355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Фрейдкин » Опыты » Текст книги (страница 5)
Опыты
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 18:28

Текст книги "Опыты"


Автор книги: Марк Фрейдкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц)

Если говорить о непосредственных причинах, приведших меня в психбольницу № 12, то, боюсь, читателей ждет некоторое разочарование, поскольку я не смогу порадовать их ни захватывающим рассказом о помешательстве на почве неразделенной любви (что-то в этом роде ждет читателя несколько позже), ни леденящей душу историей о преследовании за инакомыслие. Скажу больше: в эту больницу, равно, впрочем, как и почти во все последующие, я попал исключительно по собственному желанию и без малейшего принуждения с чьей бы то ни было стороны.

Обстоятельства сложились так, что к концу апреля 1973 года я оказался без денег, без работы и без определенного места жительства, хотя еще за два месяца до этого времени я вернулся из геофизической экспедиции в Восточную Сибирь с довольно крупной суммой, каковой, как я надеялся, мне должно было вполне хватить до моего отъезда в середине июня в составе все той же экспедиции, но уже на Северный Кавказ. Но, к сожалению, мои надежды не оправдались, и, чтобы где-то перекантоваться оставшиеся до отъезда полтора месяца, а заодно и немного отдохнуть от легкомысленного времяпрепровождения, весьма способствовавшего столь быстрому облегчению моего кошелька, я решил (возможно, не без влияния известного рассказа О'Генри «Фараон и хорал»), что будет лучше всего провести эти полтора месяца в психбольнице.

Тем более, что в те годы (и об этом прекрасно написано в «Похвале поэзии» О.Седаковой) психбольницы являлись своего рода Меккой для артистической молодежи и значение личности побывавшего там возрастало в глазах окружающих необычайно. Хотя, конечно, тогдашняя популярность психбольниц не имела ничего общего с подлинным пониманием их огромной роли в духовном развитии человека. Впрочем, и я тогда был еще очень и очень далек от этого понимания, и должен со стыдом признаться, что в своем решении я в немалой степени руководствовался низменными конъюнктурными соображениями.

Кроме того, в отличие от других желающих, я располагал хорошей возможностью осуществить это престижное паломничество, поскольку с 16 лет состоял на учете в психдиспансере. Причем не просто «состоял», но и был в исключительно дружеских и теплых отношениях со своим лечащим врачом, милейшей женщиной Татьяной Михайловной Гинзбург. Следует заметить, что этому счастливому обстоятельству я был обязан не каким-то изъянам в моей юношеской психике, а исключительно симпатии Татьяны Михайловны (мы впервые встретились с ней, когда я проходил диспансеризацию в райвоенкомате) к интеллигентному еврейскому мальчику и ее нежеланию отдать его на поругание жестоким нравам Советской Армии. Впрочем, как читатель увидит из дальнейшего, я, со своей стороны, сделал все, чтобы никто не смог упрекнуть Татьяну Михайловну в необъективном диагнозе – моей карьере душевнобольного могли бы позавидовать многие натуральные психопаты и шизофреники.

И с той поры, как я попал под опеку добрейшей Татьяны Михайловны, я, подобно одному из персонажей бессмертного творения Ярослава Гашека (единственного, пожалуй, произведения, в котором описание психбольницы лишено предвзятости и схематизма и исполнено мудрой и понимающей доброжелательности), могу с полным основанием сказать о себе: «Меня признали сумасшедшим, и это пригодится мне на всю жизнь!» Благодаря своей причисленности к сей когорте избранных я не только был избавлен от выпускных экзаменов в школе и от службы в армии (чего, кстати, я боялся гораздо меньше, чем Татьяна Михайловна, не говоря уже о моих родных и близких), не только мог в любой удобный для себя момент получить бюллетень на практически неограниченный срок (чем я неоднократно пользовался), не только имел законное право на дополнительную жилплощадь (чем, несмотря на все усилия, мне, к сожалению, воспользоваться так и не удалось), но и (самое главное!) всегда обладал возможностью по первому требованию быть помещенным в психбольницу, а я уже писал выше, насколько это важно и жизненно необходимо для каждого.

Так вот, я отправился на прием к любезнейшей Татьяне Михайловне и, честно рассказав ей о своем затруднительном положении, попросил определить меня куда-нибудь неделек на пять-шесть. Признаться, это несколько удивило Татьяну Михайловну, поскольку, как она мне сказала, я был первым среди ее многочисленных пациентов, который сам обратился к ней с такой просьбой – все остальные, по ее словам, боялись больницы, как черт ладана. Но тем не менее она незамедлительно мою просьбу удовлетворила и выписала мне направление в 12-ю психиатрическую больницу санаторного типа.

Это направление (не сам его факт, а то, что оно было адресовано именно в 12-ю больницу) лишний раз свидетельствовало о том, с какой добротой относилась ко мне Татьяна Михайловна. Уж она-то знала, что изнеженный и расслабленный образ жизни в психбольнице санаторного типа – совсем не то, что исполненный суровой простоты быт настоящей психушки. Так, в 12-й больнице пациенты пользовались множеством предосудительных, с моей нынешней точки зрения, свобод и привилегий, отвлекающих от углубленного самососредоточения, совершенно необходимого для тех, кто хочет извлечь максимальную пользу от пребывания в больнице. Здесь, например, больные имели возможность требовать за обедом двойную порцию, свободно передвигаться по территории больницы и столь же свободно выходить за ее пределы, неподнадзорно общаться с коллегами противоположного пола и впридачу услаждать свою плоть оздоровительной гимнастикой, многообразными водными процедурами, игрой в волейбол и настольный теннис и проч. Для сравнения скажу, что в ординарной психбольнице часовая прогулка – это главное событие дня (а иногда и недели), а для того, чтобы позвонить по телефону, нужно или персональное разрешение лечащего врача, которое получить практически невозможно, или неформальные отношения с кем-нибудь из медицинского персонала (лучше всего – со старшей сестрой). Хотя, конечно, и там случаются вопиющие исключения из правил – кажется, еще Салтыков-Щедрин писал, что строгость законов Российской Империи во многом смягчается крайним небрежением в их исполнении.

Единственным принудительным мероприятием в больнице № 12 была обязательная для всех трудотерапия, но и она носила не такой удручающе однообразный характер, как в других аналогичных заведениях. И если кто-то из пациентов не хотел заниматься традиционной в этих случаях уборкой территории или склеиванием картонных коробок, то ему предоставлялась возможность выбрать себе работу на свой вкус. В частности, мне по моему собственному желанию была назначена трудотерапия в виде ежедневной двухчасовой игры на рояле. Правда, для этого понадобилось согласование с главным врачом больницы, но он не оказался бездушным формалистом и решил вопрос положительно. И каждый день с 10.30 до 12.30 я в сыром и полутемном подвале главного корпуса и в обществе дряхлой и невероятно словоохотливой нянечки Дуси упражнялся на старом, но еще вполне приличном концертном «беккере» или слушал ее бесконечные инфернальные рассказы о многочисленных романах между сотрудниками больницы. Причем, по Дусиным словам, большинство этих романов не только находило свое логическое завершение именно в этом подвале, но, если судить по обилию в ее повествовании натуралистических подробностей, то и непосредственно в Дусином присутствии.

