и не знает даже их поручителей. Нo они не сомневаются в своей безопасности, так как знают: званье римского гражданина будет им защитою, – и не только перед нашими начальниками, покорными закону и общественному мнению, и не только среди римских граждан, связанных с ними языком, нравами и другими многими узами, но и всюду, где они ни оказались бы. (168) Уничтожь эту уверенность, отними у римских граждан эту защиту, объяви, что слова «Я – римский гражданин» ничего не стоят, допусти, чтоб претор или кто угодно безнаказанно мог подвергать любой расправе человека, называющего себя римским гражданином, потому-де, что казнимый незнаком ему, – и тогда ты закроешь для нас все провинции, все царства, все свободные общины, весь мир, который всегда был гостеприимно распахнут для римских граждан. Вот что значит она, твоя защита!

Ты подумай: если Гавий назвал Луция Реция, римского всадника из той же Сицилии, неужели так трудно было послать письмо в Панорм? Пленника ты мог бы продержать в тюрьме, в оковах, под надзором твоих мамертинцев, пока не явится Реций из Панорма; узнает он пленника – хоть смягчи наказание; не узнает – что ж, издавай, коли уж очень хочется, такое постановление, по которому любой, кто тебе неизвестен и богатых поручителей не имеет, пусть он даже римский гражданин, приговаривается на крест.

LXVI. (169) Но к чему так много говорить о Гавии, будто Гавию ты враг, а не всему римскому имени, народу, праву и гражданству? Не ему показал себя ты недругом, а всеобщей нашей свободе. В самом деле, когда мамертинцы, по своим обычаям, воздвигали за городом, на Помпеевой дороге крест, не ты ли приказал им водрузить его в том месте, с которого виден пролив, и не добавил ли при этом перед всеми, – попробуй отрицать! – что выбрал это место для того, чтоб Гавий, утверждавший, что он римский гражданин, смотрел бы с этого креста на Италию и видел бы свой родной дом? С самого основания Мессаны, судьи, крест впервые был воздвигнут в этом месте! Для того палач открыл казнимому вид на Италию, чтобы тот, кончаясь в муках и страдании, уразумел, что рабство и свободу разделяет только узкий пролив, и чтобы Италия смотрела, как вскормленник ее подвергнут злейшей казни, установленной для рабов.

(170) Заковать римского гражданина – преступление; сечь его розгами – злодейство; убить его – почти братоубийство; а распять его – для такого черного нечестия и слов нельзя найти. Но и этого мало было Верресу: «Пусть он смотрит на отечество, пусть умрет на виду у законов и свободы!» Нет, не Гавия, не случайного человека, – общую свободу и римское гражданство предал ты на муки и на крест! Вот она, мера Верресовой наглости! Ах, как горевал он, вероятно, что не мог вбить крест для римских граждан на форуме, на комиции, на рострах! Ведь недаром в своей провинции он выбрал место самое многолюдное, самое близкое к Риму; он желал, чтобы памятник его преступной наглости стоял в виду Италии, в преддверии Сицилии, на пути всех, кто здесь проплывает.

LXVII. (171) Если бы я захотел обратить свои стенания и жалобы не к римским гражданам, не к друзьям нашего народа, не к тем, кому хоть знакомо имя римлянина, и не к людям даже, а к диким зверям, и не к зверям даже, а к скалам или утесам безлюдной пустыни, то и эти немые, неживые слушатели содрогнулись бы пред столь невероятною жестокостью. Но сейчас, когда я говорю перед сенаторами римского народа, блюстителями законов, суда и права, я не сомневаюсь, что достойным того смертного креста будет признан лишь вот этот римский гражданин, – все же прочие римские граждане навеки избавятся от этого страха. (172) Только что мы все не сдерживали слез о незаслуженной и горькой гибели навархов и по праву скорбели о бедствиях невинных союзников, – что же делать нам теперь, когда льется наша собственная кровь? Ведь и общее благо, и истина гласят, что кровь всех римских граждан – общая; и сейчас все римские граждане, здесь и повсюду, жаждут вашей суровости, взывают к вашей справедливости, полагаются на вашу помощь: их права, благополучие, защита, вся свобода их заключена в вашем приговоре.

(173) И хоть я немало сделал для римских граждан, я еще и больше сделаю, чем ждут они, если дело вдруг повернется к худшему. Ибо если какая-то сила вырвет Верреса из ваших беспощадных рук, – этого я не боюсь и считаю это невозможным, но все же если ошибусь я в таком расчете, то пусть сицилийцы оплачут их проигранное дело, и я сам разделю их скорбь, но народ римский, почтивший меня правом обращаться к его суду, еще до февральских календ восстановит свою честь голосованием. А что до моей славы и известности, то мне даже не безвыгодно, судьи, чтобы Веррес ускользнул от этого судилища и достался на суд римскому народу. Дело это – блестящее, для меня – доступное и нетрудное, для народа – угодное и отрадное; наконец если кто-то может думать, будто я желаю выдвинуться за счет одного Верреса, то в случае его оправдания смогу я выдвинуться уже за счет многих подкупленных им судей.

LXVIII. Но, клянусь, судьи, ради вас самих, ради нашего государства я бы вовсе не хотел, чтобы такой позор покрыл ваш избранный совет, чтобы те судьи, которых сам я выбрал и одобрил, в случае оправдания Верреса ходили бы по городу запятнанными грязью, а не воском.

(174) Поэтому и тебе, Гортензий, я напоминаю, если дозволено напоминать о чем-либо с этого места: подумай еще и еще над тем, что ты делаешь, к чему идешь, какого человека и какими средствами защищаешь. Я ничуть не препятствую тебе состязаться со мной в таланте и красноречии; но если думаешь ты помимо суда тайно воздействовать на суд, если уловками, кознями, силой, богатством, влиянием Верреса ты попытаешься чего-то достичь, – я убедительно прошу тебя, воздержись, и те его попытки, которые он предпринял, а я проследил и раскрыл, пресеки у самого их начала! Ошибка в этом суде дорого тебе обойдется, – дороже, чем ты думаешь. (175) Если же ты мнишь, что, отслуживши положенные должности, избранный консулом на будущий год, ты избавлен уже от страха перед общественным мнением, – то поверь мне, что почести и благоволение римского народа так же трудно удержать, как и приобрести. Пока это было возможно и необходимо, государство терпело ваше самовластье в судах и во всех делах, – да, терпело; но в тот день, когда римскому народу возвратили народных трибунов, вы навсегда, если сами этого еще не поняли, лишились возможности властвовать безраздельно. Все глаза сейчас прикованы к каждому из нас: справедливо ли я обвиняю, добросовестно ли судят судьи, основательна ли твоя защита. (176) И если кто-нибудь из нас хоть малость собьется с прямого пути, то постигнет нас не молчаливое осуждение, которое вы привыкли презирать, но свободный и беспощадный суд римского народа. Ты, мой Квинт, не связан с Верресом ни родственными, ни деловыми узами; здесь не сможешь ты этим оправдать избыток рвения, как случилось в некоем другом судебном деле. Веррес хвастался по всей своей провинции, будто все, что он ни сделает, ты сумеешь-де оправдать; так остерегись же, чтобы это не показалось правдою.

LXIX. (177) Я уверен: даже злейшие враги мои видят, что я выполнил свой долг; ведь при первом слушании дела я всего лишь за несколько часов убедил народ в виновности Верреса. Осталось подвергнуть суду не мою верность долгу, всем очевидную, не жизнь этого человека, всеми осужденную, но самих судей, и, правду говоря, тебя, Гортензий. Когда же это произойдет? (Об этом надо как следует задуматься: ведь во всех делах, а тем паче государственных, очень важно понимать, куда клонятся события.) Не сейчас ли, когда римский народ призывает к участию в суде других людей, другое сословие, 84когда уже предложен новый закон о суде и судьях, и предложил его не тот, под чьим именем он известен, а наш подсудимый; это он имел о вас такое мнение и так на вас надеялся, что способствовал провозглашению этого закона. (178) Ведь когда началось слушание дела, то закон еще не был предложен; и пока, встревоженный вашею суровостью, Веррес часто намекал, что не намерен появляться в суд, о законе этом не было и помину. Но едва лишь показалось, что дела его пошли на лад, – и вот он, этот закон. И хотя ваше достоинство – сильнейший довод против предложенного закона, ложные надежды и редкое бесстыдство этого человека подают голос в его пользу. Потому-то если кто из вас допустит нынче ложный шаг, то или сам римский народ вынесет свой приговор такому человеку, которого уже раньше считал недостойным зваться судьей, или сделают это те, кто по новому закону станут новыми судьями над старыми, вершившими неправый суд.

LXX. (179) И не всякому ли ясно, даже если я смолчу: я ведь тоже неминуемо обязан довести это дело до конца. Смогу ли я молчать, Гортензий, достанет ли сил притвориться равнодушным, когда безнаказанно нанесены государству такие раны, когда обобраны провинции, замучены союзники, ограблены бессмертные боги, распяты и убиты римские граждане? Если мне доверено это дело, могу ли я сбросить с плеч столь тяжкое бремя, могу ли под ним молчать? Разве не обязан я довести это дело до конца, предать его гласности, молить римский народ о правосудии, обличать и влечь на суд всех, кто впутан в эти преступления, кто продал голос или купил суд?

(180) Иной может спросить: «Зачем тебе такое бремя, такой раздор со столькими людьми?» Клянусь Геркулесом, не по доброй это воле и не ради удовольствия. Не дана мне участь знатных отпрысков, к которым и во сне приходит милость римского народа: иной мне закон, иной мне удел в нашем отечестве. Предо мною пример Марка Катона, 85мудрого и прозорливого, – задумав привлечь к себе римский народ не знатностью, а доблестью, желая стать основателем собственного будущего рода, он не побоялся ненависти сильнейших граждан, но великими трудами достиг высочайшей славы, не покинувшей его и в поздней старости. (181) А Квинт Помпей? Разве он из низкого своего звания сквозь вражду от многих недругов, опасности, труды не достиг высочайших римских почестей? А Гай Фимбрия? Гай Марий? Гай Целий? Не на наших ли глазах они преодолели немалую ненависть и приняли немалые труды, чтоб достигнуть почестей, которые вам достаются играючи. Вот наше поприще; вот по чьему пути мы следуем. LXXI. От нас не скрыто, сколь безмерна ненависть и зависть многих знатных к доблести и рвению новых людей. Отвернешься – и ты в засаде; дашь себя хоть малость заподозрить или обвинить – и ты под ударом; вечно мы начеку, вечно мы в труде. (182) Неприязнь? Ее надо испытать; труд? Его надо одолеть: молчаливая и скрытая вражда страшнее явной и открытой. Почти никто из знатных людей не благосклонен к нашим усилиям, никакими заслугами не снискать нам их расположение: словно сама природа раз и навсегда разъединила нас, настолько в нас различны мысли и желания. Так опасна ль нам вражда людей, в чьих душах были ненависть и зависть раньше, чем мы заслужили их?

(183) Оттого-то, судьи, хоть и хочется мне, выполнив долг римлянина и поручение друзей моих сицилийцев, на этом подсудимом и закончить свои труды обвинителя, – тем не менее решил я твердо: если обманусь я в вас, то буду продолжать преследовать не только тех, кто сам виновен в подкупе суда, но и тех даже, кто запятнан лишь соучастием. Пусть же те, кто властью, дерзостью или коварством мыслят отвратить ваш приговор, знают, что когда они предстанут пред судом римского народа, то опять они встретятся со мной; и если они убедились, что к сегодняшнему подсудимому, доверенному мне от сицилийцев, был я и крут, и беспощаден, и бдителен, то пусть не сомневаются: пред теми, чью вражду навлек я на себя во имя блага римского народа, я буду еще суровее и непримиримее.

LXXII. (184) К тебе обращаюсь я ныне, Юпитер благой и величайший: царственный дар, достойный твоего великолепнейшего храма, достойный Капитолия – твердыни всех народов, достойный царей, поднесших и посвятивших его тебе, вырвал этот нечестивый святотатец из царских рук; твою священнейшую и прекраснейшую статую похитил он из Сиракуз! Твои, царица Юнона, два священнейших и древнейших храма, что на двух союзных нам островах, Самосе и Мелите, тот же нечестивец дочиста обобрал, захватив все дары и украшения! Тебя, Минерва, он ограбил тоже в двух твоих святейших и славнейших храмах – и в Афинах, где забрал он столько золота, и в Сиракузах, где оставил только кров и стены! (185) Вас, Латона, Аполлон, Диана, чей на Делосе стоит не храм, а, по общей вере, обитель древняя и священное жилье, он ограбил ночным своим набегом; твоего, Аполлон, изваяния лишился по его милости Хиос; а тебя, Диана, он и в Пергах ограбил, и в Сегесте велел снять и увезти статую твою, дважды освященную верой сегестинцев и победой Сципиона Африканского! Тебя, Меркурий, поставленного Сципионом сторожить и охранять молодежь в гимнасии в союзной Тиндариде, Веррес заточил в палестру в дом какого-то своего дружка! (186) Тебя, Геркулес, в Агригенте поздней ночью, с целой шайкою вооруженных рабов, этот вор пытался сдвинуть с места и унести! Ты, священнейшая Матерь Идейская, в самом чтимом и священном твоем храме в Энгии так была ограблена им, что остались только имя Сципиона да следы святотатства, победные же дары и святые украшения больше не существуют! Ваш, о Кастор и Поллукс, вершители общественных дел, высоких советов, суда и закона, ваш храм на многолюднейшей площади римского народа тоже сделал он источником бесчестнейшей наживы! Вам, о боги, которых каждый год везут к священным играм, вымостил он путь не по достоинству вашему, а по выгоде своей! (187) Вы, о Церера и Либера! Вас мы чтим по вере людской священнейшими таинствами; вы нам дали жизнь и пищу, обычаи, законы, кротость и человечность, украшающие людей и государства; ваши святые обряды наш народ узнал от греков и усвоил их с такою верой и в домашних и в общественных делах, что уже кажется, будто не от них перешли к нам эти обряды, но что от нас к другим народам; только Веррес не убоялся оскорбить и осквернить их – он из храма в Катине осмелился снять и увезти такую статую Цереры, которая не только для рук, но и для взгляда людского была запретна, а из Энны, из божественного дома, он унес такую статую, которая казалась видевшим самой Церерой или же нерукотворным, павшим с неба ее изображением; (188) к вам, святейшие богини, обитающие рощи и озера Энны, берегущие доверенную мне Сицилию, чтимые всеми племенами и народами, благодарными за созданные и розданные злаки, – к вам моя мольба! Вы, все прочие боги и богини! с вашими храмами, с вашими святынями обуянный нечестивой яростью, наглый Веррес вечно вел кощунственную и святотатственную войну, – так услышьте же мое молитвенное взывание: если все мои заботы об этом деле и его виновнике были отданы спасению союзников, достоинству отечества, выполнению обязанности, если все мои труды, раздумия и бдения служили только долгу и добру, – пусть, как я это дело честно начал и добросовестно вел, так и вы покажете себя при вынесении приговора! (189) Пусть по вашему суду Гая Верреса за неслыханные и страшные деяния его преступной наглости, коварства, похоти, алчности, жестокости постигнет конец, достойный такой жизни и таких злодейств! Пусть отечеству и долгу моему довольно будет одного моего этого обвинения, чтобы впредь я был волен защищать достойных, а не вынужден обвинять негодяев.

ПРОТИВ КАТИЛИНЫ

Первая речь, произнесенная в сенате

86

1.(1) До каких пор, скажи мне, Катилина, будешь злоупотреблять ты нашим терпением? Сколько может продолжаться эта опасная игра с человеком, потерявшим рассудок? Будет ли когда-нибудь предел разнузданной твоей заносчивости? Тебе ничто, как видно, и ночная охрана Палатина, и сторожевые посты, – где? в городе! – и опасенья народа, и озабоченность всех добрых граждан, и то, что заседание сената на этот раз проходит в укрепленнейшем месте, 87– наконец, эти лица, эти глаза? Или ты не чувствуешь, что замыслы твои раскрыты, не видишь, что все здесь знают о твоем заговоре и тем ты связан по рукам и ногам? Что прошлой, что позапрошлой ночью ты делал, где был, кого собирал, какое принял решение, – думаешь, хоть кому-нибудь из нас это неизвестно?

(2) Таковы времена! Таковы наши нравы! Все понимает сенат, все видит консул, а этот человек еще живет и здравствует! Живет? Да если бы только это! Нет, он является в сенат, становится участником общегосударственных советов и при этом глазами своими намечает, назначает каждого из нас к закланию. А что же мы? Что делаем мы, опора государства? Неужели свой долг перед республикой мы видим в том, чтобы вовремя уклониться от его бешеных выпадов? Нет, Катилина, на смерть уже давно следует отправить тебя консульским приказом, против тебя одного обратить ту пагубу, что до сих пор ты готовил всем нам.

(3) В самом деле, достойнейший Публиций Сципион, великий понтифик, убил ведь Тиберия Гракха, лишь слегка поколебавшего устои республики, – а меж тем Сципион был тогда всего лишь частным лицом. 88Тут же Катилина весь круг земель жаждет разорить резней и пожарами, а мы, располагая консульской властью, должны смиренно его переносить! Я не говорю уже о примерах более древних, когда Гай Сервилий Агала собственной рукой убил Спурия Мелия, возжаждавшего новых порядков. 89Было, да, было когда-то в этой республике мужество, позволявшее человеку твердому расправляться с опасным гражданином не менее жестоко, чем с отъявленным врагом. Есть и у нас, Катилина, сенатское постановление, своей силой и тяжестью направленное против тебя; нельзя сказать, что сословию сенаторов недостает решительности или могущества, – я не скрываю, что дело в нас, в консулах, в том, что мы оказываемся как бы не на высоте своей власти.

II. (4) Некогда сенат постановил: пусть консул Луций Опимий позаботится, чтобы республика не потерпела никакого ущерба, 90– и ночи не прошло, как убит был (по одному лишь подозрению в мятежных замыслах!) Гай Гракх, чьи отец, дед, предки снискали блестящую известность, погиб вместе с сыновьями Марк Фульвий, бывший консул. Таким же постановлением сената государство было вверено консулам Гаю Марию и Луцию Валерию, так пришлось ли после этого Луцию Сатурнину, народному трибуну, и Гаю Сервилию, претору, хоть один день ждать смерти, а государству – отмщения? 91Мы же допускаем, чтобы вот уже двадцать дней вотще тупилось острие оружия, которое сенат полномочно вручил нам. Ведь и у нас есть точно такое же сенатское постановление, но мы держим его заключенным в таблички, как бы скрытым в ножнах, тогда как по этому постановлению тебя, Катилина, следовало бы немедленно умертвить. А ты жив. Жив, и дерзость не покидает тебя, но лишь усугубляется! И все же, отцы сенаторы, мое глубочайшее желание – не поддаваться гневу и раздражению. Мое глубочайшее желание – в этот опасный для республики час сохранить самообладание и выдержку. Но, к сожалению, я вижу и сам, как это оборачивается недопустимой беспечностью.

(5) На италийской земле, подле теснин Этрурии разбит лагерь против римского народа, день ото дня растет число врагов, а главу этого лагеря, предводителя врагов, мы видим у себя в городе, мало того, – в сенате, всякий день готов он поразить республику изнутри. Если теперь, Катилина, я прикажу тебя схватить, прикажу тебя казнить, то, я уверен, скорее общий приговор всех честных людей будет: «Слишком поздно», чем кто-нибудь скажет: «Слишком жестоко»!

Однако до сих пор я не тороплюсь сделать то, чему давно пора уже быть исполненным. И тому есть своя причина. Короче говоря, ты будешь казнен тогда, когда не останется такого негодяя, такого проходимца, такого двойника твоего, который не признал бы мой поступок справедливым и законным. (6) А пока найдется хоть один, кто осмелится защищать тебя, ты останешься в живых, но жизнь твоя будет, как и теперь, жизнью в тесном кольце мощной охраны, и чтобы ты не мог причинить республике вреда, множество ушей, множество глаз будет следить и стеречь каждый твой шаг, как это и было до сих пор.

III. Так чего же еще ты ждешь, Катилина, если даже ночная тень не может скрыть нечестивого сборища, если стены частного дома не в силах сдержать голоса заговорщиков, если все разоблачается, все прорывается наружу. Опомнись! – заклинаю тебя. – Довольно резни и пожаров. Остановись! Ты заперт со всех сторон. Дня яснее нам все твои козни. Если угодно, давай проверим вместе с тобой.

(7) Ты не забыл, вероятно, как за одиннадцать дней до ноябрьских календ я сообщил в сенате, что поднимет вооруженный мятеж Гай Манлий, в дерзком заговоре сообщник твой и приспешник, и точно указал день – шестой до ноябрьских календ. Разве я ошибся, Катилина? Не только событие такое – столь ужасающее! – произошло, во что трудно было поверить, но и в тот именно день – поистине, этому можно лишь удивляться! Опять-таки я заявил в сенате, что в пятый день до ноябрьских календ ты собираешься учинить резню самых достойных граждан. Тогда многие из первых лиц государства искали убежища вне римских стен, не столько спасая себя, сколько пресекая твои происки. Я остался. И когда ты утверждал: пусть все прочие удалятся, тебе довольно будет моей погибели, – можешь ли ты отрицать, что в тот злополучный день только выставленная мною стража, только моя предусмотрительность сковали тебя и не дали сделать шагу во вред республике?

(8) А дальше? Наступили ноябрьские календы. Когда в ту ночь ты с уверенностью рассчитывал приступом захватить Пренесте, 92– я полагаю, ты понял, что город этот был заблаговременно укреплен по моему приказу, моими отрядами, сторожившими его днем и ночью. Ни один твой шаг, ни одна хитрость, ни одна мысль не ускользает от моего слуха, взора, порою просто чутья.

IV. Наконец, давай припомним с тобою ту самую позапрошлую ночь. Мы оба бодрствовали, но, согласись, я вернее действовал на благо республике, чем ты на ее погибель. А именно: в эту ночь ты явился в дом – не буду ничего скрывать, – в дом Марка Леки на улице Серповщиков. Туда же собралось большинство твоих товарищей в преступном безумии. Полагаю, ты не посмеешь этого отрицать. Молчишь? Улики изобличат тебя, если вздумаешь отпираться. Ведь здесь, в сенате, я вижу кое-кого из тех, что были там вместе с тобой.

(9) Боги бессмертные! Есть ли где народ, есть ли город такой, как наш? Что за государство у нас? Здесь, среди нас, отцы сенаторы, в этом священнейшем и могущественнейшем совете, равного которому не знает круг земель, здесь пребывают те, кто помышляет о нашей общей погибели, о крушении этого города и чуть ли не всего мира. А я, консул, смотрю на них, прошу высказать мнение о положении государства и тех, кого следовало бы поразить железом, не смею беспокоить даже звуком своего голоса!

Итак, в ту ночь, Катилина, ты был у Леки. Вы поделили Италию на части, установили, куда кто намерен отправиться, выбрали тех, кто останется в Риме, и тех, кто последует за тобой, разбили город на участки для поджога; ты подтвердил свое решение покинуть город, а задерживает тебя, как ты сказал, лишь та малость, что я еще жив. Тут же два римских всадника вызвались избавить тебя от этой заботы. Они обещали в ту же ночь еще до рассвета убить меня в моей постели.

(10) Едва только ваше сборище было распущено, как мне все уже стало известно. Я увеличил и усилил стражу вокруг своего дома и отказался принять тех, кого ты послал ко мне с приветствиями: я заранее говорил об этом многим достойнейшим людям, – так вот, пришли именно те, кого я называл, и как раз в предсказанное мной время.

V. В чем же дело, Катилина? Продолжай начатое, – выбери день и покинь наконец этот город, – ворота открыты, ступай! Так называемый Манлиев лагерь – твой лагерь! – заждался тебя, своего предводителя. Да уведи с собой всех, а если не всех, то, по крайней мере, как можно больше твоих сообщников, очисти город! Ты избавишь мою душу от страха, если между мной и тобой встанет городская стена. А пребывать долее среди нас ты больше не сможешь. Я этого не позволю, не потерплю, не допущу.

(11) И правда, если столько раз под угрозой этой гнусной, ужасной, отвратительной чумы республику нашу все-таки удавалось спасти, то за это мы должны неустанно благодарить бессмертных богов и прежде всего здесь воздать благодарность Юпитеру Становителю, древнейшему стражу нашего города. Однако впредь испытывать судьбу нашего отечества по милости одного человека мы уже больше не вправе.

Твои происки, Катилина, преследовали меня, когда я только еще был назначен в консулы, и тогда защитой мне служила не государственная охрана, но собственная моя бдительность. Затем, когда во время последних консульских выборов ты хотел убить меня, теперь уже консула, а вместе со мной и твоих соперников в предвыборной борьбе, то тогда, на Марсовом поле, дабы пресечь твои преступные замыслы, я прибег к помощи многочисленных моих друзей, не возбуждая всеобщей тревоги. 93Короче говоря, всякий раз, когда ты посягал на мою жизнь, противостоял тебе только я сам, хотя и предвидел, что моя гибель была бы сопряжена с огромными бедствиями для республики.

(12) Теперь ты уже открыто посягаешь на целую республику, на святилища бессмертных богов, на городские кровли и на жизнь каждого из граждан, наконец, ты призываешь сокрушить и разорить всю Италию. Осуществить то, что с самого начала предписывают мне консульская власть и заветы предков, я не дерзаю. Поэтому я поступлю не так сурово, и, думаю, в такой мягкости сейчас будет больше пользы для общего благополучия. Ведь если я прикажу казнить тебя, в государстве все же осядет остатком заговора горстка твоих сообщников. Если же ты удалишься, к чему я тебя не раз побуждал, то зловещее скопление нечистот, пагубное для республики, будет вычерпано из города.

(13) Так что же, Катилина? Неужели мой приказ заставляет тебя сомневаться в том, что так отвечало твоему собственному желанию? «Ты враг. Уйди из города!» – такова воля консула. Ты спросишь: означает ли это изгнание? Я не даю такого распоряжения, но, если хочешь знать, таков мой настоятельный совет.

VI. Только подумай, Катилина, какая тебе радость в городе, где нет никого, кто бы тебя не страшился? Никого, кто бы не испытывал к тебе ненависти, кроме, может быть, тех несчастных, что вступили в этот ваш заговор вместе с тобой? Каким позорным клеймом еще не отмечена твоя семейная жизнь? А твои частные дела? Какого безобразного поступка не разнесла еще твоя слава? Упустил ли ты когда случай потешить свой похотливый взор? Удержал ли руки от какого злодеяния? В каком разврате не погряз ты всем телом? Не ты ли расставлял юношам сети порочных соблазнов? А совратив кого-то, не ты ли вкладывал ему в руки дерзостный меч? Не ты ли поощрял в нем самые низкие страсти? И во всяких его похождениях не ты ли шел впереди, освещая дорогу?

(14) Да и в самом деле, я уж не говорю о том, как еще недавно смертью прежней жены ты открыл свой дом для нового брака, чтобы затем на это преступленье взгромоздить другое, еще более неимоверное. 94Я с готовностью обхожу это молчанием, а не то обнаружится, что в нашем государстве столь чудовищные злодеяния могут происходить и оставаться неотомщенными. Не говорю я и о полном упадке твоего состояния, – во всей силе ты ощутишь эту угрозу в ближайшие иды, 95– перехожу к иному – к тому, что касается не частных твоих дел и твоего имени, опозоренного пороками, не дома твоего с его бедами и мерзостями, но всего нашего государства, наших жизней, нашего спасения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю