Текст книги "Опыты"
Автор книги: Марк Фрейдкин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Известно мне еще, что у дедушки Давида были старший брат Матвей и старшая сестра Надя (кто из них старше и каковы их еврейские имена, мне неведомо), а также младшие брат и сестра Исаак и Аня.
Матвей с молодых лет жил в Канаде (он эмигрировал в 1904 году) и стал там весьма состоятельным человеком – он владел гардинной фабрикой. У него было двое детей – Гарри и Мариам. Мариам умерла в начале 80-х годов, а Гарри еще жив, но как мне говорили, смертельно болен (тот же рак крови, от которого умерла и моя мать)
Смутно помню, как в начале 60-х годов Матвей приезжал в Москву и подарил нам пианино, на котором мы с сестрой учились музыке и которое я потом продал, как дурак, в комиссионку.
Надя жила в Москве и в родне имела репутацию (а может и вправду была) сумасшедшей. Рассказывали, что она очень любила своего мужа и слегка тронулась, когда узнала, что он ей изменяет. Говорили также, что после приезда Матвея Давид с Надей крупно поссорились при дележе подарков, которые привез заокеанский родственник. (Читатель, должно быть, обратил внимание, что аналогичные конфликты довольно часто имели место в моей родне, и, честно говоря, у меня до сих пор не очень хорошо укладывается в голове, как люди, во всех остальных вопросах болезненно щепетильные и порядочные, могли позволять себе участие в подобных мелочных склоках. Я всегда был весьма терпим во всем, что касается бытовой этики, но здесь, на мой взгляд, нарушаются не столько этические, сколько внутренние эстетические нормы и критерии самооценки, которыми, как мне представляется, люди руководствуются в своих поступках гораздо чаще и нарушить которые человеку, как правило, много трудней.) Ссора эта зашла так далеко, что Надя в 1963 году даже не пришла на похороны Давида, умершего от рака желудка. Он умирал дома на наших глазах, и смерть его была мучительна.
Младший брат дедушки Давида, Исаак, погиб под Москвой в рядах необученного и почти безоружного ополчения, брошенного в критический момент затыкать прорванный фронт.
Аня жила в Ленинграде. Ее муж умер во время блокады, а сын Лева погиб на фронте. Мои родители были дружны с семьей Нины, младшей дочери Ани. В шестидесятых годах мы несколько раз проводили лето у них в Григориополе, а недавно этот тихий городок под Тирасполем стал ареной военных действий. К счастью, семья Нины уже перебралась к этому времени во Владимир.
У дедушки Давида был еще и двоюродный брат по материнской линии Залмен-Иче Кушлин. О нем известно, что он жил в Москве и обладал прекрасным лирическим тенором. Его даже приглашали по еврейским праздникам петь в московскую синагогу. Его дочь Ева Исааковна Лурье (заметьте, что она выбрала для своего отчества второе имя отца – Иче=Исаак) до недавнего времени (она умерла в конце 1993 года) жила в Израиле неподалеку от города Хайфа. За три года до смерти она приезжала в Москву и рассказала мне, что, по всей вероятности, предки дедушки Давида жили где-то в Прибалтике, каковая, как известно, до 1939 года не входила в состав СССР, и поэтому всякая связь с ними была утрачена.
А приезжала Ева Исааковна ради двух дел: вставить зубы, что здесь обходится на порядок дешевле, чем на исторической родине, и для того, чтобы пристроить в дом для престарелых свою старшую сестру Софью Исааковну, которая уже несколько лет находилась в крайне тяжелом состоянии после инсульта. К сожалению, из-за своей болезни и очень преклонного возраста Софья Исааковна не смогла мне ничего рассказать ни о своих родственниках, ни о Нюрнбергском процессе, где она была стенографисткой. И теперь уже не расскажет, потому что умерла вскоре после отъезда своей сестры.