Но, пожалуй, самым запоминающимся и впечатляющим эпизодом за время моего пребывания в больнице № 12 был групповой сеанс гипноза для хронических алкоголиков. Вообще-то мне с моим скромным диагнозом «невротические реакции» не полагалось присутствовать на этом сеансе, но меня провели туда мои соседи по палате, с которыми мы не раз коротали долгие больничные вечера за бутылочкой-другой. Сам же сеанс заключался в следующем: нас всех (человек примерно 50) усадили в какое-то помещение, похожее на классную комнату; сначала мы там довольно долгое время были предоставлены самим себе и уже начали проявлять некоторые признаки нетерпения, когда в дверь торопливо вошел маленький, лысый и очень небритый еврей в белом халате. Ни с кем не поздоровавшись и никому не глядя в глаза, он сел за стол и, побарабанив пальцами по столу, уныло произнес: «Значит так, товарищи. Расслабились, успокоились…» – и затем крайне неразборчиво, картавя, шепелявя и брызгая слюной, начал читать нам по книге какую-то статью про пагубное воздействие алкоголя на человеческий организм, выдержанную в стиле готических романов и изобиловавшую жуткими историями о зверских убийствах, самоубийствах и трагических последствиях пьяных зачатий. Потом он завершил свой сеанс словами: «Ну все, товарищи. Можете быть свободны.» – и, не попрощавшись, поспешно вышел из комнаты. После этого сеанса, очевидно, под воздействием гипноза мы с соседями по палате стали осуществлять перед своими вечерними возлияниями некий ритуал, состоявший в том, что вместо традиционных здравиц мы теперь говорили друг другу: «Расслабились? – Расслабились! – Успокоились? – Успокоились. – Ну, тогда поехали!»

Кстати сказать, когда шесть лет спустя мне довелось по случаю лежать в отделении для больных белой горячкой психбольницы № 4 им. Ганнушкина, рассказ об этом сеансе гипноза пользовался огромным успехом среди пациентов отделения. Но еще больший успех он имел у заведующего отделением (я на всякий случай не буду называть его имени), который в доверительной беседе со мной заявил, что в этом сеансе, словно в капле воды, отражена вся отечественная методология лечения алкоголизма, каковую он, исходя из своей двадцатипятилетней практики, охарактеризовал как «пиздосины слезы и мудовые рыдания». При этом он подчеркнул, что на его памяти еще не было ни одного случая радикального излечения алкоголизма, который (случай) бы однозначно являлся результатом врачебного вмешательства.

Помимо сеансов гипноза, в больнице № 12 практиковались еще и сеансы аутотренинга. Это выглядело так: вечером после отбоя, когда в палатах оставалось только мягкое и ненавязчивое дежурное освещение и те пациенты, которые не отправились в город на поиски ночных развлечений, уже лежали в постелях, из динамика над дверью раздавался голос, «не женский, не мужской, но полный тайны», на довольно приличной громкости излагавший примерно вот какой текст: «С каждой минутой я становлюсь все спокойнее и спокойнее… Мне хорошо… Мне так хорошо, как еще никогда не было… Я не испытываю никаких неудобств и страданий… Мой психический недуг остается где-то далеко в прошлом… Мои ресницы смежаются, и вот я засыпаю, засыпаю…» И так на протяжении получаса. Однако вскоре среди больных отыскались знатоки радиодела, сумевшие необратимо вывести из строя этот динамик, чтобы ничто не мешало целительному и сладостному больничному сну.

Словом, я прекрасно провел полтора месяца в благословенной больнице № 12 и, полный свежих сил и новых впечатлений, уехал в уже упоминавшуюся экспедицию на Северный Кавказ, где среди прочих веселых приключений (о некоторых из них я уже рассказывал в «Записках брачного афериста» и в «Воспоминаниях еврея-грузчика») попал под взрыв и заполучил весьма основательную контузию, в результате которой навсегда утратил предмет своей юношеской гордости – абсолютный музыкальный слух. Впрочем, это было не единственным последствием этого инцидента, и я, не без основания, склонен считать свою контузию одной из косвенных причин, приведших меня вскоре после возвращения из экспедиции сначала в больницу им. Склифосовского, а прямо оттуда – в психиатрическую больницу № 1 им. Кащенко. Что же касается причины непосредственной, то ею являлось совершение мной, как выражаются медики, «суицидальной попытки».

Я, разумеется, не позволю себе утомлять читателя кошмарными подробностями душевной драмы, приведшей меня к этому безнравственному поступку. Скажу только, что тут не обошлось без любовной коллизии и развившегося на ее почве крайнего нервного и физического истощения. По поводу последнего достаточно сообщить, что я в то время вместо своих обычных 95-100 килограммов весил всего около 70. И, пожалуй, именно это обстоятельство может отчасти служить оправданием тому, что осуществить свое самоубийство я решил почему-то в родительском доме, где по сути дела не жил, а появлялся лишь от случая к случаю, когда чувство голода становилось сильнее, чем те чувства, которые побуждали меня бывать дома как можно реже. Возможно, здесь произошло замещение неудовлетворенного желания поесть желанием «истребить себя», и в этой связи выбор места становится вдвойне симптоматичным.

Так вот, рано утром 12 декабря 1973 года, окончательно и бесповоротно выяснив за ночь отношения с предметом своей роковой страсти, я приехал в отчий дом и, дождавшись, пока сестра уехала на занятия в институт, а отец – на работу, недрогнувшей рукой выпил 100 таблеток (две упаковки) элениума. Скажу без ложной скромности, что в ту минуту я был абсолютно чужд драматизации происходящего и ни в малейшей степени не ощущал торжественности и значительности момента расставания с жизнью. Испив свою цикуту, я совершенно спокойно написал и положил на самое видное место записку классического содержания: «В моей смерти прошу никого не винить» – и после этого лег на диван с первой подвернувшейся книгой (кажется, это были «Господа Головлевы»), мечтая по возможности скорее погрузиться в небытие.

Однако время шло, и спустя примерно час я с неприятным удивлением осознал, что не только не умираю, но даже и заснуть никак не могу. И тут, когда я уже начал подумывать, не открыть ли мне для надежности газ, я услышал, как входная дверь открывается, и увидел, как в квартиру входит мой отец. Из его грубых ругательств и совершенно нецензурных выражений я с трудом уяснил, что, доехав почти до самой работы, он обнаружил, что оставил дома портфель, и ему пришлось возвращаться обратно. Естественно, первым моим побуждением при виде отца было спрятать компрометирующую меня записку, но при попытке сделать это выяснилось, что принятое мной средство все-таки действует – хотя записка находилась от меня на расстоянии вытянутой руки, вытянуть руку я как раз и не смог. После этого я, очевидно, на какое-то время потерял сознание, поскольку совершенно не помню, как отец прореагировал на записку (хотя не сомневаюсь, что его реакция была достойной самого подробного описания), как он пытался привести меня в чувство и как он вызывал «скорую помощь» (хотя телефон стоял здесь же на столе). Однако к приезду «скорой помощи» я уже снова пришел в себя, причем до такой степени, что сам оделся и своими ногами вышел из дома. Помню даже, как уже в машине я курил с одним из санитаров и беседовал с ним о сравнительных достоинствах сигарет с фильтром и без фильтра, настаивая на бесспорных преимуществах последних. Но не доезжая больницы, я опять и теперь уже весьма капитально отключился и по этой уважительной причине, к сожалению, ничего не могу рассказать читателю о тех, без сомнения, поучительных мероприятиях, с помощью которых врачи спасали мою молодую жизнь.

Очнулся я глубокой ночью (как выяснилось впоследствии, это была уже ночь с 13-го на 14-е) от двух одинаково сильных и неприятных ощущений – невыносимой головной боли и, я извиняюсь, нестерпимого желания помочиться. Вдобавок вокруг была кромешная тьма, и я совершенно не мог себе представить, где я нахожусь и как сюда попал. Но понемногу глаза привыкли к темноте, и я с сердечным трепетом узнал родной и знакомый больничный интерьер. Сделав это приятное открытие, я, уже ни о чем не беспокоясь, встал с кровати, разыскал дежурную сестру, взял у нее пару таблеток анальгина, выяснил местоположение туалета и, вернувшись оттуда, заснул сном праведника. Утром меня разбудили, сделали укол, накормили завтраком и, ничего не объясняя и ни о чем не спрашивая, отвезли в психбольницу № 1 им. Кащенко, так что до самого прибытия по месту назначения я не знал, куда меня везут, чем, впрочем, пребывая в некоторой прострации, и не слишком интересовался.

Хотя, вероятно, если бы я тогда удосужился этим поинтересоваться, я бы сейчас не ломал себе голову, как это так получилось, что, с одной стороны, я прекрасно помню, что из больницы им. Склифосовского меня увозили утром, а с другой стороны, я не менее хорошо помню, что в больницу им. Кащенко меня привезли уже поздно вечером, когда все пациенты буйного отделения уже спали. Затрудняюсь даже предположить, где я провел день 14 декабря 1973 года – не катали же меня с утра до вечера по городу на чумовозке? Словом, здесь налицо какая-то загадка или каприз еще не вполне восстановившегося сознания.

Однако не меньшего (если не большего) удивления заслуживает тот факт, что меня, неизвестного юношу из бедной учительской семьи, поместили в больнице им. Кащенко в так называемое институтское отделение, где одну половину пациентов составляли иностранцы, а другую – всякая отечественная привилегированная публика и куда попасть простому смертному было совершенно невозможно даже при наличии самого серьезного блата. Кто-то из больных даже говорил мне, что каждая кандидатура в это отделение утверждалась чуть ли не на коллегии Минздрава. И как там мог оказаться я, моему уму непостижимо до сих пор. Но еще более непостижимо это было бедным больным умам моих товарищей по отделению, которые не верили ни единому слову из того, что я рассказывал о себе, и считали, что я или незаконный сын кого-то из самых крупных партийных руководителей, или сын вполне законный, но, так сказать, путешествующий инкогнито.

Что же касается меня, то, оказавшись глубоко за полночь в отделении, я, естественно, не мог предполагать, в какое попал аристократическое общество, и поэтому был чрезвычайно удивлен, когда мой сосед справа, которого, очевидно, разбудил мой приход, неожиданно обратился ко мне с ярко выраженным иностранным акцентом. С трудом подбирая слова, он произнес: «Здравствуй, незнакомый друг! Дайте мне спички, пожалуйста прошу, еб твою мать!» Я машинально протянул ему коробок, о чем тут же горько пожалел, поскольку иностранец, быстро схватив его, выпрыгнул из койки и начал азартно поджигать одеяло на своем соседе с другой стороны. С большим трудом и только применив физическое насилие, мне удалось отобрать спички у своего нового знакомого и уложить его обратно в постель. Причем тот, кому он хотел устроить аутодафе, даже не проснулся, как, впрочем, и никто другой во всей палате. После этого я тоже разделся и лег, но едва я задремал, как мой беспокойный сосед растолкал меня и застенчиво улыбаясь, предложил: «Давай срать!» Я сказал, что не хочу. Тогда он протянул мне руку и представился: «Петька!» (как я узнал позже, его звали Петер Хансен и он был датчанин). Затем он похлопал меня по плечу и произнес: «Будь здоров, пошел на хуй, дай закурить!» – и, очевидно истощив запас известных ему русских выражений, тут же уснул.

Надо сказать, что я после всего пережитого воспринимал окружающее хотя и адекватно, но как бы сквозь сон в переносном и в прямом смысле этого слова – поскольку проспал почти всю неделю, которую провел в буйном отделении.

В те редкие минуты, когда я просыпался, я понимал, что нахожусь в сумасшедшем доме, но при этом совершенно не понимал, почему я тут нахожусь, так как, вследствие временной амнезии, не помнил не только о своем самоубийстве, но и даже о его причинах. И, возможно, не вспомнил бы, если бы мой лечащий врач мне об этом не рассказал, перед тем как перевести меня в спокойное отделение. Разумеется, он мог мне рассказать только о самом факте самоубийства. Что же касается причин, то я о них со временем вспомнил сам, и мы с врачом впоследствии неоднократно и в больших подробностях обсуждали мою запутанную личную жизнь, а также с азартом исследовали одну из ключевых проблем отечественной психиатрии: может ли совершить (или покуситься совершить, что было, по мнению моего врача, одно и то же) суицид психически здоровый человек? Причем я, со своей стороны, конечно, утверждал, что может, имея в виду, естественно, отнюдь не себя, а таких людей, как, скажем, Александр Матросов или, к примеру, Сенека. После подобных задушевных бесед мы всегда расходились чрезвычайно довольные друг другом.

Впрочем, все это было уже несколько позже, когда меня перевели в спокойное отделение, а в буйном я, несмотря на свое отчасти сомнамбулическое состояние, вел себя весьма агрессивно (что абсолютно не свойственно моему уравновешенному и добродушному характеру) и принял активное участие в нескольких коллективных потасовках, а один раз даже поднял руку на санитара, за каковое кощунственное деяние я был заслуженно наказан уколом сульфазина, и должен признаться, что еще только дважды в жизни я испытывал сравнимые по силе болевые ощущения – первый раз, когда мне прошлись бормашиной по обнаженному нерву, и второй раз, когда мне без наркоза вскрывали и выдавливали огромный нарыв на нижней губе.

Однако ко времени моего перевода в спокойное отделение я уже полностью вышел из состояния прострации и был вполне способен всецело погрузиться как в свои тяжелые личные переживания, так и в их творческую реализацию. Я говорю сейчас о создании цикла трагедийной любовной лирики «У чайного стола».

Вообще практически каждое мое пребывание в больнице было в большей или меньшей степени связано с поэтическим творчеством (так, в больнице № 12 я отшлифовывал заключительные стихотворения из сборника «Беспамятство и постоянство»), но после долгих и мучительных размышлений я все-таки решил отказаться даже от выборочного цитирования своей больничной лирики. Хотя, конечно, искушение наглядно продемонстрировать благотворное воздействие больничной атмосферы на творческую потенцию было велико. Причем сравнительный анализ моего больничного творчества убедительно доказывает, что положительное воздействие больницы вообще совершенно не зависит от различия внешних аксессуаров каждой больницы в отдельности. И хотя некоторые нюансы и тонкости безусловно имели место, общая тенденция доминировала абсолютно. Отчасти поэтому, во избежание стилистической тавтологии, я и решил воздержаться от цитат.

Если же вернуться ко внешним аксессуарам, то чистота, уют, свежее белье, ковровые дорожки, мягкая мебель, в холле – рояль, цветной телевизор и стереопроигрыватель (что касается двух последних агрегатов, то это были по тем временам редкие и доступные немногим предметы роскоши – я, во всяком случае, увидел их там впервые в жизни) придавали институтскому отделению больницы им. Кащенко удивительное своеобразие. Опять же – беспрецедентный харч, не идущий ни в какое сравнение со всем тем, чем меня кормили в многочисленных больницах, где я лежал и до и после больницы им. Кащенко.

Но главным там, конечно, было не это. Главным было то, что в спокойном отделении я застал просто невероятный расцвет наук, искусств и ремесел, с первой минуты наводивший на мысли об античности, Возрождении и «золотом веке». Я это ощутил особенно остро еще и потому, что едва меня ввели в отделение, как я услышал исполнение группой весьма изысканно одетых юношей (там разрешалось ходить в своей одежде, хотя любителям больничной романтики, вроде меня, выдавалась и вполне пристойная казенная) песни моего собственного сочинения «Сотня юных бойцов из израильских войск». А уже в тот же вечер я давал международный сеанс одновременной игры в шахматы на шести досках. Причем моими соперниками были болгарин, бельгиец, индус и трое наших (один из них, впрочем, был узбек, который, кстати, оказался единственным, у кого я не выиграл).

Разумеется, богатая культурная жизнь отделения была во многом обусловлена весьма специфическим контингентом больных. Огнеглазый армянин, первая труба оркестра Большого театра, давал нам концерты, виртуозно исполняя на губах произведения Берлиоза, Скрябина и Хачатуряна. Тихий московский филолог вполне связно рассказывал о Бердяеве и Флоренском. Миниатюрный юноша, студент МГУ с Мадагаскара, демонстрировал ритуальные танцы своей родины. Особенно мне запомнился «танец слона», во время которого каждый из зрителей должен был дать исполнителю что-нибудь из еды, а тот в процессе танца должен был обязательно все съесть. Уже упоминавшаяся живописная группа золотой молодежи под аккомпанемент трех расстроенных гитар знакомила нас с лучшими образцами западной рок-музыки и отечественного городского фольклора. Двухметровый югославский дипломат и экономист проводил семинары о перспективах развития социалистической экономики в Югославии и СССР и, заключая наши бурные дебаты, высказывался обычно так: «Сначала наш маленький экономика – трах-бах, полный пиздец. Потом ваш большой экономика – трах-бах, полный пиздец. А потом все будет очень хорошо!» И только темпераментный канадский профессор математики выступал, так сказать, не совсем по специальности и почему-то предпочитал делиться с нами не своими обширными познаниями в области комбинаторики, а своими не менее обширными познаниями в области сексопатологии. Но, к сожалению, поскольку, хотя он и был, по его словам, украинского происхождения по линии матери, он совершенно не владел русским языком, – ему, чтобы сделать содержание своих лекций доступным всем окружающим, часто приходилось прибегать к методу наглядной демонстрации, для чего он, раздевшись донага, бегал по отделению с криками: «Fuck my back!»

Еще там был один толстый еврейский мальчик, который обладал просто феноменальной памятью на стихи и знал наизусть буквально всю русскую поэзию от Кантемира до Бродского. Должен без ложной скромности сказать, что и я в этом деле считал себя изрядным докой и, помнится, в молодые годы даже заключал пари на различные суммы, что смогу читать стихи наизусть (разумеется, не повторяясь) 3–4 часа подряд. И когда я из молодого тщеславия дал этому мальчику (ему было лет 15) понять, что я тоже кое-что смыслю в поэзии, он уже с тех пор от меня не отходил ни днем ни ночью и непрерывным чтением стихов вслух, а еще больше – разговорами о них доводил до состояния умоисступления. Ситуация усугублялась еще и тем, что все без исключения стихи русской поэзии он приписывал себе, а себя, по странному капризу больного воображения, считал ныне уже, к сожалению, покойным Александром Величанским.

Хотя как раз произведений А.Величанского я от него никогда не слышал, за исключением двустишия: «нам дела нет до бабы бестолковой, но к ней гуляет Вася-участковый», которое он повторял всякий раз, когда медсестра приходила звать его на процедуру.

Пожалуй, чрезмерное общение с этим несчастным мальчиком было единственным моментом, омрачавшим мое существование в больнице им. Кащенко. А в остальном я всегда с лучшими чувствами вспоминаю о времени, проведенном там. Что же касается врачей и медицинского персонала, то их присутствие в спокойном отделении выглядело абсолютно ненавязчивым. И хотя я не могу припомнить, чтобы кто-нибудь из них принимал какое-либо участие в нашей богатой культурной жизни, но к их чести следует сказать, что они ничему и не мешали – ни нашим регулярным ночным бдениям, ни выпуску стенной газеты «Душевнобольной» (на русском и английском языках), ни методическому употреблению всевозможных наркотических препаратов все той же группой золотой молодежи. (Кстати сказать, автор этих строк, в те годы принципиально предпочитавший пополнять свой жизненный опыт исключительно эмпирическим путем, воспользовавшись удобным случаем и сугубо в экспериментальных целях, перепробовал все то, чем услаждали себя эти экзальтированные молодые люди. Но, к сожалению, ни анаша, ни циклодол, ни жидкий седуксен в ампулах не оказали на меня совершенно никакого действия, если не считать тяжелой головной боли, и я до сих пор не понимаю, какое удовольствие можно в этом находить. Гораздо больше по вкусу мне пришелся лосьон «Огуречный», с которым в качестве напитка я также здесь познакомился впервые.)

