355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Бред » Текст книги (страница 9)
Бред
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:21

Текст книги "Бред"


Автор книги: Марк Алданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц)

ХШ

... – Быть может, вы считаете меня шпионом или белобандитом? Между тем, я не белый, не шпион, не бандит – и не русский. Не хочу отнимать у вас время философски-политическим спором. А то я мог бы сказать вам, гражданин Майков, что понятие «шпион» так же неопределенно, как его моральная квалификация. Мисс Эдит Кавелл занималась шпионажем, ее одна из воюющих сторон расстреляла, а другая поставила ей памятник. Она делала свое дело не ради денег. Но вы ведь не знаете, почему я делаю мое. Продался ли я или же у меня есть гораздо более благородные побуждения, это вопрос личный, биографический и малоинтересный.

–   Так же малоинтересно и то, кем я вас считаю. Мы все ищем, к чему приложиться в жизни. Многие не находят. И я не нашел. А вы нашли: приложились к международному шпионажу. Наше дело. А я давно больше никого не сужу. Уж очень большая нужна была бы скамья подсудимых. И мне самому бы на нее и сесть. Ну да, вы продались иностранному правительству. Что ж тут такого? Вас за это еще прославят. «La trahison est une question de dates», – говорил Талейран. И никакого цинизма тут с моей стороны нет. Мне цинизм вообще чужд. Всю жизнь перил в «разумное, доброе, вечное», не очень верил, но верил. И теперь еще верю, только не дождусь доброго и разумного. А вы, судя по нашему разговору, из циников? Неинтересно.

–   Быть может, именно из циников: из людей, уставших от цинизма, объевшихся цинизмом в моем мирке.

–   Неинтересно.

–   И все-таки настоящим циником я никогда не был. Мне этот мирок и прежде был чужд.

Как люди, мы не сходны: я печальный. Но в общественном, в моральном отношении разница невелика. Вы продались иностранному правительству, а мы нашему – и какому!

–   Уж будто и вы продались? За компанию цыган повесился?

–   Вот видите, как вы шутите над трагедией. Да, и я продался. Я беден как Иов. Вы видите, как я живу. У меня нет ни гроша. Купить себе книгу, – старую, новых я не покупаю, – это для меня финансовая проблема. Тем не менее я тоже продался. В 1937 году, я, со всем университетским персоналом, подписал горячее приветствие Иосифу Виссарионовичу по случаю очередных казней. С тех пор у меня так называемого «уважения к самому себе» стало гораздо меньше. Говорил себе тогда, что казненные были ничем не лучше Иосифа Виссарионовича. Но позднее приходилось подписывать приветствия и по случаю казней людей, которых я никак подлецами считать не могу. Они только хотели свернуть шею Иосифу Виссарионовичу, то есть хотели того же, что я. Если б я не подписал, я потерял бы свое жалкое место лаборанта. Может быть, меня в концентрационный лагерь и не сослали бы...

–   Могли бы и сослать. У вас люди незаметно и быстро испаряются, точно их и не было. И даже имена не остаются в памяти. Вроде как имена разных третьестепенных артистов, объявляемые мелким шрифтом в большом фильме.

–  Скорее просто потерял бы место, которое дает мне возможность жить в этой дрянной комнате и не голодать. Значит, продался.

–  Нет, значит только, что сила солому ломит. «Не предали они, они устали – Свой крест нести...» Вы видите, я, «циник» защищаю вас от вас же. Правда, крест несли недолго. Вероятно, одни у вас говорили: «Это пустая формальность», другие утешались «угрызениями совести», быть может, даже и каялись, особенно за водочкой, в очень тесном кругу, да и то редко: у вас ведь, по слухам, на десять собеседников всегда один сексот.

–  Издеваясь, вы выдаете диплом себе, а не нам! А я прежде думал, что русская интеллигенция не продается...

–  Оказалось же, по-вашему, отлично продалась?

–  Многие, очень многие погибли...

–  «Почиют вечным сном – Высокородные бароны...» Простите, я все глупо шучу.