Вот, собственно, и все, что мне известно о семье Клямеров. И это тем более досадно, потому что, живя долгое время вместе с бабушкой и дедушкой, я, безусловно, имел возможность получить о нем и его семье исчерпывающую информацию, но по неуважительным причинам, указанным в предисловии, не удосужился этого сделать. Ясно одно: Клямер всегда оставался в каком-то смысле чужаком в родственной триаде Фрейдкиных-Резниковых-Аршавских, и его родные не стали полноправными членами этого клана. Поэтому я сейчас и не могу никого из них отыскать, даже если предположить, что кто-то из них и находится в пределах досягаемости.
В 1926 году у Ривы и Давида родилась дочь Мирра. Мама с младенческих лет была удивительно красива и при этом абсолютно непохожа на свою мать. Бабушка даже жаловалась родственникам, что на улице во время прогулок никто не верит, что это ее дочь. Семь лет спустя у бабушки с дедушкой родился сын Самуил (в быту Сема), названный в память отца бабушки Шмуела-Зуси. Исходя из этого, можно с некоторой натяжкой предположить, что мою маму назвали Миррой в память матери дедушки Давида, и таким образом установить ее гипотетическое имя. Но это лишь предположение.
Жили бабушка с дедушкой очень бедно – Миша одно время был даже вынужден давать им ежемесячную дотацию. Говорили, что этого от него добилась Фаня. Представляю, с какими унижениями все это было связано. Вдобавок, моя бабушка, подобно своей матери, Хае Файбусович, была не слишком хорошей хозяйкой, и в их доме, по словам Евы Исааковны Лурье, всегда было неприбрано и неуютно.
Во время войны вся семья жила в эвакуации в Красноярске. По всей видимости, туда эвакуировали сотрудников Наркомфина, где перед войной работала бабушка. Хотя, честно говоря, я плохо себе представляю, что она могла там делать, поскольку она не имела никакой специальности. В Красноярске, естественно, жизнь в материальном отношении была еще тяжелей. Денег не хватало даже на то, чтобы платить за московскую комнату, и по возвращении в Москву выяснилось, что из этой комнаты их выселили за неуплату. Неизвестно какими путями удалось добиться восстановления московской прописки и получения 13-метровой комнатки в двухэтажном бараке поблизости от нынешней станции метро «Войковская» – в то время это была далекая и беспросветная окраина города.
Я не имею никаких сведений о том, как обстояло дело с интеллектуальными способностями в роду Клямеров, но надо полагать, что неплохо, поскольку и мама, и ее брат учились отлично и, кажется, оба окончили школу с медалями, а унаследовать тягу к знаниям по линии Аршавских они никак не могли. Впрочем, дедушка Давид если и не был сам образованным человеком, то, во всяком случае, относился к образованию с почтением, и именно его стараниями у нас в доме была собрана довольно неплохая библиотека русской и зарубежной классики. И это при том, что в доме никогда не бывало лишней копейки.
И мама, и Сема кончили институты. Мама – филфак ленинского пединститута, а Сема, кажется, – институт химического машиностроения или что-то еще, но связанное с химией. Хотя особенного пристрастия именно к химии он не имел. Просто поступать ему пришлось в начале 50-х годов, а это было не лучшее время для абитуриентов его национальности, и после безуспешных попыток поступить в МАИ и в МВТУ им. Баумана он пошел куда взяли. Впрочем, он, кажется, никогда не жалел о выбранной специальности. Он и в СССР сумел стать кандидатом наук и завлабом, и в Канаде сейчас ведущий инженер крупной фирмы по очистке газов.
Жизнь мамы сложилась так, что она не много работала. Вскоре после окончания института она вышла замуж, уехала с отцом в Ленинабад и родила там меня. Когда мне было два года, она приехала в Москву рожать мою сестру Лену (отец по каким-то делам был вынужден остаться на время в Ленинабаде). Вторые роды были очень тяжелыми, и, собственно, после них мама стала болеть. Впрочем, кажется, еще до брака она лечилась от туберкулеза. Сначала подорванное здоровье давало себя знать только эпизодически, и мама работала – то секретаршей в музыкальной школе, где учились мы с сестрой, то отвечала на письма читателей «Пионерской правды», то преподавала русский язык и литературу в разных школах. А в 1968 году мы узнали, что мама больна неизлечимо – у нее обнаружили миеломовое заболевание крови (рак крови).
В 1971 году на операционном столе Института гематологии и переливания крови мама умерла.
Есть воспоминания настолько мучительные, что они непереносимы физически. Так, я не могу вспоминать свой визит к маме в больницу за день до ее смерти. Она умирала, и мы оба это знали, но я просто не хотел об этом думать. Она прощалась со мной, смотрела на меня с любовью и обожанием и в то же время боялась сказать лишнее слово, омрачить мою молодую жизнь своей смертью. Я все это видел и не замечал. Не потому, что не хотел, а мне было не до того. Я торопился уйти по своим делам – и очень быстро ушел. Что она думала, что чувствовала тогда…
Я не буду сейчас подробно говорить о жизни и характерах моих родителей (об этом речь пойдет во второй части моей хроники, если, конечно, у меня хватит на нее духу), но хотелось бы отметить вот что: несмотря на то, что литература и изящные искусства традиционно считались прерогативой Фрейдкиных, в нашей семье все, что было с этим связано, шло от мамы. И хотя уровень ее культурных пристрастий был, наверное, по сегодняшним моим снобистским меркам не слишком высок, ее влечение в частности к литературе было подлинным. Она даже пыталась что-то писать сама – однажды я случайно наткнулся на наброски какого-то семейного романа в духе Толстого.
Во всяком случае, только благодаря маме я в три года уже умел читать, а с пяти лет начал осознанно сочинять стихи. Да и моя сестра Лена выбрала профессию учительницы литературы тоже, я думаю, не случайно.
В 1955 году, вскоре после рождения Лены, из Ленинабада приехал отец. Первое время родители жили в подмосковном поселке Рублево, где отец преподавал физику в школе, а потом переехали к родителям мамы. Квартирные условия были там очень тяжелыми даже для тех времен. В этой несчастной 13-метровой комнате мы жили всемером: бабушка, дедушка, мама, папа, я, Лена и мамин брат Сема. Жизнь осложнялась и враждой на национальной почве с соседкой Фросей, которая была женщиной истеричной, боевой и, имея большой опыт и вкус к коммунальным баталиям, не останавливалась даже перед подливанием помоев и жидких испражнений в наши кастрюли. И когда в 1958 (или 59) году нам дали на шестерых (Сема к тому времени женился на Софье Литвер и переехал к ее родителям) отдельную двухкомнатную квартиру на улице З. и А. Космодемьянских, считалось, что это хоромы.
В этой квартире наша семья и жила до 1977 года. Причем ее численность постоянно и неуклонно уменьшалась. Первым в 1963 году умер дедушка Давид. Потом, в 1971, умерла мама.
Мы остались вчетвером – бабушка, отец и мы с сестрой, и хуже всего, как я понимаю теперь, приходилось бабушке. С отцом они никогда не ладили – не знаю, было ли здесь что-то большее, чем традиционная неприязнь зятя и тещи, но когда умерла мама, они стали и подавно совершенно чужими людьми. Общее горе их не сблизило, а, наоборот, еще больше оттолкнуло друг от друга. Да и мы с сестрой относились к бабушке со всей беспощадной жестокостью, какая только свойственна молодости.
Потеряв мужа и дочь, бабушка осталась в доме у людей, которым она была не нужна и которые ее не любили. Она часто плакала от одиночества, и я помню, как в глаза смеялся над ее слезами. Бабушка пыталась как-то принимать участие в нашей жизни (вернее: в наших жизнях, потому что жили мы каждый сам по себе), но она мало что в ней понимала, и все ее неуклюжие и жалкие попытки кончались только новыми обидами.
И ее отъезд в 1975 году с сыном Семой в Канаду (ей было тогда 77 лет) оказался для нее безусловно лучшим выходом, хотя и там ей приходится, как я знаю, не очень сладко. А мне в то время семейные дела были настолько безразличны, что я даже не пришел с ней проститься.
Говорят, долголетию способствуют положительные эмоции. У моей бабушки Ревекки жизнь была не очень веселой, а старость – и вовсе печальной, а в 1992 году ей исполнилось 95 лет. Впрочем, я уже говорил, что все Аршавские – долгожители.
21. ЖИЗНЬ В КЛИНЦАХ. ХАВА РЕЗНИКОВА
Итак, описав вкратце семью Аршавских, мы можем теперь снова вернутся к семье Соломона Фрейдкина, которая, как читатель помнит, в начале 30-х годов переехала из Красной горы в Клинцы.
Должен заметить, что когда мои родственники рассказывают о жизни в Красной горе, то их воспоминания, как правило, выдержаны в более или менее мажорных тонах, чего совершенно невозможно сказать про аналогичные рассказы о жизни в Клинцах. В этих рассказах о клинцовском периоде жизни нашей семьи (а он продолжался с 1931 по 1941 год) светлые краски практически исчезают. Отчасти это связано с тем, что вообще в нашей стране 20-е годы были малость повеселей, чем 30-е. Но, разумеется, нельзя все ставить в прямую зависимость от политического климата – безусловно, многие семьи и в 30-х годах жили совсем неплохо, и необязательно это были семьи сталинских палачей.
Что же касается нашей семьи, то удар, нанесенный событиями 1929 года, оказался для нее нокаутирующим. И прежде всего в экономическом отношении. После переезда в Клинцы и смерти Гирша Мовшевича Резникова семья Соломона впала в совершенно беспросветную бедность. Отец вспоминал, что самым ярким впечатлением его детства было постоянное непреходящее чувство голода.
Соломон сначала работал красильщиком в артели «Челнок», а позже – мелким складским служащим в управлении «Клинцсукно» и получал 300 рублей. (Замечу в скобках, что Соломону пришлось всю жизнь работать на таких вот незначительных должностях. Впрочем, здесь не обошлось без казуса: в бумагах, оставшихся после смерти отца, я нашел профсоюзный билет Соломона, относящийся уже к ленинабадскому периоду его жизни и выданный профессиональным союзом рабочих добычи золота и платины – так вот, в этом билете в графе «профессия» у Соломона значилось: ответственный исполнитель. Хотел бы я знать, что под этим имелось в виду.) Примерно столько же получала и Хава (сестра его жены Ревекки), работавшая штопальщицей на чулочно-носочной фабрике. Сама Ревекка уже тогда очень болела и работать не могла, а вскоре в 34 году она умерла от рака печени в климовской районной больнице.
Сейчас, после многочисленных денежных реформ, трудно судить о реальной покупательной способности тех 600 рублей в месяц, которыми располагала тогда наша семья, но если принять во внимание, что она состояла из семи человек (Соломон, Ревекка, Гинеся, Хава и трое детей – Ида, Лев и Иехиель) и что нужно было еще платить за жилье, так как своего дома в Клинцах семья не имела, то можно себе представить, с каким трудом им удавалось сводить концы с концами.
Кроме того, в 30-е годы хлеб в Клинцах в свободной продаже был только с 36 по 38 год, а все остальное время действовали карточки, талоны и прочие формы ограничения потребления (особенно тяжелым было начало тридцатых годов, когда до Брянщины докатывались волны страшного украинского голода). На нашу семью, состоявшую в основном из иждивенцев, приходилось 2,5 буханки в день, то есть примерно по 350 грамм на человека – немногим больше блокадной нормы. А если прибавить, что даже своего огорода они, будучи квартирантами, не имели, то вырисовывается довольно мрачная картина. Впрочем, одно время они пополам с соседями держали корову со странной кличкой Понетька, но вскоре и ее пришлось продать из-за невозможности прокормить.
Чтобы отоварить хлебные карточки, очередь занимали с вечера и дежурили всю ночь, сменяя друг друга. Отец дежурил с 6 до 8 утра – после этого он шел в школу. Ему запомнился такой случай: рано утром около магазина разгружалась машина с хлебом. Очередь терпеливо ждала. Вдруг какой-то человек, проходивший мимо, схватил одну буханку и бросился бежать. За ним погнались и взрослые и мальчишки, в том числе и отец. Но погоня получилась недолгой – человек внезапно упал, и когда к нему подбежали, он был уже мертв.
Словом, если и прежде жизнь Соломона не текла молоком и медом, то в Клинцах она как будто взялась доконать его. В 32 году заболела его любимая Ревекка, и 8 марта 1934 года она умерла. После смерти Ревекки ее сестра Хава, как говорили, очень надеялась, что Соломон женится на ней, и, если отбросить предрассудки, это действительно напрашивалось. Но ее надежды оказались напрасными – Соломон и думать не хотел о новом браке. Очевидно на этой почве, у Хавы с Соломоном испортились отношения, и она переехала жить к своей сестре Анете. Вообще Хава всю жизнь не имела своего угла, жила то у Анеты, то у Соломона и, кажется, была несчастным, одиноким и неприкаянным существом.
Хава (читатель помнит, что это младшая дочь Гирша Мовшевича Резникова) в молодые годы, подобно всем женщинам рода Резниковых, была очень недурна собой, и в Красной горе у нее наклевывалось что-то вроде романа с неким Мейшке Райхштатом. Но тот, увы, был бедняком и Гирш Мовшевич, в то время еще купец третьей гильдии, согласия на брак не дал. Не берусь судить, насколько сильным было чувство Хавы к этому парню, но с той поры она почла свою жизнь разбитой и наотрез отказывала всем женихам. И единственной, сколько мне известно, попыткой устроить свою судьбу оказалось это неудачное и даже скорей всего не высказанное вслух сватовство к Соломону.
До смерти своего отца Хава постоянно жила с ним, а потом, с 31 по 34 год, – у Соломона, с 34 по 41 – у Анеты. В 41-м они все вместе уехали в эвакуацию в Ленинабад. В 46-м Анета уехала в Москву, и Хава осталась с Соломоном. В 48-м (кажется) году, когда Анету парализовало и она вернулась в Клинцы, Хава поехала к ней ухаживать за сестрой. А после ее смерти в 56-м году Хаву опять забрал к себе Соломон, живший уже в Душанбе, и когда он умер в 65-м году, она осталась там с его дочерью Идой и умерла в глубокой старости в 1972 году.
Впрочем, установить точно ее возраст представляется затруднительным, так как мне рассказывали, будто бы она во время первой советской переписи населения в 1936 году по непонятным мне соображениям убавила себе чуть ли не 10 лет. Странно, что в рассказах о ней я ни от кого не услышал ни единой теплой и сострадательной нотки. А ведь какая, если подумать, горькая и неустроенная жизнь!
22. КАМПАНИЯ ПО ИЗЪЯТИЮ ЗОЛОТА И ДРАГОЦЕННОСТЕЙ. ИСТОРИЯ АЗРИЕЛА ЛИВШИЦА
В конце 1933 года в Клинцах началась кампания по изъятию у населения золота и драгоценностей, о которой, помню, так весело было читать у Булгакова. Не знаю, насколько успешно она протекала в масштабах всего городка, но могу сказать с уверенностью и некоторой даже гордостью, что от моих родственников властям многого добиться не удалось. В частности, Лейб Аршавский, муж Анеты, даже будучи уже одной ногой в могиле, предпочел выкинуть бутылку с золотыми монетами в колодец и отсидеть несколько месяцев в тюрьме, нежели добровольно выдать свои сбережения.
Кстати, мне рассказывали, что в этой клинцовской тюрьме помимо традиционных для того времени методов воздействия на заключенных (об этих методах я буду говорить чуть позже) применялись и другие, не вполне тривиальные. Один из них заключался в следующем: арестовывали самых уважаемых стариков-евреев и под конвоем водили их по камерам, чтобы они агитировали сидящих там соплеменников сдавать драгоценности. На практике это выглядело так: стариков заводили в камеру, и они выкрикивали: «Реб такой-то, гит он! (отдай!)», но при этом, поскольку конвойный оставался за спиной, показывали кукиш, недвусмысленно давая понять, что именно следует отдавать.
Одним из активных участников этой кампании был клинцовский следователь Короткин (или Короткий). Подобно многим палачам сталинского времени, он был евреем и, более того, чуть ли не каким-то нашим дальним родственником. Мой отец хорошо помнил, как однажды вечером, около восьми часов, Короткин с несколькими милиционерами явился с обыском в дом Соломона и ласково спрашивал у 8-летнего отца: «Где у твоего папы лежат такие блестящие желтые кружочки или колечки?» Обыск продолжался до 4 часов утра, причем даже на двор по нужде и мужчины и женщины выходили в сопровождении милиционера. Тем не менее, найти ничего не удалось, хотя у Соломона и имелся золотой портсигар – единственная, впрочем, семейная драгоценность и реликвия.
Чтобы не уходить с пустыми руками, Короткин арестовал Соломона и Хаву. (Кстати, едва ли не в тот же день в Феодосии был арестован по тому же поводу и старший брат Соломона, Меер.) Соломона, однако, через несколько часов отпустили домой. А Хаву как дочь бывшего купца третьей гильдии держали около трех месяцев. От нее добивались признания следующим способом: ее ставили спиной к раскаленной печке-буржуйке, чтобы нельзя было прислониться, и оставляли на ногах по 24 часа, в то время как постоянно меняющиеся следователи вели допрос. От этого у Хавы началась непрерывная нервная икота, и когда Короткин на нее кричал: «Хватит притворяться, ведьма!» – Хава ему отвечала: «Попробуй притворись так сам, изверг!» Но, несмотря на все усилия, добиться от Хавы ничего не удалось, как мне думается, по той простой причине, что, вероятней всего, у нее ничего и не было, и через три месяца ее выпустили.
Вскоре стало известно, что в клинцовскую тюрьму привезли из Новозыбкова Азриела Лившица, сына Хаси Фрейдкиной и Бинемина Лившица. Азриел был человеком весьма и весьма состоятельным, и у него, надо полагать, имелось в немалом количестве то, что так интересовало следственные органы. Однако и здесь Короткина ждала неудача, хотя среди прочих истязаний несчастному Азриелу (а ему было в то время уже далеко за 50) ведерной клизмой заливали воду в нос, а потом клали доску на живот и прыгали на ней. Но Азриел не раскалывался. Тогда Короткин арестовал двух его сыновей, один из которых (кажется, Григорий) был, между прочим, младшим краскомом и впоследствии вернулся с Великой Отечественной войны без руки, ноги и глаза, и начал пытать их при нем. Этого Азриел вынести не смог и сказал Короткину: «Все, я признаюсь. У меня есть золото. Поезжай туда-то, там все зарыто». Короткин, как дурак, поехал, куда сказали, но, конечно, ничего в указанном месте не нашел. «Ай, ты, наверно, плохо искал! – сказал Азриел. – Давай я поеду с тобой и все покажу». Они поехали вместе, и по дороге Азриел каким-то образом сбежал. Короткин несколько раз стрелял ему в спину, но не попал.
Далее мой отец, с чьих слов я рассказываю эту историю, описывает следующую картину: он сидел дома, кажется, болел; его мать Ревекка, умирающая от рака печени, лежала на печи, укрывшись с головой каким-то тряпьем, и непрерывно стонала; бабушка Гинеся сидела за столом и штопала чулок. Вдруг открылась дверь и вбежал Короткин. Он был очень взволнован и с порога закричал: «Бабушка Гинеся, где твой племянник?» «Тебе лучше знать, – ответила Гинеся, – он же у тебя сидит. А если сбежал, то молодец, что сбежал». Так стало известно, что Азриел сбежал. Его ловили, искали у всех родных, и даже когда Соломон отвозил Ревекку в Климов в больницу, где ей и суждено было умереть, переодетый в штатское Короткин провожал их до самого поезда.
Однако Азриел, в отличие от Короткина, был не дурак. Понимая, что на железнодорожной станции в Клинцах его будут ждать, он как-то добрался до другой железнодорожной ветки и уехал в Смоленск. Там он прорвался в кабинет председателя облисполкома (тогда Клинцы относились к Смоленской области) и рассказал обо всем, что ему пришлось испытать. Как это ни странно, но ему поверили, отпустили с миром и даже дали какую-то бумагу, чтобы он мог забрать своих сыновей из клинцовской тюрьмы.
Когда Азриел «со щитом» вернулся к изумленному Короткину за сыновьями, тот спросил его: «Слушай, Азриел, как же ты не боялся бежать? Ведь я стрелял в тебя, мог тебя убить!» «Ха! – ответил Азриел. – Я же знаю, как вы стреляете! Разве вы умеете стрелять? Вы же палачи, вы умеете только пытать!»
Когда мой отец рассказывал мне эту историю, она, честно говоря, казалась мне не очень правдоподобной. Особенно ее счастливый конец. Но со временем выяснилось одно обстоятельство, которое если и не подтверждает ее окончательно, то, во всяком случае, делает немного более достоверной. Где-то в самом начале своей хроники я упоминал, что один из видных революционеров – Подвойский – был родом из Красной горы. Так вот, мне рассказали, что в юности Подвойский был большим приятелем Азриела и тот якобы из Смоленска сумел связаться с ним и попросил заступничества. Что ж, возможно, это было и так, хотя я не уверен, что Подвойский к 1934 году обладал еще сколько-нибудь реальной властью.
Вообще же об Азриеле, несмотря на всю эту отчасти героическую историю, все мои родственники отзывались крайне неодобрительно, припоминая за ним всякие сомнительные махинации, кляузы и анонимные доносы.
Когда началась война, Азриел эвакуировал на всякий случай из Новозыбкова свою семью, но сам никуда не поехал, во всеуслышание заявляя, что он имел с немцами хорошие гешефты еще во время первой немецкой оккупации и что он не верит во все эти «бобэ майсес» (бабушкины сказки) о том, что немцы, мол, убивают всех евреев – не такие они идиоты, им же надо с кем-то иметь тут дело. Энергия и предприимчивость этого человека были таковы, что, даже убедившись в своей роковой ошибке, он не пал духом. Азриел собрал у не успевших или не захотевших уехать новозыбковских евреев все их золото и драгоценности, присовокупив, надо полагать, и от себя все то, во имя чего он принимал муки от рук Короткина и его присных, и предложил это немцам в качестве отступного за их жизни. Надо ли рассказывать, чем все это кончилось?
23. ВОЙНА И ЭВАКУАЦИЯ. ГИБЕЛЬ ГИНЕСИ
После смерти Ревекки и переезда Хавы к Анете Соломон остался в Клинцах со своей матерью Гинесей и тремя детьми. В 1936 году его старшая дочь Ида уехала в Москву учиться в ИФЛИ, а вскоре и Лева отправился в Сталино (ныне Донецк) поступать в политехнический институт. Перед самой войной 80-летнюю Гинесю парализовало после инсульта, и она стала совсем беспомощной.
Лето 1941 года отец проводил в Климове у Лии и Ейсеф-Залмена Резниковых. Они дружили с Соломоном и, чтобы облегчить его тяжелое материальное положение, часто забирали к себе на лето его детей и даже прикупали им кое-что из одежды. Непосредственно 22 июня отец с Маней, который к тому времени уже был женат, собирались ехать за дровами. С ночи отец улегся спать на сеновал, и Маня разбудил его в 6 утра. Они взяли подводу и поехали в лес километров за десять. На обратном пути, когда они проезжали через какую-то деревню, им встретилась плачущая старуха, которая причитала: «Ох, сыночки! Война, сыночки!» Маня, человек несколько бесцеремонный и раздражительный, закричал на нее: «Что ты несешь, старая дура! Какая еще война тебе приснилась?» – «Война, сыночки! Немец напал!»
В Климове все были уже в волненье и тревоге. Отца стали срочно собирать домой, в Клинцы.
Надо сказать, что отец (ему было в июне 41-го неполных 16 лет) с большим энтузиазмом воспринял известие о войне. Он, будучи вполне сыном своего времени, считал, что война окажется быстрой и победоносной и, натурально, будет вестись только на территории противника. И он искренне недоумевал, почему не все окружающие разделяют его оптимизм. Однако развитие событий довольно скоро убедило его, что если до чужой территории дело и дойдет, то, во всяком случае, это будет не сразу.
Фронт стремительно приближался к Клинцам. Через город шли многотысячные толпы беженцев из Украины, Белоруссии, и то, что они рассказывали, очень мало было похоже на ту войну, которую отец рисовал в своем воображении. Клинцовские евреи в большинстве своем стали тоже собираться и уезжать. Но для Соломона и отца, имевших на руках парализованную Гинесю, это было не так просто. У нее к тому же началась еще и гангрена. Лечивший ее врач прописал какие-то порошки и настойчиво повторял, что давать их можно только по одному, а если дать два, то она уснет и не проснется. Намек был прозрачен, но у Соломона не поднималась рука.
4 июля, после известного выступления Сталина по радио, Алексей Михайлович Смоленский (директор школы, в которой учился отец) собрал оставшихся учеников и объявил, что все старшеклассники мобилизуются на рытье окопов. Когда собрание окончилось, отец подошел к директору и сказал ему, что не может оставить умирающую бабушку. На это Алексей Михайлович ответил почти канонической для тех лет фразой: «Тебе кто дороже – Родина или бабушка?»
Надо сказать, что этот пламенный патриот впоследствии довольно активно сотрудничал с немцами, за что и получил после их изгнания весьма приличный срок. Вообще учителя школы, в которой учился отец, оказались в этом смысле «на высоте». Преподаватель физкультуры Кречмар стал начальником местной полиции, преподаватель биологии – его заместителем, а преподаватель Конституции СССР (был в школьной программе тех лет и такой интересный предмет), как человек политически грамотный, стал бургомистром.
Короче, отцу пришлось поехать на эти земляные работы. Ребят погрузили в товарные вагоны и куда-то повезли. Ехали они долго, больше стояли. Впрочем, долгие стоянки были даже необходимы, так как поскольку в дороге не кормили (а ехали пять суток), то на остановках можно было послоняться по станциям и выклянчить, а то и стащить чего-нибудь из еды. В Брянске состав попал под бомбежку, причем когда объявили воздушную тревогу, то ребят неизвестно зачем загнали в вагоны и заперли снаружи.
Через пять дней их привезли в Рославль и скомандовали выгружаться. (Честно говоря, у меня не укладывается в голове, как они могли ехать пять суток – от Клинцов до Рославля ну никак не больше 300 километров. Хотя по тем временам чего не могло быть?) Приехала грузовая машина. На нее было велено погрузить вещи, а самим оставаться ждать следующую. Следующая пришла только через сутки. На ней их привезли в какую-то деревню на берегу Десны. Там уже работало несколько десятков тысяч человек. Жить было негде. Спать приходилось на голой земле. Работали по 12 часов в день. Еду привозили из Москвы, и она была очень плохая: мясо – тухлое, хлеб – заплесневелый. Но даже это привозили не всегда.
Над работающими постоянно летали немецкие самолеты-разведчики (нашего самолета отец за это время не видел ни разу), и летали, как оказалось, не зря – немцы обошли этот грандиозный укрепрайон, даже не дожидаясь, пока его достроят до конца. Женщин и подростков еще успели в последний момент вывезти через горящий и совершенно разрушенный Рославль, а все прочие строители так и остались в этом котле.
В аналогичный котел, только уже под Харьковом, попал примерно в то же время и старший брат отца, Лева, о котором до 43 года вообще не было никаких известий, и все считали его погибшим.