А разве можно забыть, как 31 декабря администрация отделения устроила для нас праздничный ужин и новогодний бал, куда были приглашены и присутствовали все желающие из женского отделения со второго этажа, и мы при свечах пели и танцевали до глубокой ночи?

Безусловно, два с половиной месяца, проведенные мной в больнице им. Кащенко, стали важной вехой в моем духовном и творческом развитии, и, пожалуй, именно там я начал впервые приходить к уже известным читателю мыслям о роли больницы в процессе эманации духа. Причем со стороны читателя было бы крайней наивностью предположить, что появлению этих мыслей способствовал факт моего радикального исцеления в стенах больницы им. Кащенко от уже упоминавшегося сердечного недуга, поскольку такой факт попросту не имел места. Скажу больше: мне понадобилось еще несколько лет напряженной внутренней работы, прежде чем я смог окончательно справиться с этой довольно серьезной для меня душевной травмой.

Но если говорить о глубинных изменениях человеческой личности в связи с пребыванием в больнице, то вряд ли есть резон искать механизм непосредственного воздействия оного пребывания на ту или иную конкретную жизненную ситуацию. Да и вообще любая попытка связать напрямую сферу духовного с житейской конкретикой для непредвзятого ума всегда будет выглядеть натяжкой, как, скажем, известное утверждение Л.Толстого, что знаменитая скрипичная соната Л.Бетховена однозначно стимулирует в человеке плотское вожделение. Поэтому мне представляется более уместным рассматривать положительный эффект от пребывания в больнице не только и не столько в контексте какого-то конкретного заболевания или этапа в духовном развитии (хотя, разумеется, и здесь можно говорить о бесспорном наличии весьма существенных позитивных взаимообусловленностей), но, скорей, в контексте общего состояния физического и духовного здоровья человека если не на протяжении всей жизни (поскольку об этом имеет смысл судить только после ее завершения), то по крайней мере на протяжении сколько-нибудь значительного ее периода. И в свете вышесказанного теперь, спустя шестнадцать лет, я с полным основанием и не боясь быть голословным могу заявить, что роль больницы им. Кащенко в моем становлении как личности поистине трудно переоценить.

Впрочем, эмоционального и духовного заряда, полученного там, хватило ненадолго, и уже через полгода мне пришлось вновь воспользоваться благами госпитализации, тем более что к тому времени я заполучил для этого вполне уважительную причину в лице кисты копчика и такой случай просто грешно было бы упустить.

И вот в августе или в сентябре 1975 года я оказался в отделении гнойной хирургии 81-й клинической больницы на предмет иссечения означенной кисты. Здесь я должен с самого начала предуведомить читателя, что с первого раза мне мою кисту иссекли не вполне квалифицированно и менее чем через год я был вынужден там же и по тому же поводу оперироваться снова. Но, за давностью лет и ввиду абсолютной идентичности ситуации, в моей памяти оба этих эпизода слились в совершенно нерасторжимое целое, и во избежание путаницы я буду рассказывать об этом так, как будто меня оперировали не два раза, а только один. Хотя, конечно, при таком упрощенном подходе неизбежны существенные потери в анализе моего внутреннего состояния, но все-таки это лучше, чем фактические неточности, способные повредить достоверности повествования, каковую, признаться, я ставлю превыше всего.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю