355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Ефетов » Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести » Текст книги (страница 2)
Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:19

Текст книги "Тельняшка — моряцкая рубашка. Повести"


Автор книги: Марк Ефетов


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)

«СКОРО ВОЙНА КОНЧИТСЯ?»

В том году мы ещё носили колотушки. Это были такие сандалии из дерева. Каждая сандалия из двух кусков дерева, соединённых на сгибе маленьким кусочком кожи. Идёшь по улице и только слышишь: стук-стук, клац-клац, стук-стук.

Это было время слова «вместо». Вместо ботинок – колотушки. Вместо хлеба – лепёшки, замешанные на чёрной муке и перемолотой древесной коре. Вместо дров и угля – кизяки, прессованный и высушенный навоз, а то и кукурузные кочерыжки. Вместо электрической лампочки – коптилки. Такие коптилки были тогда во всех домах. Штука немудрая: фитилёк в маленькой баночке, наполненной лампадным маслом.

Как-то зимой я бежал в школу. Бежал не потому, что опаздывал, а чтобы согреться. В феврале дело было. Я заметил, что, если не поешь досыта, всегда холодно. Ну и одежда, надо сказать, тоже была у меня узковатая. Снизу коротко, а рукава наставлены и от этого как дудочки. Может быть, и от этого холодно было.

Пробежал я квартал, завернул за угол и чуть было не сшиб парнишку. Самого от земли еле видно, а ботинки большие, должно быть отцовские, и сам женским платком перевязан крест-накрест.

– Я тебя не ушиб? – спрашиваю.

– Не.

Тут я замечаю, что глаза у парня громаднющие. Может быть, это мне так показалось, потому что личико у него худое-худое, белое, а губы, будто их чернилами накрасили, – фиолетовые. Парнишка этот взялся за мой длинный надтачанный рукав и держится. А в это время по мостовой конный разъезд проскакал на рысях. Копыта цокают, аж искры летят. Верховые к коням пригнулись, только коротенькие винтовки за спиной мотаются. Я знаю эти винтовки, а точнее сказать, карабины – французские. А скакали это бандиты. Разноцветные тогда были бандиты, с которыми Красная гвардия воевала. Главных бандитов называли «белыми». Но были ещё и «зелёные». Всех цветов я не припомню.

Бандиты проскакали, а малец этот меня за руку дёргает:

– Дяденька!

Это я-то – дяденька. Третий класс школы. Выдумает тоже.

– Чего тебе, малый?

– Скоро, дяденька, война кончится?

– А тебе зачем?

– Маманя сказала, что, как война кончится, папка вернётся и булку привезёт. Белую. А ты белую булку видел?

Ну что ему, малышу такому, сказать? Видел – не видел. Сунул ему поскорее лепёшку, что мне мама в школу дала, и побежал. Не люблю, когда, как у девчонки всё равно, в глазах вдруг защиплет. Стыд один. Я этого малыша часто вспоминал. А разве он один был?

Когда война кончится? Как будто я мог на это ответить. Я сам об этом сколько раз отца спрашивал. Самому хотелось и поесть и согреться. Хотя у нас куда лучше было, чем у того малыша: отец с нами и работает. Паёк какой-никакой, а получает. Рыбы наловит – тоже еда неплохая. От орудийной стрельбы стёкла в окне вылетят, отец фанерой забьёт. Отец – он всё умел, всё мог. А на мой вопрос, когда война кончится, у него всегда один ответ был:

– Когда беляков и всю нечисть в море скинут, тогда и кончится.

К этому делу и шло…

Уже проскакали по улицам нашего города на приземистых лошадёнках красногвардейцы в островерхих шапках-будёновках. Теперь мама не вскакивала по ночам, заслышав на лестнице шаги, и не говорила отцу: «Не за тобой ли, господи!»

В нашем городе уже кое-где вместо коптилок загорелись электрические лампочки. А там дым пошёл из больших труб: заводы заработали.

Но вот на обувной фабрике никак не могли пустить в ход одну машину. Хоть убей, не получалось. Машина заграничная, запасных частей к ней не было. А снаряд с вражеского броненосца угодил прямо в цех Обувки. (Так мы промеж себя называли обувную фабрику.)

Что делать?

Рабочие ходят по кафельному полу цеха и стучат колотушками: стук-стук, клац-клац. Осень. Зима на носу. По снегу в школу в деревяшках не пойдёшь. Нужны ботинки и детям и взрослым.

Вот тогда в газете появилось большое объявление:

КОНКУРС

Государственная обувная фабрика призывала всех желающих испробовать свои силы, а вернее говоря, свою сообразительность – сделать такое изобретение, чтобы заработала главная машина, которая шьёт ботинки. Кто это сделает, тому премия – десять тысяч. Мне об этом сказал в школе Женя Ежин.

Он показал газету и предложил:

– Давай изобретём машину для Обувки. Десять тысяч. Деньжищи!

Женя зажмурился и мотнул головой:

– Давай! Денег – вагон и маленькая тележка. Давай! По рукам!

Я спросил:

– Зачем нам столько денег?

– Как – зачем? Наймём студентов, чтобы они за нас уроки делали. Это – раз. Купим у спекулянтов золота и бриллиантов. Это – два. И главное удобство, ты подумай, – никогда работать не будем. Сказочная жизнь!.. Потом…

– А машину как починить? – спросил я.

– «Как-как»! Ты же учился у Емельяна Петровича шить ботинки! Учился! А он самый лучший мастер в городе. Любые туфли или сапоги сделает, хоть на выставку. Он всё знает. Спроси. Разузнай. Потом бегом на Обувку.

– А Емельян?

– Что – Емельян?

– Как – что?! Ты, Женька, больно хитрый. Если Емельян Петрович может машину починить, то сам он её и починит. Нужны мы ему очень!

Женя хлопнул себя по лбу:

– Дурья твоя башка! Зачем же ему машину чинить, чтобы она нашила ботинок на весь город и у него заказчиков отбила? Где ему выгода? Он же эти десять тысяч у себя заработает. У него от заказчиков отбоя нет.

– Да, – сказал я, – от заказчиков отбоя нет.

– Ну, понял теперь? Так давай чини машину, бери десять тысяч – и, чур, пополам. Денег будет вагон и маленькая тележка. По рукам, а?

Жене я ничего тогда не сказал, но к дяде Емельяну пошёл. Хотел рассказать ему о конкурсе. Только на его двери увидел петушка. Это у него такой самодельный замок был – железный петушок.

Заходил я и поздно вечером, после уроков. Мы тогда в три смены занимались и домой приходили, когда уже спать пора. Так вот и вечером петушок был на двери, и утром.

Что случилось? Никогда Емельян Петрович так надолго не отлучался. Заказчики целый день ходят – всё мастера спрашивают. Я не знаю, что им отвечать. Вот беда! Но вышло, что никакой беды не было. Оказывается, дядя Емельян день, ночь и ещё день провел на Обувке. Он там к этой самой машине приспособление придумывал. И придумал. И десять тысяч получил. Новенькими деньгами.

А деньги в те времена, надо сказать, были нехитрые. Бывали даже такие, что их на длину мерили. На большом листе бумаги напечатаны квадратиками деньги, как теперь почтовые марки печатают. Только те деньги были размером побольше марок и без зубчиков. Ножницами половину денег отрежут и идут с ними на базар. Назывались эти деньги «керенками». А Емельян Петрович получил другие деньги – наши, советские. Но и они не так уж хорошо были напечатаны, и бумаги-то хорошей в те времена не было. Сложены были деньги бумажка к бумажке. Номер за номером. Чуть липкие от краски и краской же пахнут. Положим, на одной десятирублёвке напечатано КИ 794228, и на следующей обязательно КИ 794229…

Деньги эти были в пачках, как кирпичики. Дядя Емельян мне их показывал. Кирпичи из денег твёрдые и тяжёлые. Только гнутся. И обёртка при этом лопается.

Теперь на Обувке задымили трубы. А вскорости отец принёс мне новые ботинки. Как раз вовремя: назавтра выпал первый снег, и без ботинок я бы не смог из дому выйти.

Все школьники нашего города получили по паре ботинок. Потом фабрика стала выпускать обувь для взрослых.

ДЕНЬГИ

У Емельяна Петровича заказчиков поубавилось. В городе начали открывать магазины. И то, что раньше можно было достать только у спекулянтов – на рынке или в тёмных подворотнях из-под полы, – теперь продавалось в магазинах. И стало теперь проще купить новые ботинки, чем чинить старые.

Но Емельян Петрович без дела не сидел. Когда не было заказов по сапожной части, мастерил что-нибудь – изобретал. Опустят ему в ящик на двери газету или письмо, и сразу же у него над столом флажок выскакивает. А на флажке красной краской написано: «Почта».

Я очень любил изобретения дяди Емельяна. Но самым интересным казалась мне его денежная машина.

Десять тысяч премии он, как известно, получил десятирублёвыми бумажками… Тысячу десятирублёвок. И все новенькие.

Часть этих денег Емельян Петрович истратил, а для оставшихся построил станочек, в который и заложил все свои новые десятирублёвки.

Тут надо сказать, что любое своё изобретение дядя Емельян любил, как он говорил, оформить. Рамку ли сделает, замок на двери, тросточку – обязательно с выдумкой. Чтобы красиво было и как-то по-особенному, на другие такие же вещи не похоже.

Вот так он сделал и этот денежный станочек. Со стороны глядя – хитрая машина: рычажки всякие, ручки да кнопочки. А станочек этот был такой: крутануть разок ручку – и выскакивает новенькая десятирублёвка. А взамен, чтобы уровень бумажек не снижался, надо опустить в щель такой же, как деньги, листок чистой белой бумаги. Сколько раз я видел, как утром, собираясь на рынок или в магазин, дядя Емельян крутанёт пару раз ручку, выскочившие деньги засунет в карман и скажет:

– Хорошо машина работает.

Он и мне позволял иногда крутить ручку денежной машины. Мне это очень нравилось. И один раз он сказал:

– Приходи завтра. Я пойду в магазин пальто себе на зиму покупать. Накрутишь мне денег из машины.

Назавтра к нему зашёл как раз Женькин отец, Илья Григорьевич Ежин. Он-то и увидел, как я ручку кручу, чистую бумагу подкладываю, а Емельян Петрович новые десятирублёвки подбирает. Они ему прямо в руки летят.

Ежин расправил усы, кашлянул:

– Изобретаете, Емельян Петрович?

– Помаленьку. Наше дело такое – мастеровое.

– Д-да. Ловко придумано. А ну, малый, крутани ещё разок.

– Чего ему крутить, – сказал дядя Емельян. – Две сотни он мне выкинул. Хватит. Сегодня больше не надо.

– А поглядеть можно? – спросил Ежин, а сам уже тут как тут у самой машины: чистые листки бумаги щупает, в машину закладывает, охает, кряхтит.

– Смотрите, смотрите, – говорит Емельян Петрович. – Только руками не трогайте. Штука тонкая, сломаться может.

– А она не портится?

– Пока не случалось.

– Ну я вас прошу, дорогой Емельян Петрович, скажите мальчику, чтобы крутанул ещё разочек. Вам же лишняя десятка не помешает. Завтра же у вас расходы будут? Какая вам разница! Прошу вас!

– Крутани, мил человек, – говорит мне дядя Емельян. – Только бумажку подложить не забудь, а то десятка не выскочит.

Я вижу всё это, стараюсь не смеяться, а щёки сами так и пляшут, рот растягивается – сдержаться тяжело. Но держусь.

Опускаю в щель бумажку, кручу ручку – и прямо в протянутые руки Ежина вылетает, как птица, десятирублёвка.

Ежин оглядывается, делает шаг назад, плюхается на стул, снимает картузик и вытирает лоб. Он у него мокрый.

– Д-да, здорово сработано.

– Как есть ничего мудрёного… – говорит дядя Емельян. – Вы с ботинками? Простите, сейчас не чиню. На углу коопремонт открылся. От обувной фабрики. У них машина подмётки пришивает. Не оторвутся. Сам им машину эту чинил. Сходите.

Я слушаю этот разговор и понимаю, что дело не только в коопремонте, а в том, что Емельян Петрович ни за что не хочет работать на этого буржуя.

Что с того, что он называется красным специалистом! Мы-то знаем, что он всё равно буржуй: изо всех сил старается так жить, чтобы другие на него работали, а он только загребал деньгу и копил рублик к рублику.

Ежин молчит. Ему теперь не до ботинок. Ежину жарко, душно. Он делается каким-то лиловым, и всё лицо у него блестит. Будто только что из бани. Кряхтит, отдувается и сразу не говорит, а выкрикивает:

– Продай!

– Что вы сказали? – спрашивает дядя Емельян. – Вы, кажется, обратились к кому-то? С кем вы на «ты»?

– Пусть мальчик выйдет.

– А зачем? У меня секретов нет. Вы о чём-то просили меня? Так, кажется?

– Да, да, именно так – просил…

И Ежин говорит быстро-быстро. Каждый раз, когда он называет имя и отчество дяди Емельяна, обязательно прибавляет «дорогой». Ежин просит продать машину. Он даёт за неё десять тысяч, нет, потом набавляет – двадцать. И потом просит принять у него долг за ботинки, которые Емельян Петрович чинил. Ежин говорит, что дяде Емельяну такая замечательная машина ни к чему. Он хотя и мастер, каких больше нет, но человек скромный, живёт в подвале, одна комнатка. Детей нет. У него, Ильи Григорьевича, сын Евгений! «Приятель вот этого чудесного мальчика». Ежин гладит меня при этом по голове.

Говорит он очень долго. Умолкает на мгновение и снова говорит, говорит… Ударяет себя по лбу:

– Да что я о скромности вашей только и веду речь! Ведь дело-то ещё в том, что вы, дорогой Емельян Петрович, чудесный мастер – артист своего дела. Продадите мне эту старую машину, а себе построите новую. Вам это ничего не стоит. А чистой бумаги в магазине Бумтреста сколько хотите. По рукам, а?

Ну точь-в-точь как его сын Женя. Только тот толстый, а папа худой. И оба говорят: «По рукам, а?»

– Нет, – сказал Емельян Петрович, – машина не продажная. Для себя, мил человек, сделал. – И махнул рукой в мою сторону: – Пошли!

– Много дам!.. – кричал нам вдогонку уже на улице Ежин.

А всё-таки он уговорил Емельяна Петровича продать денежную машину. Дядя Емельян согласился взять за неё двадцать тысяч и девяносто рублей.

– Почему же вдруг такая цена не круглая? – удивился Илья Григорьевич.

– Круглыми бывают только дураки, – сказал дядя Емельян.

И я при этом вспомнил Женьку Ежина.

Ежин полез в карман и достал бумажник, толстый, как общая тетрадь.

– Погодите, – отодвинул его руку Емельян Петрович. – Девяносто рублей мне, а остальные в Госбанк на текущий счет номер семь – шестнадцать.

– Что это значит: семь – шестнадцать? И что значит – остальные? Это же двадцать тысяч!

– Двадцать. Семь – шестнадцать – номер текущего счёта.

– Вашего?

– Какая разница. Отнесите деньги в банк, напишите, что вносите на счёт семь – шестнадцать, принесёте мне квитанцию и забирайте машину.

Да, должен вам сказать, что Ежин в тот день был какой-то совсем ненормальный. Мне это показалось, когда он первый раз крикнул: «Продай!»

Наверное, таким голосом кричат психи. И глаза у него были совсем как у ненормального. Знаете, мне казалось, что своими глазами он видел только машину и только деньги. А что вокруг – это он совсем не видел и не слышал. Машина вроде бы светилась в его глазах, а вся комната и дядя Емельян со мной были как бы в густом тумане. Может же такое приключиться с человеком!

Ежин подошёл к машине и тронул ручку:

– Можно?

– Крутите.

Илья Григорьевич расправил усы, выпрямился, посмотрел на меня, как будто собрался нырнуть в воду, и крутанул ручку. А так как возле машины, кроме него, никого в это время не было, десятирублёвка выскочила, прошелестела по воздуху и с хрустом ударилась о стенку.

Ежин бросился за бумажкой. Он упал на пол, схватил её двумя руками и, как мне показалось, дотронулся до бумаги губами. Ежин долго не двигался. Может быть, пять минут или десять.

Дядя Емельян отвернулся и смотрел в окно, где вокруг большого чёрного котла, скрючившись, сидели и лежали три мальчика, чёрные от сажи, которая падала вокруг котла.

А я видел в комнате, на полу, распластанные длинные, чуть кривые ноги, задравшийся пиджак, штрипки от подтяжек и затылок – красный затылок, по которому текли струйки пота.

Илья Григорьевич медленно поднялся. Он показался мне совсем-совсем больным, хотя глаза его блестели. Но щёки были бледными, усы обвисли, и весь он как-то сгорбился.

– На! – протянул он мне десятирублёвку. – На, мальчик, на счастье.

Емельян Петрович отошёл от окна и взял из рук Ежина деньги:

– Мальчику деньги ни к чему. Он их не заработал. И вам машина тоже пока не принадлежит. Понятно?

– Конечно, понятно, – торопливо сказал Ежин. – Бегу в банк, дорогой Емельян Петрович. Я мигом. Вы, я надеюсь, никуда не отлучитесь. А то эти черти… – Он протянул руку в окно и глазами показал на машину.

– О них не беспокойтесь, – сказал Емельян Петрович.

– До скорого…

Ежин вернулся через полчаса, отдал дяде Емельяну квитанцию, отсчитал девяносто рублей, один раз крутанул машину, ловко, прямо в воздухе, поймал вылетевшую десятирублёвку и ушел, широко расставляя ноги.

БОИ НА УЛИЦАХ

Мне часто приходилось пропускать школу. Бывало, что всю ночь не утихала пальба. Я не спал, смотрел, как в окне вспыхивали красные зарницы, слушал, как позванивало стекло, как летели с посвистом снаряды, чувствовал силу далёкого взрыва, подбрасывавшего меня даже тут, в кровати.

Да, с тех времён неутихающей стрельбы я научился различать голоса снарядов и пушек. Они ведь совсем разные, голоса эти. Выстрел, свист, взрыв и потом как бы шипение:

– Шрапнель!

Я лежал под одеялом и как бы экзаменовал себя после каждого выстрела:

– Трёхдюймовка жахнула!

– Бризантный снаряд завыл.

– А это ухнула гаубица.

Война, артобстрел, бой были не где-то там, на фронте, а здесь же, за окном, в нашем городе, на нашей улице. И стреляли почему-то особенно сильно по ночам. В такие ночи если я и засыпал, то и во сне слышал сигнал кавалерийской атаки и зычную команду: «По коням!»

И виделось мне, что я мчусь на горячем коне, с саблей в руках, с большой красной звездой на матерчатом шлеме и рубаю врагов направо и налево.

А утром, проснувшись и сбросив одеяло, я вскакивал и бежал на кухню. Мама стояла обычно у окна и смотрела на улицу из-за занавески. Да, я забыл сказать, что комната наша выходила окнами во двор, а кухня на улицу. Вот мама и смотрела, какая там сегодня власть.

Как-то мама мне сказала:

– Иди обратно. Сейчас же возвращайся в комнату. Ты в школу не пойдёшь.

– Почему?

Но мама не успела мне ответить. За неё сказал своё пулемёт: та-та, та-та…

Мама отскочила от окна.

– Ну, теперь ты понял? А папа пошёл в порт. Господи, когда всё это кончится? Сил моих больше нет. Иди сейчас же в комнату, слышишь?

Да, таких дней было много.

Вечером мы все трое – мама, Муся и я – ждали папу. Знаете, как обостряется слух, когда ждёшь? Часы тикают на стене, будто кузнец бьёт по наковальне. Собака тявкает, и ты уже вздрагиваешь. А шаги? Я через стенку узнавал по шагам на лестнице всех жильцов нашего дома.

– Нет, это не отец.

– И это не папа.

– А это… Опять не он.

И снова стрельба. Лучше бы он в это время не подходил к нашему кварталу. Ведь стреляют где-то совсем близко.

Война вспахала асфальт перед нашим домом. Из дальнобойных орудий по городу били иностранные броненосцы. Пулемётной очередью «прошили» всю нашу улицу белогвардейцы. По тротуару скакали на мохноногих лошадках бандиты.

Бывали недели, когда отец уходил в заградительный отряд и мы жили одни. Тогда я прислушивался к шагам на лестнице по-другому: не стучат ли сапоги, не идут ли к нам с обыском, чтобы арестовать отца. Я знал: белогвардейцы так делали – не будет отца, могут взять вместо него мать.

Наш город, бывало, за один месяц трижды переходил из рук в руки. Иногда нас из школы не выпускали, хотя уроки уже кончились. А нельзя было: на улице очень близко стрельба. И на партах мы сидели по трое, четверо, потому что не разрешали занимать парты возле окон, чтобы не задело осколком или шальной пулей.

Так было несколько лет – все годы, пока я учился в первых четырёх классах.

Но вот кончилась гражданская война. Теперь уже снаряды не рвались на тротуарах, в классе можно было сидеть на всех партах, а дома не надо было прислушиваться к шагам на лестнице: кто идёт?

Первой в нашем городе задымила Обувка, дала ток электростанция, и вот уже позвякивал на улице трамвай. А тротуар, вспаханный снарядами, оставался ещё таким, что на нём только ноги калечить. Особенно зимой – в гололедицу.

Что асфальт! Люди – много тысяч людей – в одном только нашем городе были без крыши и без хлеба. Тысячи детей остались без родителей. У кого родителей убили, кто умер от голода или от сыпного тифа. И беспризорные дети жили прямо на улице, а к зиме, когда в городе начали чинить тротуары, переселились поближе к асфальтовым котлам. Асфальт варили на улицах в огромных котлах, величиной чуть ли не с газетный киоск. Для беспризорных эти котлы были домом. Когда котёл топился, они грелись возле него: когда остывал, залезали внутрь котла. И потому беспризорные, или, как их тогда называли, беспризорники, были чернее кочегаров. На их лицах, блестящих, как начищенный сапог, сверкали белизной только зубы и белки глаз.

И беспризорные дети жили прямо на улице.

Я видел беспризорников не только на улице. Эти чёрные мальчики – полуголые, иногда в одном только дырявом мешке, и то из-под угля, или в старом ватном одеяле – очень часто бывали во дворе нашей школы.

ХРУМ-ХРУМ

Здесь надо сказать несколько слов о моей учительнице Серафиме Петровне. Это была высокая женщина, широкоплечая, большерукая. Её шаги были слышны, чуть она входила в наш коридор – очень длинный. Я слышал, что Серафима Петровна была когда-то красивой, румяной и пышноволосой. Но я-то знал её только седой, в обвисшем, как на вешалке, платье и с такими глубокими морщинами на лице, будто оно помялось во сне и не разглаживается. А вот глаза у Серафимы Петровны были не усталые – ясные, светлые, блестящие. Чувствовались в них сила, воля, настойчивость. Только уж очень она была слаба – наша учительница: если ручку на пол уронит, кто поближе, вскакивал и ей подавал. Я заметил, что с некоторых пор она и ходить-то стала по-особенному, как старая-старая старуха, – всё норовила за что-нибудь придержаться: за стул, за парту или за классную доску.

А один раз Серафима Петровна упала в обморок. В классе во время урока. У доски тогда отвечал Женя Ежин. Серафима Петровна ему сказала:

– Напиши сложное предложение.

– Не знаю, – сказал Женя. Он подмаргивал нам одним глазом, двигая ушами, и просил подсказать.

Ему подсказывали, но всё разные предложения. Получался шум, каша, не разбери-поймёшь. И Женя стоял, широко расставив ноги, почёсывая толстую красную щёку, словно его комар укусил.

Я вспомнил любимую поговорку отца: «На шпаргалке и подсказке, как на ходулях, подняться можешь высоко, а далеко уйти не сумеешь…»

Серафима Петровна подошла к доске:

– Ну, Евгений, что же ты? Это так просто. Например: «На улице холодно, но мороза ещё нет».

– Сегодня был мороз, – сказал Женя. – Мама пельмени вынесла на балкон.

Он подошёл к доске и начал писать: «На улице холодно…»

Серафима Петровна вытерла платком лоб. Он был у неё весь в капельках. А щёки у неё стали вдруг красными и сразу же белыми.

«Что это? – подумал я. – В классе так прохладно…»

– Нет, нет. – Серафима Петровна стёрла то, что написал Женя. – Ты сам придумай предложение. Своё. Понял? А моё повторять не надо. Подумай.

– Понял, – сказал Женя и написал: «Воровать выгодно, но опасно».

Весь класс рассмеялся. А Серафима Петровна только чуть улыбнулась, протянула руку к стулу, но не дотянулась, вдруг как-то странно опустилась на пол, прислонилась к доске и совсем свалилась, закрыв глаза, будто вдруг заснула.

– Умерла! – закричала какая-то девчонка.

– Воды!

– Скорее!..

Женя был уже на своей парте. Он почему-то складывал учебники и тетради – наверное, собрался уходить.

А мы – всем классом – были возле Серафимы Петровны. Но она уже открыла глаза, провела ладонью по лицу, словно умылась, и сказала:

– Ничего. Прошло. Я встану.

Мы подняли нашу учительницу, и в это время вошёл директор, за которым кто-то успел сбегать. Он взял Серафиму Петровну под руки и повёл с собой, а когда проходил мимо моей парты, я слышал, как сказал ей:

– Вот вам и хрум-хрум.

Разгадку этого непонятного слова мы узнали только на следующий день. Оказалось, что беспризорники ходили в наш школьный двор не просто так – их подкармливала Серафима Петровна. Из своего и без того маленького пайка она выносила им то хлеба полбуханки, то миску мамалыги – кукурузной каши, а как-то на днях трём беспризорным мальчикам, которые к ней пришли, вынесла три куска сахара. В те времена в нашем городе сахар был большой редкостью. Вместо него употребляли сахарин. Он продавался в порошочках, как лекарство. Одна крупинка на стакан – и кипяток сладкий. Но сладость эта была особенная – малоприятная. А сахар… Я помню, как впервые попробовал его вприкуску. Это была такая вкуснота, что я до сих пор забыть не могу.

Из трёх беспризорных, что ходили во двор нашей школы, один был совсем маленький – лет семи-восьми, не больше.

Он, должно быть, никогда в жизни не видел сахара и как откусил кусочек, так сразу же запрыгал на одной ноге и запел:

– Хрум-хрум! Бум-бум! Хрум-хрум!

Съел свой кусочек и стал просить:

– Тётя, дай мне хрум-хрум. Ещё кусочек. Дай, тётя…

И заплакал. Что с того, что был он беспризорником: жил без родителей, спал у котла, еду добывал сам себе – в мусорных ящиках, на свалках, где придётся. Одним словом, был совсем самостоятельным. Но был-то он ещё ребёнком. И плакал по-ребячьи – от всей души, навзрыд. Слёзы размазывали по лицу грязную копоть и стекали тёмными каплями на его босые, заросшие грязью ноги.

У Серафимы Петровны не было больше сахара – ни кусочка. Она говорила об этом малышу, а тот плакал и плакал. Тогда она схватила его за руку и повела к себе. Всё это видели из своего окна наш директор и некоторые ученики. От них-то и стало всё известно нам.

Серафима Петровна выкупала Хрум-Хрума в тазу, надела на него свою кофту, уложила спать, потом пошла к жене нашего директора и до глубокой ночи стучала на швейной машинке. Ведь у мальчика, кроме дырявого мешка, не было никакой одежды. Вот Серафима Петровна и шила ему – перешивала из всего, что у неё было, – бельё, куртку, брюки.

Директор её спросил:

– Оставите мальчика у себя?

– Оставлю.

– Чем кормить будете?

– Поделимся.

– Смотрите, Серафима Петровна, голод не тётка. Вам и так пайка не хватает.

– Обойдётся, – сказала Серафима Петровна.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю