Текст книги "Бред"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
XXIV
Наташа каждый день читала немецкую газету, – «надо», – русских эмигрантских не могла в Венеции найти. Пропускала экономические статьи, фельетоны, спортивный отдел, прения в; парламентах; с интересом читала о книгах, о театре, о кинематографических звездах, теперь даже, впервые в жизни, о модах; с ужасом просматривала сообщения о разных убийствах, о женщинах, найденных задушенными в ваннах и подвалах; по чувству долга следила за главными политическими новостями, – теми, что печатались на первой странице с большими заголовками. «Лишь бы не было войны! А так всё одно и то же: Даллес сказал, Иден сказал, Молотов сказал, и ничего интересного они никогда не говорят, как им только не надоест».
О Даллесе, Идене, Молотове читать было необходимо: Шелль о них иногда говорил, неизменно прибавляя «пропади они пропадом». Ей очень хотелось бы, чтобы он отказался от этой присказки, которую теперь, впрочем, произносил без всякой злобы, просто по давней привычке. Он был гораздо веселее, чем в Берлине. На женщин почти не смотрел, хотя в гостинице были красивые элегантные дамы. Ей было совестно, что он ревновала его к танцовщице на Капри.
Досадно было, что он по-прежнему проводил много времени с филиппинцем. Правда, это объяснилось, но объяснение не очень ее удовлетворило. «Хорошо, тот у него что-то купил, оказал ему услугу, ну, отблагодари его советами, поработай с ним два-три дня. А то не слишком ли уж много выходит?» Раз даже она осторожно намекнула об этом мужу (с каждым днем, к собственной радости, смелела).
– Да ведь это очень забавно, его Праздник Красоты. А наш дом всё еще чистится и красится. Кстати, Рамон сегодня меня спрашивал, не хочешь ли ты получить роль в процессии?
– Я! В процессии? – воскликнула Наташа с таким ужасом, что Шелль рассмеялся.
– Я заранее сказал ему, что ты не согласишься.
– Даже не понимаю, как он мог серьезно предложить! Хороша бы я была в роли какой-нибудь знатной венецианки! Это после подземного завода!
– Ты была бы лучше всех. И перестань, наконец, вспоминать о подземном заводе!.. Но ты права, это было бы ни к чему, – сказал Шелль. Филиппинец в самом деле опять спросил его, не хочет ли Наташа участвовать в празднике, и даже добавил: «Ее условия будут моими». Шелль только представил себе, как бы это Наташа и Эдда появились в одной процессии.
Когда Шелля не было дома, Наташа работала над диссертацией или читала Тургенева. Почти каждый день ездила на Лидо и кое-как объяснялась с работавшими в их доме малярами. Они были очень ею довольны: все простые люди любили Наташу, чувствовали, что она почти такая же простая, как они. Работа шла хорошо и быстро. В двух комнатах уже были выкрашены стены, и можно было бы расставлять мебель. Одна из этих комнат должна была стать спальной Наташи. Другую Шелль называл ее будуаром. Она решила сделать из нее детскую. Страстно хотела иметь сына и дочь, непременно сына и дочь.
Шелль неохотно согласился предоставить ей покупку мебели. Купил немецкую книжку о разных стилях. Наташа внимательно всё прочла, узнала особенности стилей – и приобрела кровать, два плюшевых кресла, два таких же стула, большой зеркальный шкаф, гардины, ковер, лампы, ночной столик, – уж не знала, в каком стиле, но всё очень недорого. Мебель утром привезли; маляры ее расставили, хотя это не входило в их обязанности; она им подарила бутылку вина, они очень благодарили и попросили ее выпить с ними; пили прямо из горлышка, так как стаканов не было, ей первой дали бутылку.
Днем, по ее просьбе, приехал Шелль. Он ничего не сказал ' об ее покупках. Наташа видела, что он не очень доволен. «Сердится, что я трачу мало его денег!»
– Будуара пока не покупай. Мою мебель скоро привезем. На следующий же день после праздника съездим за ней в Берлин. Люстры я куплю сам. Эту металлическую палку с лампочкой не стоило на потолок и вешать, – сказал Шелль и, увидев, что она огорчилась, добавил: – А белье покупай и, ради Бога, не жалей денег. Это покупки на всю жизнь. «Уже вилла стала мелкобуржуазной, – с досадой думал он, – особенно эти гардины!»
– Да чем же плохая лампа? Ну, покупай ты, хотя у тебя выйдет втрое дороже. А книги можно уже сюда перевезти?
– Отчего же нет? Только Мольменти оставь, он еще мне нужен. И, разумеется, не тащи сама, скажи в гостинице, чтобы перенесли на пароходик.
У них скопилось несколько десятков книг, он покупал чуть не каждый день. Наташа удивлялась, как он быстро читает. Было немало дорогих изданий по истории Венеции. Эти покупались на счет Рамона.
Книги Наташа временно поставила в шкаф для белья, полки выстлала белой бумагой. Старательно вытирала каждую книгу тряпкой. Из толстого словаря выпал листок. На нем рукой Шелля написаны были цифры: 320.28... 56.25... Почему-то записка вызвала у нее неприятное чувство. «Деньги? Расходы? Что-то неровные цифры».
Вечером, вернувшись в гостиницу, она передала ему записку. Он взглянул и, к ее удивлению, покраснел, чего с ним никогда не случалось. «Забыл уничтожить! Совсем впадаю в детство! Вовремя бросил профессию!»
– Выпала из словаря. Может быть, это тебе нужно? Верно о каких-нибудь акциях? – произнесла она непривычное ей слово.
Да, кажется, я записывал курс из газет. «И «кажется» не надо было говорить».
XXV
Эдда почти всегда бывала всем недовольна – и по характеру, и по своему правилу: кто всем доволен, тому ничего и не дают. Но по пути из Венеции в Берлин вышла из обычного состояния. Как Шелль, никогда не была так хорошо обеспечена.
Несмотря на грозившую, по его словам, опасность, он проводил ее на вокзал: «Для тебя готов рискнуть слежкой». Простились – как он сказал, начерно – еще в ее гостинице и довольно мило, хотя в их обычной манере: были и «хам», и «кохана», и «дочь моя рожоная». Эдда больше не любила Шелля (если и любила прежде), но боялась его и в душе ценила. «Достал такие деньги! В денежных делах он врет редко. Заплатят».
У нее было одноместное отделение первого класса. Он сидел там с ней, повторял свои инструкции и переспрашивал, как учитель – для этого и приехал на вокзал: Эдда с одного раза не понимала. Наконец, незадолго до отхода поезда (она уже беспокоилась), вручил ей чек на берлинский банк.
– Три тысячи долларов, – сказал Шелль, и тут подготовивший эффект.
– Три!
– Три. Ты будешь догарессой.
– Догарессой!
– Да. Женой дожа. Рамон дож. Надеюсь, ты понимаешь, кому ты по гроб жизни обязана этой неслыханной удачей? Величайшие артистки мира боролись за эту роль! Можно сказать, в ногах валялись. Я ему сказал, что ты кинематографическая звезда, новая Ингрид Бергман! И я выговорил тебе пять тысяч долларов! Тебе! За что?
– Положим, Ингрид Бергман за пять тысяч долларов в догарессы не пошла бы.
– Дура. Куда лезешь? То Ингрид Бергман, а то ты... Не скажу, кто ты. Значит, тебе дан аванс в две с половиной тысячи. А вот в этом конверте рисунок в красках: платье догарессы. Кредит я тебе открываю на платье неограниченный.
Что такое значит неограниченный кредит? Я люблю точность.
– Это значит, ненаглядная, что ты можешь покупать самые дорогие материи, шелк, бархат, парчу, не стесняясь их ценой. Разумеется, сохрани счета. Конечно, ты будешь присчитывать, я ничего против этого не имею, но делай это по-божески, надо иметь совесть: не более десяти процентов.
Эдда вынула рисунок из конверта.
– Ах, какая прелесть! Я буду изумительна!
– Ты во всяком костюме изумительна. Даже в костюме Евы. Теперь слушай, кохана. Ты должна вернуться за два дня ' до спектакля: ни раньше, ни позже.
– Почему такая точность? Вернусь, когда захочу! – сказала Эдда, с чеком чувствовавшая себя гораздо увереннее. Шелль взял ее руку, сжал так, что она вскрикнула от боли, и отобрал чек.
– Дурак! Х-хам! Чуть не сломал мне пальцы!.. Я пошутила, а ты...
– Я тоже пошутил. Ты вернешься за два дня, слышишь? Помни, кстати, что это аванс. Если ты опоздаешь или приедешь раньше, то, даю тебе слово, ты больше не получишь ни гроша! И мы наймем другую... – Он сказал грубое слово, не очень подобавшее новому Шеллю. Эдде, впрочем, такие слова нравились. – Вот чек, бери и помни.
– Очень я тебя испугалась!.. Хорошо, хорошо, я вернусь за два дня, отстань.
– На рисунке много драгоценностей. Само собой, они должны быть поддельные. Корону мы тебе дадим здесь. Кружева же можешь покупать настоящие. Если в Берлине чего-нибудь не найдешь, съезди в Вену или в Брюссель: разумеется, не в Париж, тебе туда нельзя.
На прощанье он поцеловал ее. Эдда расчувствовалась.
– В моей памяти ты останешься как Евгений Прекрасный.
– В твоей памяти я останусь как Евгений Прекрасный, – согласился он. – Кроме того, я скоро опять появлюсь в твоей памяти, мы в близком будущем с тобой увидимся. И Рамон Прекрасный, и я.
– Ты хам, но я тебя обожаю!
– В другое время я сказал бы: «Fais voir». Но поезд сейчас отходит... Помни, что надо сохранять все счета, – сказал Шелль, больше для того, чтобы убавить сентиментальности.
С перрона он помахал ей рукой, отвернулся и ушел, когда она еще посылала ему воздушные поцелуи. Всё же, несмотря на его грубость, Эдда была им довольна. Оценила и то, что он своих пятисот долларов из аванса не вычел.
Она прошла по коридору вагона, подозрительных людей не заметила и успокоилась. Вернулась в свое отделение, вынула чек из сумочки, прочла всё от числа до подписи. «В порядке! Слава Богу. И деньги, и такая роль!» Слово «догаресса» очень ей нравилось. Перед маленьким зеркалом Эдда приняла подобающий догарессе вид. «Справлюсь! Стану знаменитостью!.. Право, он куда лучше Джима, тот мальчишка». Она очень ясно делила мужчин по разрядам; впрочем, любила все разряды. «Джим не серьезный, шалун. Бедный, у него почти ничего не осталось, всё на меня потратил. Право, дала бы ему, но он никогда не взял бы...» Джиму было сказано, что он не должен быть на вокзале по соображениям конспирации. Он ничего против этого не имел.
В вагоне-ресторане Эдда спросила полбутылки шампанского. Соседи на нее смотрели не без удивления. Она отвечала гордым вызывающим взглядом: «Да, пью одна шампанское, я так привыкла!» Шелль не сказал, оплачиваются ли отдельно ее расходы или идут в счет пяти тысяч; она забыла спросить; всё же решила жить «хорошо»: скупа не была даже тогда, когда платила за себя сама. Затем в купе пробовала написать элегию: «Прощание». Но вагон очень трясло. Она спрятала тетрадку и открыла роман Сартра.
Было, однако, темное пятно: переход через железный занавес, разговор с советским полковником.
Отправилась она к нему на третий день с мучительным волнением, – подходя к рубежу, испытывала такое чувство, точно в самом деле сейчас покажется какой-то занавес. На столбе была надпись черными, точно гробовыми, буквами: «Achtung! Sie verlassen nach 80 m. West Berlin». Еще дальше была другая по-английски: «You are now leaving British Sector». Она довольно долго жила прежде в Берлине и эти надписи видела не раз, всегда с чувством легкой тревоги, хотя в ту пору в восточный сектор ей ездить было незачем.
Прием был любезный.
Бумаги, доставленные Эддой, оказались необыкновенно важными. Полковник тотчас переслал их в Москву. После первого же ознакомления с ними начальство выразило ему благодарность. Как всегда, выразило ее не слишком горячо, сказало, что бумаги будут тщательно изучены, но он видел, что от свалившегося клада там в восторге. Теперь он мог рассчитывать на награды, даже на повышение по службе. Самая идея похищения бумаг из Роканкурской печи своей эффектностью не могла не произвести впечатления.
Эдда оказала делу большую услугу. Но и на этот раз полковника удивила ее очевидная глупость. «Впрочем, тут дело было не в уме. В самом деле она очень красива». Полковник подробно ее расспросил.
– ...Вы исполнили задание быстро. Благодарю вас, – сказал он. Редко говорил это агентам, и это у него прозвучало как «мое русское спасибо». «Гранд-кокетт», – определил он Эдду без уверенности. – Рад, что у вас «доброе совершилося»: так когда-то русские люди называли... Ну, вы знаете, что называли.
– Я очень много работала, – сказала Эдда, успевшая немного успокоиться. Как и при их первой встрече, ее что-то испугало в наружности полковника. – Я просто измучена! Вы не можете себе представить, товарищ полковник, как эта работа изнашивает человека!
– Ишь ты, поди ж ты, что ж ты говоришь ты, – сказал полковник. Говорил это в тех редких случаях, когда бывал весел. – Теперь, пожалуй, отдохните. Этот мерз... Этот американец получил отпуск на целый месяц?
– Да. Он два года не брал отпуска.
– А не мог ли бы он вернуться на службу раньше?
– Боюсь, что это обратило бы внимание его начальства, товарищ полковник. Люди редко отказываются от отпуска, – сказала Эдда. «Всё знает, мой картежник!» – подумала она.
Да, может быть. Тогда не надо. Разумеется, вы должны поддерживать с ним... тесный контакт. Самый тесный контакт. Вам это нетрудно, у вас большой «секс аппил», – сказал он с насмешкой. – А для нас это куда как важно в отношении дальнейшей конъюнктуры. Его положение там прочно?
– Не знаю, – сказала Эдда. Этого вопроса Шелль не предвидел. – Он уже давно ожидает повышения по службе, – добавила она, надеясь обрадовать полковника.
– Я зам, спасенная душа, другой директивы пока не дам. При создающейся конъюнктуре оставайтесь при нем... Может, и деньжонок вам от него перепадает? Разумеется, в персональном по рядке, в персональном. Он, верно, мужичок кошелястый? Чать, довольны? – спросил он. Эдда изумленно на него смотрела. Это сочетание ученых слов с заволжскими, доставлявшее полковнику удовольствие, вызывало удивление и в Заволжье, и в Разведупре. К ученым словам Эдда привыкла, сама часто и охотно ими пользовалась. Но «чать», «кошелястый», «спасенная душа» ее испуга ли, как во Франции она испугалась бы, услышав «Tudieu» или «Ventre Saint Gris». – Айда с ним в Италию шампанское лакать. Или он водоглот? У них бывают и такие, пес их ведает. Императив остается прежний. Следите за его акцией внятливо. А с ним держитесь как следует, этак руки в боки, глаза в потолоки.
– Я держусь с ним гордо, товарищ полковник.
– Фараон гордился и в море утопился... Продолжаете писать стишки-с?
– Вы и это знаете, – сказала Эдда, застенчиво потупив глаза.
– Знаю. «Писано в кабаке, сидя на сундуке». Прошу извинить, я цитирую вашего собрата Ваньку Каина. Разумеется, он был ваш собрат лишь как поэт. Написал замечательную поэму или песню: «Не шуми, мати, зеленая дубравушка», – сказал полковник, глядя в упор на Эдду. Она не знала, как понять его слова: как будто они были обидны, но говорил он шутливо. «Если шутит, значит, я ему нравлюсь». Да и обижаться на него было неудобно и ни к чему.
– Вы любите поэзию, товарищ полковник?
Ничего тому подобного, – сказал он, пожав левым плечом. – А что же этот ваш... Как его? Шелль? Больше ко мне не соблаговолил заявиться. Впрочем, черт с ним! Он из плута скроен, да мошенником подбит. Да еще вдобавок психопат, по-старинному «сущеглупый», – прибавил полковник, в этот день уж чрезмерно подчеркивавший особенности своего стиля.
– Буду обо всем вам внятливо докладывать, товарищ полковник, – сказала Эдда, тоже старавшаяся говорить по-особому; она слова «товарищ полковник» произносила с чисто военной интонацией.
– Согласно общей инструкции и нынешней директиве, – ответил полковник. – Ясно и сжато: только к делу, а не про козу белу.
Выдал он ей всего тысячу марок, но сказал, что окончательное вознагражденье будет определено позднее. «Мог бы, скупердяй, дать и больше», – подумала она; впрочем, сумма теперь для нее не имела большого значения, и торговаться Эдда не решилась. «Главное, что я теперь могу быть спокойна!»
– И вот еще что, – сказал полковник внушительно. – Быть может, этот мерз... этот лейтенант дал вам много денег? Меня это не касается, но не думайте об отставке! От нас не. уходят. Когда вы перестанете быть мне нужны, я сам вам скажу. А до того вы обязаны работать. У вас есть словарь. Если что будет, пишите тайнописью.
Она была в смущенье и не сразу поняла, что это слово означает шифр. Полковник иногда говорил даже «тарабарская грамота», – так шифр назывался в еще более далекие времена. Слово «тайнопись» ей, впрочем, понравилось. Он сделал вид, будто привстает.
Эдда заказала платье. Хотела было съездить в Брюссель и выбрать там кружева. «Фламандские? Брюссельские? Валансьенские?» Их можно было достать и в Берлине, однако Берлин ей давно надоел, и она всегда чувствовала потребность в частых переездах, особенно теперь, со спальными вагонами, с шампанским. Вышло, однако, так, что в Брюссель она не поехала. Пришло письмо от Шелля, – короткое и без всякой тайнописи. «Хочу тебе еще сказать следующее, – писал он. – Освежи свои познания в испанском языке. Я знаю твои способности к языкам. Ты легко найдешь учительницу в Берлине. Нужна только практика. От этого зависит твое счастье. A bon entendeur salut!» Подпись была: «С истинным уважением и совершенной преданностью, твой Х-х-хам».
Она тотчас наняла не учительницу, а учителя, – очень скучала без мужчин. Учитель, впрочем старый и неинтересный, приходил каждый день на два часа. Теперь уехать было невозможно. Кружева были тоже куплены в Берлине. Общий счет, с прибавленьями на расходы, составил тысячу шестьсот двадцать семь долларов: точные, не круглые цифры всегда производили хорошее впечатление. «А что мой картежник из плута скроен и мошенником подбит, это полковник правильно сказал. Непременно ему передам».
От скуки она начала писать рассказ, где героиня, знаменитая артистка, не «говорила, смеясь», а «молвила, смеючись».
XXVI
В Венецию она вернулась за два дня до праздника. Шелль встретил ее на вокзале и почтительно поцеловал ей руку. Щелкнул аппарат: на перроне ждал фотограф. Был и один унылый репортер. Эдда дала интервью. Шелль ожидал его со страхом, но сошло хорошо. Она говорила о красотах Венеции:
– ...Я много раз бывала в вашем дивном городе. Что может быть красивее площади святого Марка! А Дворец дожей! А Большой канал! Для праздника я тщательно изучила все мате риалы...
– Пожалуйста, сударыня, не сообщайте ничего о празднике, – вмешался Шелль. – Послезавтра все всё увидят, а пока это маленький секрет.
– Я подчиняюсь, – сказала Эдда с очаровательной улыбкой.
– Прямо Сара Бернар! – похвалил Шелль, когда они остались одни. – И говорила ты о Венеции чрезвычайно интересно, оригинально и ценно. Пять с плюсом. Для тебя снят номер из двух комнат. – Он назвал одну из лучших гостиниц. – На наш счет.
– Я думаю, что на ваш! Но отчего не у вас?
– Зачем же тебе встречаться с его дамой? Я сегодня вечером тебя с ним познакомлю. Устроился так, что ее не будет. Она ему уже надоела... Твоя прежняя гостиница тоже недурна, но ведь твой американец еще там?
– Там. И я должна буду поддерживать с ним контакт, этого требует полковник.
– Поддерживай с ним контакт, – сказал он так же, как полковник. – Можешь сегодня с ним и обедать. Лучше у него в номере. А как наш дорогой полковник, пропади он пропадом? Еще не совсем сошел с ума?
– Почему сошел с ума?
– Да у него глаза ненормального человека, разве ты не заметила?
– Да что он вообще за человек?
– Он смесь. Пять процентов от Ленина, пять от Суворова, пять от Аракчеева, двадцать от гоголевского сумасшедшего, а остальное вода, aqua distillata.
Вечером он познакомил ее с Рамоном. Успех превзошел его ожидания. В особенный восторг привело филиппинца то, что Эдда говорила по-испански. Шелль одобрительно кивал головой: «Молодец баба!» Вид у него, впрочем, был подчеркнуто сдержанный, почти нейтральный, как у «наблюдателя», который на дипломатической конференции представляет дружественную державу, не принимающую в конференции прямого участия. Рамон изъявил желание увидеть Эдду немедленно в костюме догарессы. Праздник шел без репетиций: «Репетиции убили бы душу спектакля!» – объяснял Шелль Рамону.
– Но отчего же вы остановились не в моей гостинице?
– Оттого, что здесь не было достойного номера, – ответил Шелль.
– Для меня достали бы достойный номер! – сказал Рамон. Он хотел было вспылить, но не вспылил. – Когда я вас увижу?
– Где же я переоденусь? – стыдливо спросила Эдда. – Не могу же я ехать из моей гостиницы в вашу в костюме догарессы. Может быть, вы приедете ко мне?
– С восторгом.
– Плыть в костюме догарессы вы, конечно, не можете, – сказал Шелль. – Журналисты устроили бы за вами погоню на гондолах. Они и так с фотографами осадили сеньору Эдду на вокзале, – пояснил он хозяину. – Но по той же причине не лучше ли будет, сеньора Эдда, если вы приедете сюда? Вы могли бы переодеться здесь, в этом номере четыре комнаты.
Это в самом деле еще лучше!
– Так вы условьтесь. А теперь я, к сожалению, должен вас покинуть, – сказал Шелль, вставая. – До завтра, мой друг, до завтра, сеньора Эдда. Хотя, быть может, я и завтра вас не увижу, столько дела. Рамон, покажите сеньоре Эдде окрестности Венеции, вы могли бы сделать маленькую экскурсию. Но постарайтесь ускользнуть от репортеров.
– Постойте, я хочу показаться вам в короне. Вы скажете, всё ли как следует, я сейчас ее принесу, – сказал Рамон и вышел в соседнюю комнату.
– Кохана, теперь твое счастье в твоих руках: он еще глупее тебя, – сказал Шелль по-русски. – Это неподдельный coup de fondre, в Рамоне всё неподдельно. Правда, в Венеции нет женщин, говорящих по-испански. Очень неудобно любить при помощи переводчика. А как сошел контакт с американским мальчишкой?
– Отлично, – ответила Эдда, сияя.
Джим был вначале грустен, совсем не такой, каким был в Париже. Дядя давно уехал в Берлин, Джим никого в Венеции не знал и боялся сознаться себе, что немного скучает в этом городе радости и счастья. Но когда Эдда трагическим тоном сказала ему, что они должны расстаться – «судьба сильнее людей!», – он обрадовался неприлично. Это Эдде не понравилось.
– Во всяком случае, мы должны будем поддерживать деловые отношения. От тебя ждут дальнейших услуг.
– Боюсь, что это невозможно, – ответил он, смутившись. – Дядя пишет, что меня переводят в Соединенные Штаты.
Теперь неприлично обрадовалась она. «Чего же они тогда могут от меня требовать?»
– Об этом мы еще поговорим. Мы здесь будем видеться.
– Разумеется! – сказал Джим. – У тебя прекрасный вид. Ты теперь еще больше похожа на портрет Габриеля Джошуа Тревельяна.
– Спасибо... Как у меня теперь синяки под глазами? Больше или меньше?
– Гораздо меньше.
Ты очень скучал? – спросила Эдда, глотая какую-то пилюлю. Она всегда принимала разные порошки. – Что ты делал всё время?
– Ты не угадаешь. Я становлюсь писателем!
– Как? И ты!
– Я буду писать не стихи... Ты знаешь имя Монтеверде?
– Не знаю и горжусь этим.
– Это был композитор семнадцатого столетия. Он прожил большую часть жизни в Венеции, здесь и умер. Я случайно наткнулся на материалы и решил написать о нем книгу.
– Да разве ты музыкант?
– Я страстно люблю музыку, но играю на рояле неважно, а композиторского таланта, кажется, не имею.
– Я уверена, что ты талантлив. Я страшно за тебя рада.
– Страшно рада и моя тетка Мильдред Рассел, – сказал Джим. Он испытывал такое чувство, какое испытывают люди, покидая пароход после долгого плаванья: «С кем-то временно сошелся, но больше его никогда не увижу, и слава Богу: осточертел!»
Всё действительно вышло случайно. Оставшись в Венеции один, Джим побывал во дворцах, церквах, музеях, осмотрел по путеводителю Тицианов, Веронезов, Тинторетто, Джорджоне. Восхищался добросовестно и вполне искренне, но в меру: к живописи большого влечения не имел. Как-то собрался было поехать в Мурано, где в старой церкви Сан-Пиетро Мартире был важный Беллини; но спросив себя, может ли без этого Беллини прожить остаток жизни, ответил, что может, и не поехал. «Да, кажется, выйдет из меня веселый неудачник. Дядя не прав в главном, в своей работе, в своем понимании жизни. Относительно же меня он во многом прав. Я действительно главным образом спорщик, люблю противоречить и словами, и делами. И сам не знаю, чего хочу. Хочу интересной жизни, а в частности ничем особенно не интересуюсь».
В этот день он попал на концерт старой итальянской музыки. Исполнялась месса папы Марцелла. Она не произвела на него сильного впечатления. Почему-то он думал, что музыка Палестрины необыкновенно мелодична; на самом деле мелодий почти не было или же он не мог их разобрать. Огорченно думал, что настоящего дара к музыке у него нет. «Тогда к чему же есть? А что, если б написать биографию этого композитора? Кажется, он был певцом, и безголосым, затем его прогнали, он бедствовал, и признание пришло лишь поздно?»
В антракте он купил программу и узнал из нее, что автор мессы, Пьерлуиджи, был прозван Палестриной по названию деревни, в которой он родился. «Тогда для изучения материалов, пожалуй, еще пришлось бы поехать в эту деревню. Там я совсем пропаду от скуки, если скучаю в Венеции. Да верно существуют другие биографии Палестрины».
После антракта исполнялись отрывки из оперы «Орфей». Эта музыка, напротив, его очаровала. Он плохо знал миф об Орфее, смутно вспоминал, что этот герой спустился за какой-то женщиной в ад, вытащил ее оттуда, что он очаровывал людей не то пением, не то красноречием и погиб трагической смертью, кажется, его разорвали на части. Джим слушал музыку и, как большинство людей музыкальных, но не настоящих музыкантов, старался подставлять под нее жизненные положения. Сначала подставлял Орфея, затем, частью серьезно, частью иронически, стал подставлять себя. «Вот и я спустился за Эддой в ее ад. Правда, я еще трагически не погиб. Она тоже нет».
В Париже у него в самом деле были угрызения совести, хоть он их преувеличивал в разговоре с дядей. В тот самый день, когда Джим передал Эдде пакет, ему пришло в голову, что ее могут отправить в каторжные работы. Он провел ночь почти без сна. Сгоряча подумал, что надо открыть ей всю правду, надо умолять ее бросить позорное, страшное ремесло. Впрочем, подумал об этом не очень серьезно и сам назвал себя «дураком, и очень скверным дураком»: «Если б я открыл ей всю правду, то это было бы предательством уже с моей стороны! Я, разумеется, никогда этого не сделаю! Зачем только я согласился на предложение дяди? Просто по моему вечному легкомыслию». Угрызения совести у него кончились, когда Эдда благополучно уехала из Франции, не только не причинив вреда Соединенным Штатам, но оказав им невольно большую услугу. Однако очень неприятное чувство у Джима осталось. Разговор с дядей его успокоил, всё же он твердо решил, что на службе в разведке не останется.
Орфей, очевидно, тоже был легкомысленным, непостоянным существом. Джим то раскаивался в своих недостатках, то немного щеголял ими перед собой. «Да, во мне есть Орфеево начало... Под эти звуки он, верно, уходит из ада, как ухожу я. Только я ухожу без всякой Эвридики, уж очень скверная оказалась Эвридика. Странно, что в первый день я совсем этого не чувствовал. Как хорошо, что она получила какую-то работу!»
Он прочел в программе и о Монтеверде. О нем знал еще меньше. Этот, по-видимому, был, в отличие от Палестрины, удачником. Джим сочувствовал обиженным жизнью людям, но сам никак быть неудачником не желал. «Отчего же мне не написать его биографию? Он, кажется, и известен меньше, и музыка его гораздо лучше». В программе указывались годы жизни Монтеверде. Джим пошарил в голове, собирая свой запас исторических познаний. «Эпоха, кажется, очень интересная. Тридцатилетняя война? Полчища Валленштейна? Да верно он Валленштейна в глаза не видал. Всё равно, это должно было отразиться в его музыке. Борьба двух миров, как теперь. Не совсем как теперь, но это неважно. И кардинал Ришелье был тогда... А что тогда было в Италии? Хоть убей, не знаю. Несомненно, эпоха была красочная. Это составит канву, фон для книги».
Он был так взволнован, что тотчас после «Орфея» ушел: больше ничего Монтеверде не исполнялось. Было всего пять часов, магазины еще были открыты. Он нашел у антиквара старое издание, партитуру на пергаменте, с квадратиками вместо кружков: Монтеверде! Тотчас – очень недешево – купил партитуру и даже до Флориана не дошел. Сел за столик в первой же маленькой грязноватой кофейне, спросил не вина, а кофе, и принялся читать: довольно свободно читал ноты. «Прелестно!..» Его решение стало твердым. Ясно видел перед собой толстую – не очень всё же толстую, страниц в триста – переплетенную книгу. На верху титульной страницы была его фамилия, а пониже большими буквами: «Клаудио Монтеверде».
Через несколько дней он получил письмо от дяди. Тот сообщал ему, что его желание исполнено: он будет переведен в Соединенные Штаты. «Там ты можешь осмотреться и выбрать что тебе угодно. Мой совет тебе в армии и остаться», – писал полковник племяннику на этот раз не в том шутливо-насмешливом тоне, который оба любили.
Он ходил в библиотеку, купил несколько дорогих книг и партитур. Работа, неопределенно называвшаяся собиранием материалов, шла. Теперь оставалось отделаться от Эдды. Поэтому он и был так рад ее словам: инициатива была ее, разрыв был не враждебный, и Эвридика тоже покидала ад.