Текст книги "Бред"
Автор книги: Марк Алданов
Жанр:
Шпионские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
XXIX
На следующий день они покинули Венецию. Рамон действительно приехал проводить их на вокзал. Привез Наташе огромную коробку конфет, был чрезвычайно любезен. Шелль весело с ним болтал. Предчувствия у него как рукой сняло еще ночью в гостинице, а особенно утром в их домике на Лидо.
– ...Главное, это здоровье! – сказал Рамон Наташе таким тоном, точно высказывал замечательную мысль. – У вас сегодня очень утомленный вид.
Этого Шелль Наташе не перевел.
До отхода поезда Рамон не остался: он торопился домой. Горячо благодарил Шелля, и было не совсем ясно, благодарит ли он его за праздник или за Эдду.
– Может быть, мы еще с вами увидимся в Берлине. Она сказала мне, что ей надо будет туда съездить, ликвидировать квартиру, взять вещи. Разумеется, я поеду с ней, – сказал он с некоторым замешательством, хотя и не скрывал своих отношений с Эддой. Шелль одобрительно кивал головой и просил кланяться.
– Какая прелестная женщина! – сказал он. – И какая бескорыстная! Представьте себе, она хотела вернуть вам эту корону! Думала, что вы ее возьмете назад! Я едва ее уверил в том, что это был ваш подарок ей. Зная ваш характер грансеньора, думаю, что я не ошибся?
– Разумеется! О чем тут говорить! Теперь понимаю, почему она меня за нее не поблагодарила... Вы пользуетесь у нее большой милостью! Она мне говорила, какой вы замечательный человек. «То-то», – подумал Шелль, впрочем не сомневавшийся, что и Эдда gentleman agreement выполнит. – Я это знал и без нее. А каков был праздник?
– Выше всяких похвал. Я уверен, мировая печать будет трубить о Празднике Красоты еще целый месяц. Вы оказали обществу огромную услугу. И все было совершенно так, как у дожей. Но едва ли они могли тратить на праздники столько денег, сколько истратили вы. Секретарша сказала мне, что одного шампанского выпили четыре тысячи бутылок.
– Предположим, что выпили только половину, а остальное досталось секретариату и лакеям, – сказал весело Рамон. – Но это в порядке вещей. Богатый человек должен понимать, что надо при нем жить и бедным людям.
– Бедным, разумеется. Где же вы остановитесь в Берлине? Я хотел бы предложить вам гостеприимство в своем доме. У меня там есть собственный дом, – небрежно вставил Шелль, всё же смутно надеясь, что Рамон верит в его богатство, – но моя квартира в нем недостаточно велика.
– Что вы! Есть гостиницы. Мы верно туда отправимся недели через три-четыре. – «Тогда всё в порядке. Нас уже давно там не будет», – подумал Шелль. – Мы еще совершим небольшое путешествие. Я ей предлагал съездить в Париж, но она почему-то в Париж не хочет. Вероятно, полетим в Севилью. Наконец-то меня будут понимать без переводчиков.
Как водится, он сказал, что останется на вокзале до отхода поезда; как водится, Шелль ответил, что это совершенно не нужно, – зачем ему терять время, и так слишком мило с его стороны, что он приехал на вокзал. «Одной руки мало, протянем обе. Явно переходим из стадии добрых приятелей в стадию старых друзей. Если б он был русским, пришлось бы и расцеловаться», – подумал Шелль. Рамон поцеловал руку Наташе, которая, скрывая нетерпенье, ждала его ухода, еще раз пожелал здоровья и ушел к своей гондоле.
– Он сто раз говорил мне, что очень занят. Мне всегда хотелось его спросить: «Верно, крестословицы решаете?» Но он, право, милый. И не такой obvious, как я прежде думал. Не удивлюсь, если он когда-нибудь покончит с собой.
– Не говори ерунды. Он очень милый, но слава Богу, что он, наконец, уехал! Хотя нехорошо так говорить.
– Это у тебя тоже такая манера: вставишь «нехорошо так говорить» – и говоришь.
– Вовсе нет, все ты выдумываешь, Эудженио... Скажи, как меня зовут?
– Ты не рехнулась ли?
– Меня зовут Наталья Ильинишна Шелль. Повтори!
– Наташка Шелль. Очень глупая Наташка Шелль, но необыкновенно милая. В мире, в этом all-hating world, порядочные люди едва ли составляют значительное большинство, однако есть люди, очень удачно прикидывающиеся порядочными. Некоторые этого даже не замечают, у других это входит в привычку, но ты...
Она смотрела на него, почти не слушая его слов, думая о чем-то своем. Потом расхохоталась.
– Вечный вздор! Я уже от тебя слышала эту цитату. Из какого она дурака?
– Из Шекспира... Так ты довольна, что ты Наташка Шелль?
– Не особенно, – сказала она. С нее тоже, непонятным образом, как рукой сняло печаль.
Поездка была необыкновенная. Собственно, это была их первая поездка вдвоем. Из Неаполя в Венецию они ехали днем, в отделении вагона были и другие люди. Теперь они были одни, никто не потревожит. Кондуктор почтительно попросил отдать ему билеты, чтобы больше их не беспокоить. Всё в вагоне было кожаное, бархатное, лакированное, всё было так ярко и уютно освещено. Роскошь показалась Наташе удивительной, но теперь уже не вызывала у нее угрызений совести. На полках были только новенькие, дорогие несессеры, – Шелль в Венеции подарил ей и несессер, – остальное было сдано в багаж. На границе чиновник вошел в купе, сказал: «Pässe, meine Herrschaften», – в присутствии Шелля она не боялась и немцев. Они пообедали в вагоне-ресторане, – Наташа в первый раз в жизни, – необыкновенная радость, хотя, по ее мнению, надо было жить бедно. Он, как всегда, много выпил и шутил очень весело: дразнил Наташу тем, что мог бы жениться на богатой и очень подумывает о разводе. Она опять залилась смехом.
– Припадок беспричинного веселья? – спросил Шелль. Он с неприятным чувством замечал, что эти припадки, так ему нравившиеся, стали происходить с ней гораздо реже со времени их женитьбы.
– Нет, не «беспричинного»: причинного! – ответила она. В купе они вперегонки ели конфеты, съели чуть не поло вину коробки. Наташа хвалила Рамона.
– ...Ты не думай, что я его не люблю. Во-первых, я всех люблю...
– То есть никого.
– Тебя меньше всех! А во-вторых, он хороший человек, хоть с недостатками, как мы все.
– Его беда в том, что недостатки у него немного смешные и усиливаются от его огромного богатства. Но он в самом деле недурной человек. На тысячу людей он был бы в первой сотне... Или, скорее, во второй. Достоинства у него отчасти от того, что ему нечего для себя желать.
Он встал, взглянул на себя в зеркало и, как всегда, остался доволен. Наташа следила за ним с ласковым любопытством.
– Хорош, хорош! – сказала она насмешливо; прежде так этого не сказала бы. Он усмехнулся и достал из несессера книгу Тургенева. «Мосье надоело со мной разговаривать», – благодушно подумала она. Открыла книгу, но не читала. Они больше почти и не разговаривали, только сидели рядом, изредка брали друг друга за руку, хотя оба были в перчатках, – Наташа уже не в прежних suedé. С внезапным, страшным – точно случилось несчастье – шумом, с адской быстротой, еле успев сверкнуть огнями, проносился встречный поезд, Наташа испуганно вскрикивала. Шелль, смеясь, целовал ее. Подобного ощущения полного счастья она не испытывала с вечера тарантеллы на Капри.
Остановились они в берлинской квартире Шелля. Мебель очень понравилась Наташе. Кабинет и спальная напоминали ей комнаты в фильмах, в которых изображалась жизнь передовых людей с непонятно откуда взявшимися большими средствами.
– Это немецкое sophisticated1, то есть нечто еще худшее, чем sophisticated просто. Не могу понять, зачем я купил такую. Верно, я тогда «всякую моду подражал», как говорит у Островского купец.
– А мне, напротив, ужасно нравится! – возражала Наташа и высказывала соображения о том, как можно будет расставить эту мебель на Лидо, в их домике (никогда не говорила «вилла»).
– Спальная здесь только одна,– сказала она нерешительно и покраснела. – Кровать широкая, но, если хочешь, я буду спать в кабинете, на диване, он очень удобный...
– Какой вздор!.. Знаешь, ты еще похорошела. Ты теперь похожа на даму бубен.
Его виолончель привела ее в восторг. Она умоляла его поиграть, он отказался, и лицо его дернулось.
– Больше играть не буду, закаялся.
– Отчего «закаялся»?
– Так. Надо будет ее продать. Я когда-то заплатил за нее большие деньги. Говорят, она принадлежала самому Ромбергу.
Верно ты после выигрыша купил?– спросила Наташа. Она имени Ромберга не знала. И чтобы не притворяться, будто знает, тотчас спросила: – Кто это Ромберг? Какой-нибудь знаменитый виолончелист?
– Да, после выигрыша купил, – сказал Шелль неохотно. Он купил виолончель после одного из самых тяжелых своих дел.
– И сколько у тебя нот! «Streghe» Паганини... Ведь он был скрипач, а не виолончелист.
– Был гениальный скрипач, но скрипку терпеть не мог. Предпочитал ей гитару! Он и на виолончели играл. Странный и страшный был человек, авантюрист и, говорят, убийца.
– Ты за всем следишь, всё знаешь!
– Всё, что происходило и происходит в мире, и даже гораздо больше.
– А это что? Ноты написаны твоей рукой! «Presto»... Animato»... – прочла Наташа. – Неужели ты пишешь музыку! И никогда, ни разу мне не говорил!
– Да нет, я ее переписал. Это «Тарантелла» Шопена.
– «Тарантелла»!
– Не та, которая была на Капри. Ритм, конечно, тот же, но это другая. Та, верно, была местного производства. Есть, кажется, три известные тарантеллы: Шопена, Мендельсона и Чайковского. Все три очень хороши. Я переписал для виолончели шопеновскую, которую Шуман называл безумной.
– Даже ее не сыграешь для меня?
– Ни за что!
– Как хочешь. Ужасно жаль, – сказала Наташа, удивленная его словами и изменившимся выражением его лица.
Он скоро отлучился, надо было зайти на почту, достать через агентство уборщицу, Aufwartefrau. Наташа возражала:
– Я все отлично могу делать сама, всего две комнаты, часа на два работы в день.
Оставшись одна, она опять всё осмотрела уже гораздо внимательнее, хозяйским глазом. «Странно, что на стенах нет ни одной фотографии. Неужели у него нет близких людей?.. Какая огромная ванная!» Попробовала воду из горячего крана, через полминуты пошел кипяток. «Как хорошо! Сейчас и выкупаюсь». В большом стенном шкапчике была аптека. Там оказались десятки бутылочек, пузырьков, коробочек. «Это у моего геркулеса-то! У меня ничего, кроме аспирина, нет». К удивлению Наташи, в аптеке было пять или шесть снотворных.
Нашла она и несколько колод карт. Разыскала даму бубен.
Они посещали театры и кинематографы, обедали в лучших ресторанах; Шелль сыпал деньгами еще больше, чем прежде. Он был в хорошем настроении духа. Берлин возбуждал в нем тягостные воспоминания, но это было прошлое, – больше никаких полковников. Всё же он, без особой необходимости, побывал в восточной части города. Настроение там показалось ему не совсем таким, какое было прежде. «Еще, пожалуй, готовятся «события». Тогда надо ускорить отъезд. Ненавижу «события» больше всего на свете: довольно их с меня!» Вернулся он с облегчением и сам недоумевал, как мог туда отправиться. «Риска очень мало, но при Наташе я и права не имел идти хотя бы на небольшой риск».
Теперь он жил именно как «рантье», уже без всяких занятий. Каждый день покупал «Фигаро», «Манчестер гардиан», немецкие газеты, но не очень их читал. О воспоминаниях больше не думал. «Разве я могу рассказать о своей жизни всю правду? Автобиографии – самый лживый и довольно бесстыдный род литературы. Но «перейти в потомство» хочется. Разумеется, в выигрышной позе. Найти позу можно бы, – лениво думал он. – И слава Богу, что никого не видим, что не надо говорить о войне, о намереньях Кремля, о сенаторе Маккарти».
Никак не скучала и Наташа. Ей нужно было сделать выписки в библиотеках. Работа заняла не очень много времени. На этом берлинские дела Наташи заканчивались. Она побывала в своем пансионе, с застенчивой гордостью сообщила, что вышла замуж, хозяйка любезно ее поздравила. Наташа перевезла свои вещи и размещала их с улыбкой: так они тут выделялись. Расставила свои книги на полках с книгами мужа, которые еще в первый день рассматривала с любопытством. На средней полке теперь заметила большой, страниц в тысячу, справочник по медицине. Оставшись одна, она долго просматривала эту книгу. Не знала, на каком месяце появляются первые признаки беременности. Пойти к доктору или к акушерке ей было неловко. Ничего не нашла.
Книг у Шелля было больше, чем места для них, кое-что лежало, к его неудовольствию, поверх равных по росту томов. Когда Наташа вдвигала туго входивший справочник, упала объемистая папка, и на пол вывалились гравюры. «Ничего, сейчас всё подберу», – подумала она. Гравюры были старинные и хорошие. Первой была «Embarquement pour Cythère». «Эту картину я знаю, это Ватто, знаменитый». Наташа стала просматривать другие гравюры. На большинстве была неизвестная ей подпись: Бодуэн. Она их откладывала в папку, изнанкой вверх. Неприятное чувство у нее всё росло. Все гравюры были очень легкомысленного содержания; строгий человек мог бы даже назвать их порнографическими. «Неожиданно! Должно быть, он собирал их давно, когда был очень молод... Он просто любит искусство. Странно, что собирал только такие. Верно, этот Бодуэн тоже известный, я так мало знаю...» Почему-то, хотя связи не было никакой, Наташа снова вспомнила о листке с цифрами. Она поспешно положила папку на прежнее место.
В контору по перевозке вещей они отправились вместе. Контора взялась перевезти все в Венецию очень скоро.
– Но как мы будем жить здесь, когда вещи от нас увезут, а там их еще не будет? – спросила она по дороге домой. – Придется переехать в гостиницу?
– В Берлине не стоит переезжать. Лучше будем их ждать в Италии.
– В Венеции?
– Что ж всё Венеция и Венеция? И я не так жажду опять увидеть дона Пантелеймона, – ответил Шелль. Наташа вздохнула свободнее. – Ты еще ведь не видела Рима. Поедем в Рим. А когда вещи будут доставлены, тотчас отправимся на Лицо.
– Отличная мысль! Отличная... Мне везде с тобой хорошо, но всего приятнее будет в нашем домике, после окончательного устройства. Боюсь только, еще кое-что придется купить, У нас постельного белья очень мало. Ничего, что я куплю? Мышка в норку тащит корку.
– Ничего, только хорошую корку тащи, дорогую.
– Все дорогую, дорогую! Что мы за герцоги! А заживем мы отлично! Ты этого не думаешь?
Думаю и даже уверен, – ответил Шелль.
Всё же, вернувшись домой, он вздохнул. «Неужто жалко бросать эту квартиру? Много было здесь пережито. С ней уйдет большая полоса жизни. Скверная, но большая. Все-таки никаких несчастий не было, пока я здесь жил, – думал он. Это имело для него значение. – Но я в ней ни к чему не приложился. Главное для человека – приложиться к чему-нибудь, к семье, к службе, к карьере. Теперь приложился, и слава Богу... Вся моя жизнь была бред, с Ололеукви или без Ололеукви, всё бред. И то, что в мире происходит, тоже бред, как только они не замечают? И какой скучный».
У него в уме скользнули князь Меттерних, вино Иоганнисбергер, папиросы Честерфильд. Довольно долго не понимал, в чем дело. «Ах, да, первый разговор с полковником, он тут сидел. Важный был разговор, я чуть из-за него не отправился на тот свет. Папиросочница с дактилографическими отпечатками... «Тшорт!..» Да, хорошо, что это навсегда кончилось. Теперь тихая пристань, никакая беда и не подкрадется». Он постучал по дереву.
По желанию Наташи они в этот вечер отправились обедать в Грюнвальд, в тот самый ресторан. Наташа, очень взволнованная, хотела было занять и тот самый столик, – хорошо его помнила, – но он был занят; это было ей неприятно: их столик заняли чужие люди. Пообедали на террасе, заказали те же блюда, то же вино, – помнила всё. Сидели часов до десяти. На столиках давно зажгли лампочки с цветными абажурами. От этого на террасе стало уютно; но вечер был довольно холодный, подул ветер.
– Ты не простудишься? – спрашивал он.
– Никогда в жизни! – слишком горячо, несоответственно вопросу, отвечала она, точно при нем, под его защитой, и простудиться было невозможно. На обратном пути она стала чихать. Очень этого стыдилась: насморк!
Ночью она закашлялась. Подавляла кашель, чтобы не разбудить мужа, но он проснулся. Наташа рассыпалась в извинениях.
– Помешала тебе спать! Хочешь, я сейчас перейду в кабинет?.. И ведь три месяца ни разу не кашлянула! Надо же было теперь!
Ведь так у тебя уже бывало и прежде? – тревожно спрашивал он.
– Нет, так нет... Да, бывало... Конечно, бывало, – говорила она, кашляя и стараясь незаметно смахнуть слезы.
Больше в эту ночь оба не спали. Под утро у нее оказался жар. Шелль вызвал того профессора, к которому заставил ее пойти осенью. Наташа умоляла не звать врача, а уж если звать, то какого-нибудь дешевого из их квартала.
– Лучше бы просто купить чего-нибудь в аптеке. Ведь это совершенный пустяк. Самая простая простуда.
Профессор нашел нужным впрыснуть пенициллин. Он успокоил Наташу, старательно делавшую вид, будто она нисколько не волнуется. Но в кабинете, в разговоре вполголоса с Шеллем, профессор не скрыл, что левое легкое у больной не в очень хорошем состоянии.
– Конечно, пройдет. Все же больной не следовало бы оставаться в Берлине. Вы имеете возможность уехать?
– Когда угодно и куда угодно.
– Вот через неделю и уезжайте.
На беду, Наташа оказалась аллергичной к пенициллину, и ей вечером стало хуже. Профессор приехал снова, отменил прежнее лечение, назначил новое и опять посоветовал уехать, уже более настойчиво.
– У нас есть вилла около Венеции, на Лидо. Можно туда? Профессор поморщился.
– Море, каналы, – сказал он нехотя. – Нет, я вам посоветовал бы сначала пожить в горах. В хорошем санатории.
– В Давосе? – изменившись в лице, спросил Шелль.
– Зачем непременно в Давосе? Туберкулеза пока нет.
– Наверное нет, профессор?
– Наверное. Есть только опасность, что он может появиться. Анализы все покажут. Не скрою, состояние больной стало хуже, чем было осенью. Но опасности я не вижу. У нее очень усталый организм. Вероятно, жизнь была нелегкая?
Да, нелегкая! Она в шестнадцать лет оказалась военнопленном! – сказал Шелль. Он вспомнил о подземном заводе, и глаза у него вдруг стали бешеные. Профессор на него взглянул и смущенно, ни о чем больше не спрашивая, простился.
XXX
Были сняты две комнаты в швейцарских горах, в санатории, который бодро называл себя домом отдыха. Врач осмотрел Наташу, проделал все исследования и подтвердил диагноз берлинского профессора: туберкулеза нет, есть только наклонность к нему, очень ослабел организм, задето левое легкое. Страшных слов, вроде «каверны», сказано не было. Лечение заключалось в отдыхе, чистом горном воздухе, усиленном питании. Наташе было велено проводить большую часть дня в лежачем положении, либо в большом саду дома, либо на сложно устроенной солнечной террасе. «Что ж, это не так трудно. Часть дня и он будет сидеть со мной, будем читать рядом», – думала Наташа. Еще в Берлине ей приходило в голову, что, верно, она недолговечна. «Может быть, и жизнь так люблю из-за болезни: это у всех чахоточных, вот как румянец. Конечно, лучше, несравненно лучше было бы в нашем домике на Лидо, но что ж делать, и тут можно жить».
Вещи Наташа разложила в первый же день, начала вязать и, как всегда, работа в ее руках кипела. На террасе, когда поблизости никого не было, вполголоса пела «Бублички» или «Уймитесь, волнения страсти», и пела лучше оттого, что он хвалил. Шелль хотел сказать, что ей петь вредно, но не решился. Скоро она приобрела общие симпатии в доме отдыха.
– Ты любишь людей, это редкая черта даже у добрых, – сказал ей Шелль.
– Вовсе не редкая. И мне всех ужасно жалко. Ведь все будут болеть и умрут. Я и книги люблю, и вязанье. Твой pullover – я правильно говорю: pull-over? – скоро будет готов...
– Правда? Мне он очень пригодится, я так тебе благодарен. Отлично проведем с вами тут лето, Наталья Ильинична!
– Отлично!
Вот только есть одно английское выражение: «Положить все яйца в одну корзину». Мы с тобой допустили такую неосторожность. Что ты будешь делать, если я вдруг умру, «после Непродолжительной, но тяжкой болезни»? Удивительны эти вечные штампы: уж если человек умер, то, казалось бы, ясно, что болезнь была «тяжкая»... А вот я люблю другой штамп: «Приказал долго жить». Выражение хорошее, хотя и странное: умирающий человек едва ли уж так желает долголетия всем другим... Да, смерть... Обычно неизлечимое горе для одного из остающихся, и лишняя corvée для всех других: ну, надо выражать сочувствие, ехать на панихиду, на похороны... Прости, что вообще говорю о таких вещах, но я настолько старше тебя. Кто-то, кажется, сказал, что до сорока лет человек живет на проценты от капитала здоровья, а после сорока на капитал.
– Ради Бога, не говори! – Наташа невольно подумала, что такой богатырь, как он, мог бы этого не говорить, особенно ей. – Во всяком случае, не ты первый... Я тоже умирать не собираюсь, но если б моя болезнь стала опасной, то мне всё– таки хотелось бы переехать в наш домик. Я у Гоголя читала, что умирать надо в Италии: в Риме человек целой верстой ближе к Богу. Во всяком случае, не здесь.
– Какую ты чушь несешь! – сказал он. Лицо у него дернулось. – Мы переедем в Италию не для того, чтобы умирать! Стыдно слушать! У тебя «пахондрия», как говорит у Островского Домна Пантелеевна.
– Да ведь я сказала так, на всякий случай. Извини меня, больше не буду. Я знаю, что выздоровлю. Ах, если б только он ясно сказал, сколько именно надо будет прожить в санатории!
– В доме отдыха. Он мне говорил. Правда, тут наши интересы расходятся с их интересами, – сказал Шелль весело. Он теперь обычно говорил с ней очень веселым тоном, и именно это ее немного пугало. – Мы ведь самые лучшие клиенты, им хочется, чтобы мы оставались подольше.
– Но как ты думаешь? Сколько времени мы здесь пробудем?
– Июнь, июль и август, – уверенно ответил он. – В эти месяцы жизнь в горах очень приятна, а в Италии слишком жарко. Осенью же переедем к себе. Будет чемерица. Это, кажется, вреднейшая штука, но все-таки приятно: своя чемерица.
– Что? Ах, да, – с радостной улыбкой вспомнила Наташа. – Дай-то Бог! Но как я осложнила твою жизнь! Прямо ее испортила!
– Верно как раз обратное! Ты спасла меня! – сказал Шелль искренне. Наташа вопросительно на него смотрела. – Без тебя я просто не знал бы, что с собой делать. И верно проиграл бы в карты все что имею. Я ведь говорил тебе, что игра была моей страстью.
– Ты говорил, но я не знала, что ты играл так крупно.
– Увы, играл. Кинжал в грудь по самую рукоятку! А больше, верно, никогда карт в руки не возьму. С Рамоном я баловался, да и то редко. Если б я играл с ним по-настоящему, мы были бы теперь много богаче!
«Это правда! – подумала Наташа с облегченьем. – Ведь он говорил, что Рамон совершенно не умеет играть... Но теперь, что бы там ни было, я, кажется, все бы ему простила! – сказала она себе, с ужасом вспомнив те свои неясные чувства на представлении марионеток. – И никогда больше об этом и не думать, никогда!»
– Каких денег тебе будет стоить этот дом отдыха! А я ничего не зарабатываю...
– Я уже тебе не раз говорил, что мне было бы неприятно, если б ты зарабатывала. Это было бы неестественно. Вот как если бы в балете не танцор поднимал танцовщицу на вытянутой вверх руке, а она его.
– Я не могла бы поднять тебя на вытянутой руке, – сказала Наташа, засмеявшись. – Но в нашем домике мы жили бы совсем дешево. Я, конечно, сама буду стряпать. Мне еще у нас в России говорили, что никто не умеет варить борщ по-малороссийски так, как я. Ты любишь борщ по-малороссийски?
– Обожаю.
– Буду его тебе готовить. Но когда еще это будет? Я думала, что мы с июня совсем устроимся у себя, прочно, надолго.
– Ну, а выйдет только с сентября. Беда невелика. И раз навсегда разделаешься с процессом в легком.
– Ты вправду так думаешь?
– Не я так «думаю», а врачи это утверждают категорически.
– Дай-то Бог! Впрочем, я сама так думаю. Скоро буду так крепка, что просто хоть бычка танцуй!
– Какого бычка? – спросил он, бледнея.
– Разве ты не помнишь? Я тебе на третий день после нашего знакомства читала стихи Державина.
Какие стихи?
– Неужели не помнишь? «Зрел ли ты, певец тиисский, – Как в лугу весной бычка – Пляшут девушки российски – Под свирелью пастушка? – Как, склонясь главами, ходят, – Башмачками в лад стучат, – Тихо руки, взор поводят – И плечами говорят...»
– Да, да, помню, – перебил ее Шелль.
– А пока что плати этим врачам каждую неделю большие деньги! Они ведь верно за все считают отдельно, за каждое исследованье!
– «Богатый человек, сознающий свои обязанности перед обществом, не должен жалеть денег». Это любимая фраза дона Пантелеймона. По-испански она звучит еще глупее, чем по-русски... Не тревожься и об этом, денег у нас достаточно.
Теперь Шелль был особенно рад тому, что имел состояние. «Хорош бы я сейчас был без денег!» Он снял в доме две лучшие комнаты, купил Наташе в Цюрихе очень дорогой радиоаппарат с граммофоном, выписал из Парижа много русских пластинок и русских книг. При доме отдыха была недурная библиотека, но он запретил Наташе пользоваться ею:
– В этот дом отдыха чахоточных не принимают. Ты видела, на террасе ни у кого нет бумажных мешочков. Но всё-таки больные могут быть, и мы еще заразились бы: книги не посуда, их не моют. Скоро придут кучи книг, я выписал для тебя множество советских романов. И о доярках, и о начальниках станции, и о директорах заводов.
– Почему же не писать и о доярках?
– Я решительно ничего не имею против доярок. Только и о них там все врут. А особенно почему-то о директорах заводов. Об этих товарищах уж ни одного слова правды.
– Не говори: «товарищах». Там точно такие же люди, как везде.
– Боюсь, уже не «точно такие же».
– Вот ведь меня ты любишь! А я такая же, как они.
Нет, ты белая ворона, я тебе это сто раз говорил, ты таинственное чудо неизвестного происхождения, как летающее блюдечко. Ну, хорошо, беру свои слова обратно. И я тебе нисколько не мешаю читать о товарище Федюхе, читай сколько угодно... А на Лидо мы и знакомых найдем, в Венеции есть русские. Ты очень мила в обществе.
– Прямо княгиня Буйтур-Хвалынцева. Какие там знакомые, мне они и не нужны. Я буду работать. Видишь, уже все разложила на столе. Но что будешь делать целый день ты?
– Скучать никак не буду. Я и себе купил много романов, английских, американских, французских. Чуть не полное собрание Сименона.
– Это детективные романы? Право, уж тогда лучше читай советские. А книги эмигрантов ты тоже выписал?
– Выписал, кажется, все, что есть. Да есть не очень много. Они ведь все умерли, Чан Кай Ши без Формозы.
– Вовсе не все! Я и их читаю охотно. Лишь бы было русское! Французский язык я знаю очень плохо и просто не представляю себе, как я стала бы читать немецкий роман! Ученые книги – это другое дело.
Иногда по вечерам он читал ей вслух. Тургенева читать решительно отказался; к огорчению Наташи, не любил этого писателя. Но среди ее книг нашелся томик театральных пьес Чехова. Их Шелль читал охотно.
– Лучшая пьеса в русской литературе, по-моему, «Плоды просвещения», особенно первые два действия, – говорил он. – Затем «Ревизор» и одна тонкая, прекрасная пьеса Островского «Не все коту масленица». А уж после этого идут чеховские драмы. Они хороши, особенно «Дядя Ваня». Чехов создал «но вый жанр», но эффекты дешевые, такие же милые старые няни, такие же гитары и бубенчики, как в старых пьесах, такие же элементарные люди с «нет, вы подумайте» или с «двадцатью двумя несчастьями». Их, верно, легко писать, и они кажутся живыми именно потому, что пишутся двумя-тремя мазками не очень хорошей краски. А эти чуткие, нежные Сони, Ани, Ирины, Саши. А передовой добродетельный студент Трофимов, – он, кстати, точное повторение передового добродетельного студента Мелузова из «Талантов и поклонников». Никогда таких студентов и не было. И какие провалы: «Проснулся во мне прежний Иванов!» Или Ирина говорит о самой себе: «Душа моя как дорогой рояль, который заперт и ключ потерян!» А тотчас после убийства ее жениха она начинает что-то болтать о страданиях людей, о каких-то тайнах, о зиме, об осени, о труде. Этим вздором в дореволюционной России всего больше и восхищались, да еще офицерами и неофицерами, будто бы мечтавшими о том, что будет «через двести-триста лет». Этому придавалось «общественное значенье», вроде как обличению взяточников и купцов-самодуров в пьесах Островского. «Небо в алмазах» тоже было взяткой критикам, брошенной им костью: «Жрите». В «Скучной истории» профессор видит главную свою беду в том, что каждая мысль, каждое чувство живут в нем особняком и что нет у него общей идеи, – «а если нет этого, то, значит, нет и ничего». То есть будь он либералом, марксистом или народником, то всё было бы в совершенном порядке, история «скучной» не была бы! Критика, разумеется, общественную кость с аппетитом и сожрала. Что ж, теперь у прохвостов в Кремле есть общая идея, кушайте на здоровье... Большой, большой был писатель Чехов. Конечно, он самый правдивый писатель после Толстого, но его мысли... И вышло всё совершенно наоборот. Ах, Боже мой! Неужто он жил на капитал этих дешевеньких, скучных идей!
– То есть они были не оригинальные? А зачем непременно нужна оригинальность? Главное, чтобы мысль была хорошая, добрая... Вот у них у всех, у Толстого, у Тургенева, у Чехова, есть и жестокое, но преобладает доброе. Притом надо же делать поправку на его время.
– «Поправку на его время»! Отличное было время. И никто не «вопил»... Терпеть, кстати, не могу это слово, так оно мне надоело в романах Достоевского. Чеховские герои не «вопили», они «тихо грустили», что нет настоящей жизни. А я не знаю что отдал бы, чтобы жить в их время. С жиру они бесились.
– Да, было тихо, спокойно. Мне было бы хорошо. Но... но разве ты так мог бы жить? Ты никогда не мечтал о бурях? – Он поморщился. – Я глупо выразилась, я хотела сказать: ты никогда не мечтал о славе?
– Нет, не очень мечтал, – ответил он хмуро, почти сердито, как никогда с Наташей не говорил. – Не люблю неонового света, он, верно, и жить мешает. Дай Бог тебе прославиться, ты ведь стала писать и здесь.
Ради Бога, не говори так. Какое там «прославиться»! Умоляю тебя, не шути!.. Вот ты Тургенева не любишь, а он сказал: «Кто знает, сколько каждый живущий на земле оставляет семян, которым суждено взойти только после его смерти?» Да, сколько он таких семян оставил! Я – никто, но даже я, быть может, оставлю одно. В тебе... Если я умру, вспоминай меня...
Он хотел было пошутить, но почувствовал, что может и заплакать.
Она действительно снова начала работу над диссертацией и была очень довольна. Кашляла уже меньше. Гулять ей не рекомендовалось. Шелль гулял один. Говорил, что был в молодости альпинистом, часто ходил над пропастями по тропинкам шириной в аршин, у которых были надписи: «Nur für Schwindelfreie», – она этого без ужаса не могла себе и представить. Взяла с него слово, что он по таким тропинкам гулять не будет. Ему и не очень хотелось: чувствовал, что устал, отяжелел, для альпинизма не годится. Большую часть дня он проводил дома. Свои снадобья окончательно бросил: для новой жизни они не годились и были не нужны. Читал романы или слушал музыку. Граммофон был с автоматически передвигавшимися пластинками. Особенно часто он слушал «Патетическую симфонию», хотя Наташа ее боялась и не любила.