–  Глупо и гадко.

–Конечно, русская интеллигенция не виновата: есть и пить надо, кормить жену и детей надо?

– Я даже этого оправдания не имею: у меня нет ни жены, пи детей. Но, быть может, не надо было бы столько лгать, без прямого давления. А были мы честны и искренни... И литера тура была честная, искренняя. Теперь я и читать не могу. Открываешь любой роман, любую пьесу, – автор продался.

Это, быть может, не мешает ему быть хорошим человеком. Иные авторы стараются под это подвести какие-то якобы искренние убеждения, это наименее честные из всех. Русский народ был одним из самих тонких, духовных в мире. Но тридцатипятилетнего действия самой колоссальной развращающей машины в истории он не выдержал и не мог выдержать. Разумеется, я никак по ставлю ударения на слове «русский». Точно так же или еще хуже продались Гитлеру немцы: писатели, философы, ученые. Верно, наше время так и будет названо: век всеобщей продажности и полного неуважения к идеям.

–   Как вы все преувеличиваете! «Мы продались, вы продались, они продались»! И никакого неуважения к идеям нет, да и не все идеи заслуживают уважения... Ну, там, кто-нибудь как-нибудь себе скажет: "Попробую думать так-то». Разве вы не замечали этого и за собой: «Попробую изменить тональность свих мыслей». И если новая тональность «цинична», то это почти всегда удается.

–   Вот вам, конечно, это и удалось: «Попробую найти своих покупателей». И нашли. Стали иностранным шпионом. Что ж, это скорее утешительно: не только, значит, мы. На Западе, правда, более тонко: от вас работодатели приветственных телеграмм не требовали.

–   И не могли требовать, хотя бы уже потому, что на Западе чисток нет.

–   Так-с. А наши эмигранты на Западе не продались, эти Чан-Кай-Ши без Формозы?

–   Не слыхал. Я человек практического дела и ими мало интересуюсь.

–   А то было бы как-то странно: в России двести миллионов людей оказались продажными, а все непродажные находятся за границей, а?

–   Я никогда такого вздора не говорил! Это вы говорили о всеобщей продажности. Говорили довольно неожиданно для нециника»…

–   Не все надо понимать буквально... А может быть, мы все снова станем хорошими, добрыми и разумными? А? Надо будет только подождать каких-нибудь сто лет?.. Здесь очень скверная идея, а на Западе верно и никакой идеи теперь нет. Или the American way of life? Идея недурная, только, на беду, она никого не заряжает.

–   Признаюсь, я не ожидал с вашей стороны такого подхода к делу. Вы от моего предложения отказываетесь, уехать с вашим открытием на Запад не желаете. Вероятно, все же из патриотизма? «Патриотизм это vieux jeu», говорит Эдда... Вы не знаете Эдду? Ах, да, я смешиваю... Собственно, Герцен говорил то же самое: патриотизм самая ненавистная из добродетелей, я ее всю жизнь терпеть не мог... Это не я говорю, это Герцен... Вы, верно, улыбаетесь: продажный шпион и ссылается на Герцена, прелестно, правда? Но ведь теперь и войны никакой нет, и я приехал в Москву не для шпионажа, а просто для того, чтобы вас вывезти... Позвольте подойти к делу иначе...

–   Подходите как вам будет угодно, вы ведь психологический агент.

–   Я все о вас знаю...

– Ничего не знаете. Никто о другом ничего знать не может.

–  Знаю даже, что вы в родстве с Нилом Сорским. Помните «злосмрадие мира сего» или как-то там... Мне о вас говорила Наташа.

–  Какая еще там Наташа! Пожалуйста, не гипнотизируйте меня загадочными фразами. Не гипнотизируйте ни психологией, ни вашим колоссальным ростом, ни неподвижными чертами каменного лица, вашим нелепым poker face. На меня это не действует.

–  Хорошо. В Мертвом море задыхаются и погибают рыбы, в этой Мертвой земле задыхаются лучшие люди. Здесь жить нельзя.

–  Нельзя.

– Буду исходить только из практических соображений. Отчего вам не уехать? Нам будет приятно, но и вам будет приятно. Если б вы были американцем, то теперь вы были бы директором и, быть может, акционером огромного завода, получали бы тысяч двадцать долларов в год жалованья, да еще с участием в прибылях. У вас была бы превосходная лаборатория, оборудованная под вашим руководством по последнему слову науки. В ней под вашим руководством работало бы человек десять молодых ученых. У вас был бы собственный, прекрасно обставленный дом. Вас знал бы весь ученый мир, газеты присылали бы к вам репортеров за интервью. А вот вы живете в этой убогой комнатушке с продранным диваном, с некрашеным шкапом до потолка, с тремя грязными стульями, с шатающимся письменным столом. Рядом живет семья, которая верно отравляет вам жизнь. Хорошо, что она уехала в дом отдыха, иначе мы и разговаривать не могли бы. Есть ли у вас ванна? Нет и ванны. Разве это человеческое существование? Пo-моему, человек, не имеющий ванны, не может даже претендовать на чье-либо уважение. И не говорите, что это мещанский предрассудок. Вам, советским людям, хочется всего того же, чего хочется нам: хочется хорошей или хотя бы сносной жизни... В эту сносную жизнь входит и бытовая свобода... Не буду говорить, что большинству из вас так уж необходима свобода политическая. Без нее люди и на Западе могут обходиться отлично, опыт это показал. Но пригодилась бы и она, правда? Особенно таким людям, как вы. Я знаю, что у вас в особенности нет оснований любить и жаловать коммунистов: вы изобретатель, человек свободной мысли, вам важнее всего независимость, свободное общение с другими людьми науки, хорошие условия труда, преданные вам опытные помощники. Повторяю, все это вы на Западе имели бы. Здесь вы работаете вместе с десятками других людей в большой казенной лаборатории, не очень плохой, но и не очень хорошей. Вашим лабораториям, за исключением очень немногих, далеко до американских, как до звезды небесной. Над вами много начальства, которому вы должны подчиняться как школьник. Вы наверное не смеете опоздать на службу хотя бы на пять минут. А ваши товарищи? Между ними наверное есть недурные люди, но у вас, по воле судьбы, они прежде всего завистники и конкуренты. Каждый ваш успех это неуспех для них. Они поневоле ревниво следят за вами. А некоторые, быть может, вас подсиживают и доносят на вас кому следует? Ваше изобретение рассматривается в комиссии. В ней половина членов ничего не понимает в науке. Другая половина, быть может, не очень желает, чтобы выдвинулся новый человек. А что такое «выдвинулся»? Если ваше изобретение будет признано ценным, вы получите повышение в ученом чине. Вам дадут квартиру из двух комнат, столь же дрянную, как эта, быть может, вам дадут какой-нибудь завалящий орденок, и ваши товарищи будут шипеть, сплетничать и издеваться. Да и уверены ли вы в том, что повышение в чине окажется прочным? При первой, хотя бы ничтожной неудаче вас съедят враги и завистники. Мало ли было таких случаев? Некоторые я мог бы вам напомнить. Да вы все это знаете гораздо лучше, чем я. Вы были в свое время арестованы. За что? Разумеется, ни за что. Верно, кто-нибудь взвёл на вас обвинение, в лучшем случай якобы научное: просчет, ошибка, недостижение обещанного результата. Скорее всего, взвёл по личной злобе, из зависти, из желания занять ваше место. Возможно, что это был просто вздор. Но допустим, что он сказал правду: вы в самом деле сделали ошибку. Это бывает. Это даже в работе неизбежно, что в Америке частным предпринимателям, акулам капитализма известно. Они даже в своих расчетах предусматривают некоторый процент ошибок. Если же ошибка очень велика и стоила предпринимателям больших денег, на Западе инженер может потерять место. Вас же посадили в тюрьму. Я сказал, что обвинение против вас могло быть научным, в лучшем случае. В худшем вас могли обвинить в том, что вы когда-то были кадетом или там меньшевиком, троцкистом, монархистом. Разве я не правду говорю?

– Чистейшую правду, только я не понимаю, к чему вы это говорите? Вот и то, что Волга впадает в Каспийское море, это тоже чистейшая правда.

– И Пушкин сказал: «Черт меня подтолкнул родиться в России с умом и талантом!» «Тшорт», – говорит мой приятель полковник. Ведь прямо о вас сказано. Отчего же вам не уехать? Какая уж там измена! Кому измена? Сталину? Тиберию? Надеюсь, вы, умный человек, не думаете, будто вы работаете на Россию? Так могут думать только дураки или же люди, цепляющиеся за такое суждение, как за соломинку, просто для того, чтобы не превращать свою жизнь в совершенную бессмыслицу. Вы работаете, с одной стороны, на Сталина, с другой – на мировую революцию, то есть на невежественного, по существу тупого, хотя и хитрого, злодея и на то, чтобы превратить еще миллиарда полтора людей – сколько теперь числится этой породы? – чтобы и их превратить в глупое, быстро развращающееся стадо баранов. Что вам здесь делать? Нашим открытием могли бы здесь заинтересоваться лишь в том случае, если б вам покровительствовал какой-нибудь сановник. А как вы к нему пролезете? Вы и вообще пролезать не умеете. Ла это и очень опасно. От Кремля до Лубянки два шага и в прямом, и в переносном смысле этих слов. Логически построенный роман. Композиция прекрасная, как у всех средних романистов. Глава первая: он никто. Глава пятая: он молодой лакей при большой особе. Глава десятая: он сам большая особа. Глава пятнадцатая: он в застенке... Можете ли вы обмениваться научными мыслями с западными учеными? Почти не можете. Можете ли съездить за границу? Только в том случае, если вы совершенный прохвост, всецело продавшийся большевикам. Можете ли вы читать иностранные книги лучших писателей наших дней? Не можете: вашими литературными вкусами заведует начальство, – читай то, что тебе разрешают. В вашем доме в Америке была бы прекрасная библиотека, – какая это радость, иметь у себя то, что пишут умные, талантливые люди! А вот у вас эти жалкие полки с двумя сотнями книг, которые начальством разрешены. Вы читаете только советскую печать, самую скучную и бездарную в мире...

–   Вы недурно для иностранца разбираетесь в русских делах. По-настоящему не разбираемся и мы. Поймем только тогда, когда Макроны напечатают свои воспоминания.

–   Вы, кстати, ни на кого из Макронов не ориентируетесь?

–   Только на то, что они перервут друг другу глотки. Да еще, и гораздо больше, ориентируюсь на Ваганьково кладбище... Верно, вы часто бывали в России, граф?

–   В первый раз был очень давно, еще в восемнадцатом пеке. Я ведь принимал участие в петербургских событиях 1762 года. Императрица Екатерина очень хорошо ко мне относилась.

Да, я было и забыл... О вас писали, будто вовсе вы не французский граф, а португальский еврей... Только все-таки зачем вы говорите общие места? Я отлично знаю, что на Западе все лучше. Достаточно часто там бывал. Разница, прав да, лишь количественная, но огромная... Все наши политические понятия неотделимы от личности людей. Диктатура могла бы быть другой, если б диктаторами не были такие тупые звери, как Гитлер или Сталин. Свобода имеет не такой уж соблазнительный смысл, если ее представляет промышленник, составивший себе огромное состояние при помощи некараемого законом мошенничества и пользующийся в мире огромным престижем отчасти именно поэтому.

–  Количество переходит в качество.

–  Количество переходит в качество, это так... Хотите выпить водки?

–  Хочу.

–  Она у меня в этом шкапу... Вот...

–  Что я вижу? У вас в шкапу виолончель?

–  У меня в шкапу виолончель.

–  Я тоже играю на виолончели. Тарантеллу играете?

–  Какую? Мендельсона? Шопена? Чайковского?

–  Шопеновскую. Я кое-как, по-любительски, приспособил ее для виолончели. Вся моя жизнь – готовый фильм, положенный на музыку тарантеллы.

–  Очень всё это глупо сказали... Впрочем, не все ли равно? И музыки скоро тоже не будет, число сочетаний звуков не может быть безграничным... За ваше здоровье, граф.

–   За ваше, гражданин Майков... Водка недурная. Сами готовите?

–   Сам готовлю.

–   Какие вина на Западе! Вы любите крепкие вареные вина' У меня был настоящий портвейн, из провинции Трас-ос Монтес... У вас, кажется, тоже фабрикуют портвейн? Воображаю, каков он! Настоящий портвейн можно пить только в Португалии... За его отсутствием, выпьем водочки. Не люблю, когда говорят «водка», надо говорить «водочка»... Так, может быть, согласитесь со мной уехать? Вы способны пробежать несколько километров?

–   Совершенно неспособен. Это через границу-то? Никоим образом. И километра не пробегу.

–   А какая у вас болезнь?

–   По-видимому, дело идет к раку простаты. Видите, что эмигрировать мне поздновато.

–   Нехорошо... Сделайте операцию. В Европе отличные хирурги. Это единственная причина, по какой вы не согласны уехать?

–   Одна из двух главных.

–   А вторая?

–   Не дадут визы, а бежать я физически неспособен.

–   Даже на аэроплане?

–   Если с удобствами, легально, то я уехал бы... Взглянуть бы еще раз на свободный мир, а?

–   Там веселее. Ох, скучно у вас.

–   Чудовищно. Невероятно. Невыносимо.

–   Так, так. Кажется, кто-то сказал, что можно жить без литературы, без философии, без свободы, но нельзя жить без сплетен, особенно политических? А у вас, верно, и их нет: нельзя, сексоты... Но как же говорят, будто у вашей молодежи

горят глаза»? Она ведь и без свободы, при этой невероятной скуке, «радостно строит новую жизнь»?

–   Что молодежь! У нее птичий комсомольский разум. Да и не горят у нее глаза. Глаза горят только у служащих Интуриста.

–   Они фанатики. Им отлично платят. У гитлеровской молодежи, впрочем, тоже горели глаза... Но нельзя же, чтобы пропало большое открытие, удлиняющее жизнь людей.

–   Когда человеку осталось жить несколько месяцев, он несколько охладевает и к науке и к славе. Можете сжечь мои бумаги.

–   Сжечь ваши бумаги! В той Роканкурской печке?

–   В той Роканкурской печке.

–   А долг перед человечеством?

–   Я больше не вижу необходимости удлинять жизнь человека. Уж скорее я сократил бы. Да он сам верно об этом позаботится... Может быть, тут и строят новую жизнь, но только всем очень гадко ее строить... Какая скверная погода: холод, ветер, дождь... На Капри не так, а? Я был когда-то. Солнце светится в воде залива? Боже, как хорошо!..

–   Все залито потоками солнца.

–   Все залито потоками солнца. И пальмы?

–   И пальмы. Рай. В Берлине много хуже. Серо. Чистилище.

А у нас ад... Эти ночные пустынные улицы Москвы! В тишине странный звук странной обуви прохожих. Он меня преследует уже тридцать пять лет. Это лейтмотив советской России... А вы не боитесь ходить по Москве в кафтане, длинных чулках и при шпаге? У вас верно есть и револьвер?

–   В мое время револьверов еще не было. Были только пистолеты... Вот.

–   Вас могут арестовать за незаконное ношение оружия.

–   Это был бы гротеск в трагедии.

–   Мы и сами гротеск в трагедии.

–   Нет «социалистического реализма»?

–   Нет социалистического реализма... Я уеду, если легально и с комфортом.

–   Значит, у вас есть еще желания. Вы были у Сфинкса Желаний?.. Чего вам еще хочется?

–   Да вот хотелось бы перед смертью увидеть Италию. Хотелось бы глотнуть воздуха свободы. Но ведь меня не выпустят. Я и заложников не мог бы представить. Да и денег у меня нет.

–   Денег я вам дам сколько угодно. А вот разрешение на отъезд это дело трудное. У вас нет связей?

–   Никаких.

–   Разве мне попросить американского посла? Он мог бы кое-что устроить. Но он, к сожалению, интеллигент. Ничего не сделает. Интеллигенты в век гангстеров просто ни к чему.

–   Просто ни к чему. Хорошо, что вы не интеллигент... А все-таки попросите посла. Вы сказали, что вы у него нынче на приеме? Там все будут. Будет и Иосиф Виссарионович.

–   Помилуйте, он никогда ни у каких послов не бывает, а у этого всего менее. Он и принять его не хочет.

–   Вы ошибаетесь. Теперь они бывают друг у друга запросто. «Ну, что, брат, Пушкин?» – «Да так как-то, брат...» И тот германский фельдмаршал там будет, Рундштедт или Роммель, как его?

–   Они оба давно умерли, и никогда их в Москве не было... Вы не бредите ли?

–   Я Олеолиукви не принимал... Да в бреду тоже есть настоящая жизнь, разница невелика. Вы еще заедете переодеться?

–   Нет, зачем же?

–   Вы в Кремле остановились?

–   Да, у Иосифа Виссарионовича. Он со мной очень мил.

–   Вот и его попросите обо мне. Тогда я с удовольствием уеду. И операцию в самом деле там сделаю.

–   Разумеется. Но Иосиф Виссарионович очень занят со своими Штауфенбергами.

–   Это еще кто такой?

– Разве вы не помните? Они десять лет тому назад покушались на жизнь Гитлера.

–   Ах, да. У меня стала слабеть память. У вас тоже?

–   О, нет! Это мои враги говорят, будто я ослабел. Неправда!

–   Не сердитесь, я и не говорю, будто вы ослабели. Нет, Рундштедт и не думал умирать. Он здоровехонек. Или это Паулюс?

–   Пропади они все пропадом...

...В доме посла был большой прием. Приглашено было несколько сот человек. Перед началом приема посол прошел по парадным комнатам, все было в совершенном порядке. В гигантской столовой красного дерева были расставлены столы, накрытые белоснежными скатертями, уставленные серебром и фарфором. Лакеи вытянулись при входе посла. Ему было известно, что они, как и вся прислуга дома, за исключеньем китайского метрдотеля – да и за него поручиться нельзя, – состоит на службе у полиции, что они проходят специальный двухлетний курс обучения – учатся и шпионскому, и лакейскому делу, знают иностранные языки и обо всем сообщают куда следует, доносят о том, что в доме говорят, о том, что едят, о том, какие лекарства принимают.

– Так сегодня цыпленок Тетрацини, – сказал он, ни к кому не обращаясь; сказал больше для развлеченья: «Запишут: Он сказал, что сегодня у нас цыпленок Тетрацини». Быть может, на Лубянке еще будут себе ломать голову, какой Тетрацини...»

Посол, очень умный, образованный, даже ученый человек, все время находился в состоянии нервного раздражения, иногда переходившего в бешенство. Нервы его совершенно издергались от вечных неприятностей с властями, от установленного за ним, почти не скрывавшегося наблюдения, от невозможности иметь хоть какие-либо отношения с образованными русскими людьми, – все они сторонились от иностранных дипломатов, как от чумы. Советское правительство, по-видимому, ставило целью отравить ему жизнь, – это выражалось даже в маловажных вещах, хотя бы в том, что посольства всё должны были покупать в Москве по тройной цене. На приемах же с ним были если не любезны, то учтивы, и он обязан был быть со всеми любезен, что было ему тяжело и противно при правдивости его характера (он не был профессиональным дипломатом). Послы других государств тоже, хотя и в меньшей мере, подвергались таким неприятностям, но переносили это много легче: у них все облегчалось усвоенным ими, по уже тридцатипятилетней традиции, общим насмешливым отношением к тому, что творилось в России. В своем дипломатическом кругу (а другого у них и не было) они и говорили о московских порядках так, как говорили бы о порядках у папуасов, с той разницей, что эти папуасы были очень могущественны и что с ними надо было считаться неизмеримо больше. Если что еще и удивляло, то разве лишь то, что всего тридцать пять лет тому назад порядки здесь были совершенно другие и мало отличались от западных (тогда как настоящие папуасы всегда были такие же или, быть может, были прежде еще хуже и забавнее). Иностранные дипломаты только и мечтали о скорейшем переводе их на службу в другие столицы. В их кругу считалось общепризнанным фактом, что после двухлетнего пребывания в России нервная система у людей расстраивается и их необходимо заменять другими; между собой они так и говорили: «У меня двухлетний срок кончается через три месяца», – точно речь шла о воинской повинности. Разумеется, все они старались исполнять свои обязанности возможно лучше, старались в мертвящей скуке Москвы проводить время наименее плохо, бывали в опере и в балете, – что ж, и у папуасов могут быть интересные зрелища, вроде своеобразного пения и танцев. Но в большинстве они не слишком близко принимали к сердцу русские дела: им-то в конце концов какое дело? Отслужат года два и будут переведены в более приятные столицы.

Сам посол так к этому относиться не мог. Он испытывал почти физическое страданье от того, что видел, слышал или читал, еще больше от сознания собственного бессилия. Миссию посла он вообще расценивал очень высоко, – только поэтому и согласился принять ее. От искусства, от познаний, от «умения видеть» послов зависели и осведомленность их правительств, и в значительной, к сожалению все же недостаточной, мере их политика. Он был убежден, что переговоры между разными великими державами идут гораздо лучше и успешнее, когда ведутся через послов, а не на ярмарке Объединенных Наций, лучше и успешнее даже чем в тех случаях, когда съезжаются главы правительств. В громадном большинстве случаев министры знали о делах гораздо меньше, чем послы, а претензий имели гораздо больше. Кроме того, их поездки всегда вызывали шумную рекламу, всеобщее возбуждение, ненужную страстность, которых не было при переговорах, ведущихся через послов. Все же теперь он и не хотел бы, чтобы эти переговоры были всецело поручены ему. Считал положение в мире почти безнадежным. Оно могло только кончиться либо войной с надеждой на победу Запада, но без уверенности в ней, либо бесконечно долгим пребыванием у власти этого страшного правительства, которое уже развратило и испакостило свой собственный народ и ежегодно покупало и развращало миллионы других людей.

Он прекрасно знал русский язык, немало занимался историей русской политики, очень высоко ставил русскую классическую литературу; вначале читал новые русские книги, читал с крайней скукой и скоро убедился, что читать нечего и незачем. С отвращением смотрел бесчисленные антиамериканские пьесы, шедшие в разных театрах Москвы, – их продолжал смотреть больше для усовершенствованья своей русской речи и еще для того, чтобы «следить за реакциями публики». Впрочем, и эта реакция была не слишком интересна: зрители аплодировали там, где, очевидно, аплодировать полагалось, – это всегда подчеркивалось и интонацией актеров. Актеры были недурные, хотя и гораздо хуже прежних, стариков; но если б они были и в десять раз лучше, то им все-таки нечего было бы сделать с бездарными пьесами, с тупыми, неестественными, насквозь фальшивыми ролями и тирадами.

В дипломатическом обществе посол бывал не часто; его немного раздражал принятый там раз навсегда иронический тон. В отличие от своих товарищей, он знал и ценил умственные и моральные качества русского народа, отразившиеся в его прежней литературе, и думал, что эти качества должны, при советском строе, постепенно слабеть и могут даже со временем исчезнуть. «Конечно, не надо придавать чрезмерного значения разным манифестациям, восторгам по отношению к власти, раболепству, культу хитрого, тупого, совершенно невежественного деспота, понемногу превращаемого в божество, люди делают то, что их заставляют делать, – думал он. – Но разве может пройти бесследно эта привычка к вечной лжи и раболепству? Моральные и умственные качества народа вытравляются из него не без успеха. Россия тупеет с каждым днем, и, если эта власть удержится еще десятилетия, то и вытравлять скоро будет нечего. Люди тридцать пять лет не слышат ничего, кроме лжи. Русскому народу нужен долголетний курс дантоновской «правды без утаек», иначе это гибель. А мы шутим и рассказываем анекдоты! Неужели и дипломатам не ясно, как день, что такое может означать существование в центре мира двухсот миллионов отупевших людей?»

Он говорил об этом и в донесениях своему правительству, но что именно посоветовать, не знал. Выхода не было, ничего сделать нельзя было, можно было только ждать – неизвестно чего. О новой, атомной войне он не мог думать без ужаса и полного отвращения: уж это было бы концом не только России, но и всей цивилизации, – посол выше всего ставил цивилизацию, и служение ей было главным интересом его жизни: о своей • карьере думал мало, он не был особенно честолюбив, и во всяком случае честолюбие его никак не сводилось к желанию получить более высокий пост и лучшее жалованье. Теперь он, как и его собратья, но по другим причинам, тоже хотел быть скорее отозванным из Москвы. Иногда боялся, что нервы его могут не выдержать и что он совершит какой-либо поступок, противоречащий всем дипломатическим традициям, и может вызвать мировой скандал.

Он посмотрел на часы и отправился на свой хозяйский пост, у того места, где когда-то до революции произошло убийство, – сам не очень хорошо помнил, кто тут кого убил. И тотчас начался съезд гостей. Иностранные дипломаты были во фраках, дамы в вечерних платьях. Только русские пришли без жен и были в обыкновенных помятых пиджачках, а главный из них, не очень высокий чиновник, счел даже нужным прийти небритым, с густой щетиной на щеках. Посол привык к таким демонстрациям и старался не обращать на них внимания; лишь вновь назначенные в Москву дипломаты с любопытством и изумлением поглядывали на русских гостей. Хозяева наперед знали, что эти гости пробудут на приеме ровно три четверти часа, ни одной минутой больше, ни одной минутой меньше. Знали также, что главного чиновника надо принимать отдельно в малой гостиной, а всех его спутников – в большой, что через сорок три минуты главный очень холодно простится с хозяином, выйдет в огромный холл, и в ту же минуту в холле окажутся все другие, – часы тщательно сверяются. Маршалы, тяжелые люди в синих мундирах с невообразимым числом орденов, изредка появлялись на приемах у других послов, но американскому послу, в один и тот же день, присылали письма с извиненьями, составленные в одних и тех же выраженьях. Это тоже было одним из многочисленных свидетельств того, что посол милостью в Москве не пользуется. О степени милости дипломатов в иностранных салонах Москвы весело и с любопытством судили по тому, получали ли они аудиенцию у Сталина и сколько минут он им уделял. Предшественник посла – факт неслыханный – оставался в Кремле тридцать семь минут, в два с четвертью раза дольше, чем самый важный из других послов. В свое время дипломатическая Москва только об этом и говорила и делала из этого выводы огромного политического значения. Но нынешнего хозяина посольства Сталин вообще ни разу не принял.

После отъезда русских гостей прием стал веселее и оживленнее. Дипломаты обменивались впечатлениями и всякий раз замолкали, когда мимо них проходили лакеи. Говорили весело о щетине чиновника, об его коричневом пиджачке. Новые гости особенно сожалели, что не было маршалов. Им очень хотелось увидеть Буденного, – приблизительно так, как в зоологических садах они просили показать самого старого, популярного слона.

–   ...Говорят, он может выпить бутылку водки, не отнимая ото рта! – сказал дипломат, недавно приехавший в Москву.

–   Бутылку шампанского, не отнимая ото рта, выпивал один британский адмирал, не помню, какой именно, – сказал другой гость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю