355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Чепурина » Шестнадцать карт (роман шестнадцати авторов) » Текст книги (страница 9)
Шестнадцать карт (роман шестнадцати авторов)
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 22:52

Текст книги "Шестнадцать карт (роман шестнадцати авторов)"


Автор книги: Мария Чепурина


Соавторы: Нина Хеймец,Иван Наумов,Сергей Шаргунов,Герман Садулаев,Ирина Мамаева,Евгения Доброва,Ирина Павлова,Ильдар Абузяров,Александр Морев,Сулиман Мусаев
   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)

Николай Кибальчич отличался высоким для той эпохи интеллектуальным уровнем и беспримерной для сына священника дерзостью. Он мечтал сбросить с человечества путы религии, держащие его в вечном повиновении, в опасении “страха Божьего”. Чтобы доказать всем, начиная с собственного отца, что небо пустое, что в нем не обитает священное воинство, Кибальчич мечтал создать летательный аппарат с реактивным двигателем… Аппарат занимал его больше, чем сиюминутная надобность разобраться со взрывчаткой. И, закончив карту, полюбовавшись точностью своего подхода – именно в узком русле Екатерининского канала образовывалась наибольшая мощность удара, сведя на другом листке все подсчеты, Николай бросил карту и занялся вплотную своим аппаратом. Он думал о нем всю жизнь и даже в камере смертников чертил, уже вовсе безнадежно, его стремительный силуэт…

Тою же ночью другой молодой человек, тезка Кибальчича, пробудился от кошмарного сна, в котором петли, топоры, предметы, очень похожие на пистолеты, но других очертаний, штыки, сломанные шпаги, кортики, тюремные камеры, “каменные мешки”, люди, стоящие у стен лицом к ружьям, миллионные колонны арестантов – не в балахонах с бубновым тузом на спине, а в каких-то коротких, серых, простеганных вдоль тулупчиках, огромные печати и подписи красными чернилами сменяли друг друга. Беспокойство он испытал жутчайшее, в голове его поселилась грызущая тревога, что смерть реет над головами его товарищей по организации. “Николай, Софья, Андрей, Тимофей…” – шептал проснувшийся, вспоминая, чьи лица явились ему, искаженные мукой удушья. Вдруг его будто что-то толкнуло, и он шагнул к письменному столу, шаря впотьмах сразу кресало, свечу, толстую бумагу и перо, и, спеша, нарисовал карту Санкт-Петербурга, на которой рука его помимо воли поставила черный крест на плацу Семеновского полка. Молодой человек не осознал, а словно бы прочувствовал, одновременно оцепенев над своей картой и шагнув на несколько лет вперед, к чему снились ему лица мертвых соратников, чем закончится их отчаянная политическая акция и где приведут в исполнение смертный приговор пятерым народовольцам… Он выпрямился, выпятил грудь: нет большей любви, чем положить живот свой за други своя! Нет больше счастья, чем погибнуть за волю (свободу, ошибочно полагал он) народную!.. За кровь его пятерых друзей сам народ ответит, прольются реки крови! А говорить им о мрачном предвидении не стоит, настоящих революционеров это не смутит… Так и не сказал ни разу, до самого 15 апреля 1881 года. Звали этого человека Николай Морозов, и он отсидел в Шлиссельбургской крепости без малого двадцать лет – за то же самое деяние, цареубийство, за которое его товарищи поплатились жизнью. В крепости к Морозову приходили еще более странные видения, он проникал взглядом сквозь толщу веков и отчетливо видел пропуски и лакуны в отечественной истории, за которыми крылось настойчивое желание русского самодержавия продлить и укрепить славой свою документальную историю. От вынужденного безделья он высчитал новую хронологию Руси… игры его разума были порой гениальны.

А обе карты из квартир Кибальчича и Морозова были изъяты жандармами при обыске, но оба о них забыли.

Ни одному из двух тезок не удалось в полной мере реализовать свои таланты Картографа. Но с тех пор на карте Морозова (сколько бы она ни меняла Хранителей и мест “обитания”) центром композиции было место казни Кибальчича и других цареубийц, а начиная с 20-х годов двадцатого века от зловещего креста пошли все более расширяющиеся круговые “волны” цвета запекшейся крови. А на карте Кибальчича мистически проявлялись квадратики, несущие информацию о самых разных уголках России – то фрагмент южноуральской степи севернее села Тоцкое с призрачными очертаниями монумента о двух погребальных колоколах, то иззубренные границы загнивающего Арала, то отступающая к Полярному кругу линия тайги (по мере ее вырубания), то цветущая украинская земля, тут же, на глазах, покрывающаяся черным, неживым облаком, ползущим от города Припять… Но некому было сравнить две эти Карты, ибо в одном мире Хранители еще друг друга не нашли, а в другом произошли уже все эти катастрофы и намного большие трагедии, и сличать Карты оказалось физически некому…

Вот тебе и пьяный студент-географ, о котором плел Багров Антону Непомнящему!..

– Это плохая копия с официальной городской карты, которую сделал нерадивый студент-географ. Где-то в конце XIX века. Не сомневаюсь, что экзамен он провалил. Видно, чертил с пьяных глаз, в последнюю ночь перед сдачей работы… Для моей коллекции она значения не имеет, мне ее всучили в нагрузку с ценными материалами из научных архивов, куда карта попала, скорее всего, по ошибке.

Но не мог же Багров выложить сразу все карты (ха-ха! каков каламбур, а?) на стол перед человеком, который еще знать не знал, ведать не ведал, что он – Картограф!.. Он приучал Антона исподволь, наукой с ним делился постепенно. Но он знал наверняка и даже точнее, что перед ним – тот, кто нужен, тот, кого выбрала Карта Кибальчича, чтобы сообщить людям о грядущей экологической и политической катастрофе. Она искала и звала нового хозяина: не раз Багров с опаской – хоть, казалось бы, привык ко всяким чудесам – видел, что она пульсирует, набирает температуру, светится изнутри красноватым огнем… Если Карты обоих революционеров сравнить, население России получит сигнал, что его ждет, – и снова право Выбора. Не исключено, что последнее.

“Если не остановитесь в разрушении, то все в этом краю земного шара придется начинать заново. Со страны Гипербореев”.

Багров устал, Багров хотел сбросить с себя груз эдакой ответственности. В изменяющихся мирах Багров странствует уже очень долго… порой ему кажется – вечно, как Агасфер… Он настолько давно существует в виде энергетической сущности Картографа, меняющей личины и страны обитания, что успел уже устать от “игр” двоих. Он стар, умудрен опытом всех поколений Картографов. Он помнит сны, видения, откровения своих товарищей, начиная с финикиянина Хааха, – он чувствует, что изменить мир не в его силах… но раз Карта требует нового Хранителя, значит, кому-то это дано?..

Почему бы не Антону? Чудный молодой человек, достаточно умный (сейчас говорят – интеллектуальный), в меру увлекающийся, осмотрительный и разумный… Исконная фамилия его – неблагозвучная и “ругательная”, которую он потому и сменил, – Прошлец. Но сам факт, что из Прошлеца (диалектное название бродяги) он стал Непомнящим, – а бродяг на Руси иногда зовут Иван Непомнящий, – показывает его карму. Картограф Миша Прошлец, кровный и духовный родственник Антона, вечно скитается в одной из бесконечных инвариантностей – на севере Карелии, возле урочища Чальмны Варэ. Антон обречен, вслед за другими Картографами, пройти из Карты в Карту. Впрочем, возможно, Багров ошибся, и Антон – это не тот. Ну, что же! Тогда Антон перекинет на чьи-то плечи груз ответственности за Карту, тогда бессмертная сущность Картографа переметнется в новое тело…

Старик профессор, к которому я попал на прием, внимательно изучил мой рентгеновский снимок, а потом пристально осмотрел меня самого.

– Откиньте, пожалуйста, волосы со лба, – попросил он.

Я подчинился.

– Нда-с, – усмехнулся врач. – Это вообще не ваш череп. Смотрите, – он подвел меня к зеркалу. – Видите, совсем другая форма кости.

Но вмешался Шерстобитов. Он не Картограф, куда ему. Он типаж, любезный второму и неприятный, однако нужный Первому, – таких обычно зовут “бич Божий”, не представляя даже, насколько это справедливо. “Шерстобитовы” стремятся к власти и богатству, тому и другому в запредельных – для смертного – масштабах, отвергая понятие “своего шестка” и соблюдение нравственных законов, начертанных на скрижалях. Ничего не скажешь: художественно интерпретировали эти назидания богато – в книгах, в живописи, в синема… А вот по прямому назначению почему-то использовали со скрипом. У Шерстобитова было много прообразов. Нет, такие элементы не подлежали реинкарнации – просто уходили в небытие, ибо по вере их воздавалось им, а верили они лишь в то, что можно пощупать… Но в каждом новом поколении честолюбивых и суетливых дурачков рождалось на дюжину двенадцать. Шерстобитов решил завладеть Картой, “осадил” Картографа… то есть это он так думал…

Багрова изолировали от внешнего мира аккуратно, по всем правилам. Система геометров еще ни разу не давала сбоев. Одиночеству домоседа-Картографа ничто не могло помешать.

Решили вопрос с собесом. Теперь ежедневную доставку продуктов в квартиру заслуженного ученого осуществляла умненькая и незаметная девочка из отдела безопасности “Охота-банка” – заодно понемногу разбираясь в залежах академического архива-свалки, фотографируя книжные полки, размещая там и сям прослушивающую аппаратуру. Клад был уже рядом – оставалось только войти, перевернуть ворох бумажек и забрать одну нужную.

И тут, откуда ни возьмись, появляется эдакий Антисусанин. Просто берет и приходит к Багрову в гости. Как будто туда действительно можно взять и прийти. А старый хрен дарит ему – тоже просто так! – некую Карту!

…Найти его – не проблема. А дальше? Выменять? Выкупить? Выкрасть? Отнять? Всему свое время, ситуация сама подскажет.

…ну, не смешно ли было банкиру возлагать такие упования на свои примитивные меры? Как будто два Картографа не найдут пути друг к другу… детская забава для старого Багрова, одно из первых, самых примитивных, испытаний для Антона. Ну да, банкир через своих приспешников “побеседовал” с Антоном… счел, видишь ли, что Карта – это средство обогащения. И так, бывало, понимали Картографов, несовершенно массовое сознание…

А Карту Морозова, знак начала великого разрушения, сотрясающего Россию до сих пор и имеющего бессрочные, самые зловещие перспективы, хранил тот, кого Миша Прошлец знал как Володю.

* * *

– “Если не остановитесь в разрушении, то все в этом краю земного шара придется начинать заново. Со страны Гипербореев”, – повторил Володя чужим голосом.

Карта мешала мне в носке. Царапалась и чесалась, как живая. Мне почудилось даже, что она растет, лезет наружу из-под моих одежек, невероятно простецких и несолидных для откровений, которые мне только что достались. Опять как будто кто-то проговорил мне единым духом всю эту гиперинформацию… или показал ее мне в виде гипертекста… или единым информационным блоком “вдвинул” в мое сознание, точно дополнительный жесткий диск поставил в компьютер… Иными словами, только что я ничего этого не представлял даже, и вдруг получил такой массив знаний…

И все-таки многое осталось для меня непонятным. У меня всегда плохо укладывалось в голове “заемное” знание.

Даже в университете, помню, если не сам писал конспекты на лекциях, а у кого-то сдувал, мне не давалось их пересказать уверенно, с бойкостью хорошо усвоенного материала… Что-то я не о том. Наверное, уставший и запуганный приключениями с мистической подоплекой, я подсознательно искал отдыха для рассудка и души в привычных и любезных мне деталях мирной, обыденной, размеренной жизни – института, семьи, нашей с Аленой квартиры… Говорю же, у меня психология не мага, а хоббита. Но Карта в носке мучила меня немилосердно – томила, мучила и жгла. Я все время косился на ту ногу, с Картой. Володя перехватил мой затравленный взгляд и криво усмехнулся.

– Доставай, что ли, – сказал он голосом Володи. И подтвердил свое распоряжение кратким опусканием век на глазах Володи. И я полез в носок и вынул ее. Карту.

Противу моих ожиданий, ничего особенно страшного я на ней не увидел. Только квадратик с Чальмны Варэ стал будто шире. Зато, будто… почему будто? – точно почуяв ее рядом с собой, Карта, которую Володя извлек из бомжацкого исподнего, заполыхала своими красными кольцами, они пошли по ней, точно рябь по воде от “блинчика”.

– Видишь? – сказал Володя. – Если наше экологическое потребительство, если наши порывы взять милости у природы, затронувшие уже и Карелию, ключ мира, не прекратятся, то мы все можем заказывать белые тапочки. А гробов нам не надо. Нас сама земля в себе похоронит. Без дна и без покрышки. А все отчего? От революционного подхода – что к мирозданию, что к человечеству. От желания все сразу поставить на службу человеку. От наскока, нахрапа и гордыни…

Хоть я и смирный хоббит в душе, но морализаторства с детства не люблю. А кто его любит, покажите мне такого индивида?.. Я сморщился, как от зубной боли. И спросил – явно не то, что ожидал Володя:

– А чей же череп был на снимке?

Он безмерно удивился. От изумления даже заговорил, как бродяга:

– Череп? Про чо ты? А, про свою травму… Мишки Прошлеца, наверное. А вообще – хрен его знает.

– А как же опухоль?

– Слушай, – сказал Володя опять своим глухим и значительным голосом, – не разменивайся на мелочи. Какая тебе разница? Все события, что случились с тобой за последнее время, должны были привести тебя в Карелию, к Чальмны Варэ. Что ты должен знать – то ты уже знаешь. Чего не поймешь – то ты знать не должен. Вот и все.

– А зачем мне в Карелию, к этим Варам?

– Там терминал на Кольском полуострове.

– Банковский? – глупо спросил я, демонстрируя замусоренный менталитет Антона Непомнящего, безнадежного урбаниста.

– Глупуй, что ли? – удивился Володя опять по-дурацки. Его голубые глаза смотрели из-под неряшливых, конъюнктивитом каким-то обметанных век бродяги, а изъяснялся он пропитым и простуженным голосом этого бича, в его, бича, простонародной манере. – Межевой, дяревня!

–?

– Ну Термин, глупота, Термин – бог межей в римской мифологии, усек? Там же межи. Там карты стыкуются. И туннель там на поверхность выходит… тот, что между Картами… то бишь мирами. Там только и можно поправить, что в прежнем мире изнахрачено. Ну, вот мы эти стыки терминалами и зовем… давненько, с римских пор… Харй прикидываться, ты же все вспомнил!..

– Но зачем нам к этому… терминалу?

– С чегой-то нам? Тябе. Я чо? Я там уж был-перебыл, тонул-всплывал… Я в прошлом мире остался. Теперя, в этом мире, тябе черед.

Меня словно опалило. Мелкий страх морозит, а сильный – жжет огнем.

– Мне?! Одному?!

– Ну. А чо?

– И я один должен исправить? Все, что до меня… изнахрачено? Все, что всякие там лесорубы, мелиораторы и секретари райкомов с их директивами натворили? А мне одному это расхлебывать? Да как же я смогу?

– Ничо, – ухмыльнулся Володя. – Там сообразишь. Ты ваще головастый, я вижу… как лошадь. Хоть и думаешь тоже, как лошадь, медленно.

– А как же ты здесь оказался, если ты в том мире?..

Скрипнула дверь тамбура. Мощная грудь проводницы, точно голубая подушка, углами вперед, воинственно нацелилась на нас. Над подушкой маячила ее раздраженная физиономия.

– Покурить, говорят, покурить… Полчаса курите, что ли? А ну, признавайся, где ханку прячешь, обсосок!

– На, обыщи! – дурашливо задрал руки Володя – бомж бомжом.

Проводница уловила амбре, которое пошло от его резкого движения, и вся скривилась:

– Руки марать об тебя… Ладно, валите на выход. Оленеводск через десять минут! Второй раз предупреждать не буду.

– А куда мы, на хер, денемся, там же конечная! – весело ответил Володя. Но пошел за ней. Мне показалось – слишком быстро, слишком охотно пошел, чтобы не отвечать на мои вопросы. В проходе он, будто шатаясь от качки, поймал мою руку, сжимавшую Карту, стиснул пальцы в кулак, а кулак попытался загнать мне под обшлаг куртки. Я уловил дуновение слов: “Спрячь получше, балбесина!”

Десять минут ушло на то, чтобы мне упихнуть Карту поглубже под свитер и проверить сумку (вроде все на месте и в том же виде), а Володе… Володе – схватить с пола пустую чекушку и ринуться к проводнице, где у них затеялся эмоциональный, но невнятный диалог по поводу запасов горючего, которое она, стерва собачья, перевозит в своем купе, но не дает честным людям даже в долг, хотя его все знают, за ним не заржавеет… Из вагона мы выходили порознь. Меня потрясывало, я тащился нога за ногу, перепуганно озираясь… Картинка провинциального вокзальчика виделась мне через призму жуткого будущего. Чистенький, но бедный с виду перрон города Оленеводска я – Антон Непомнящий – назвал бы безо всякого почтения жопой мира, а я – Михаил Прошлец, тем паче я – Пьер Багров, – не мог поименовать иначе, нежели преддверьем терминала. И тут Володя, якобы случайно, приблизился ко мне и толкнул в сторону от жидкого потока пассажиров. Мы вдвоем прислонились к перронной скамеечке. Володя полностью перекочевал в ипостась бомжа. Он как-то криво оглянулся и бросил мне с такой миной, будто на водку клянчил:

– А ваще там знаешь что? Ну, где на твоей Карте, морозовской, Чальмны Варэ проступают, на северо-востоке… там деревообделочный комбинат открыли пару лет как. Мебель из карельской березы ваяют. И другие дерева туда же, в доски перегоняют. Знаешь, кто у комбината в соучредителях? Маркарян, твой знакомец. Вернее, скоро познакомишься. А знаешь про такое чудо в вашем Питере-Шмитере? Как об стену комбината машины гробятся? Ночами. В лепешку! А седоки – в фарш! Слышал, как им хрен-те че мерещится?

На сей раз, для разнообразия видимо, меня прошиб холодный пот, я механически отер со лба испарину. Один чудило на другую букву, называвший себя водителем автомобиля, пострадавшего в такой аварии (фотки, сделанные на следующий день после ДТП братом водителя, я видел в мобильнике, слово “пострадавший” относительно этой груды мятого металла и запчастей в радиусе десяти метров звучало слишком щадяще), явился к нам в редакцию, требовал отвести ему разворот под специальный репортаж. Мол, он ехал ночью, никого не трогал, и вдруг, как поравнялся с оградой древообделочного комбината, перед ним выскочили, как из земли, три агромадные сосны (он засветил мне рукой под глаз, показывая охват сосен), – и он руль вправо, чтобы их объехать, а там стена бетонная, вот его и так-перетак, трам-тарарам, ёшь твою налево, направо и во все отверстия!.. Мы его еле-еле утихомирили и спровадили, а он и на лестнице, и на улице все завывал про свои агромадные сосны.

– Во-во, – прочитал мои мысли бомж-Володя. – Слыхал, ага? А таких знаешь, сколько было? Пять раз по десять! А ментура дела не заводит, на тормозах спускает. Им висяки на себя вешать неохота, вот они и крутят-мутят, легаши поганые… И от вас, от журлов, скрывают. А дело-то серьезное!.. Ты, домой-то как вернешься, поразузнай… да посчитай… сколько народу в этом лесу побилось…

Выпал мне сегодня вечер вопросов и ответов. Хотя было еще далеко до вечера, долгий карельский день лишь слегка налился спело, усталой желтизной…

– Но почему так?..

На меня остро глянули голубые мудрые глаза:

– Карельские деревья на комбинате не только умирают, но и теряют свою физическую сущность. Естественно, источают энергетические флюиды… мощнейшие… любая бы плазмография показала, какой всплеск посмертной активности деревьев в этой зоне. Но никто и никогда не делал плазмографию ДОКу. Лес цепляется за жизнь, лес мстит своим обидчикам. Мебель элит-класса из карельской березы для гламурных спален – это преступление. Еще одно в ряду преступлений против природы. Которые благословил своей необдуманной, злополучной фразой горделивый селекционер. Помнишь? “Мы не можем ждать милостей от природы, взять их у нее – наша задача” – это из предисловия к “отчетной” работе Ивана Мичурина “Итоги шестидесятилетних трудов по выведению новых сортов плодовых растений”, издание третье, Москва, 1934 год… Не читал? Зря, занимательная книжица… Их надо остановить, Антон. Миша…

Глава XI
Сергей Шаргунов
Совесть

Сергей Шаргунов (1980) – живет в Москве. Прозаик, журналист, критик. Автор книг “Как меня зовут?”, “Два острова”, “Ура!”, “Битва за воздух свободы”, “Птичий грипп”, “Книга без фотографий”. Печатался в журналах “Новый мир”, “Арион”, “Вопросы литературы”, “Континент”, “Знамя”. Лауреат премии “Дебют” за повесть “Малыш наказан” (2002), лауреат Государственной премии Москвы в области литературы и искусства.

…Всю дорогу к кафе “Чальмны Варэ” я почему-то думал про совесть.

Жизнь – это дом. Однажды (например, в тридцать – практически мой случай) вы обнаруживаете, что дом захламлен.

Дом завален мусором, коробками, ломаной мебелью. Есть лишь небольшой пригожий, подметенный кусок – садись на пол безвольной куклой, обхвати голову руками и жди седины.

Мусор – искренние порывы и вынужденные уступки, встречи и речи, самообман и лукавство, дипломатичность и вспыльчивость. Все – трата времени.

Не мусор – минуты, озаренные влюбленностью, обжигавшие гордостью великодушного завоевателя, минуты нежности с ребенком, минуты, когда переживал за других, когда писал увлеченно, когда перечитывал, видя, что написал хорошо, когда бросал боевые кличи от чистого сердца.

Остальное как-то бессовестно, суетливая скверна.

Жизнь хитра: совесть постоянно в клинче с чьей-то корпоративной моралью.

То, что для тебя лучшие воспоминания, яркие и горячие, для других – свидетельство твоей дурости. Люди предпочитают предсказуемость (да я и сам, наверное, был таков, ценил понятное), и именно “последовательность”, псевдоним которой – “формат”, устраивает их, но оригинальная личность – с ее страстью и страданием – раздражает.

Вы бывали искренни и доверчивы? Вам отплатят нелюбовью за все незаемное, за просветы свободы, энергию, артистизм, откровенность. Окружающие ждут от вас оправданий, которые выровняли бы вас, примирили с чужим “форматом”, а вы мечетесь, ударяетесь о тесные стены мусора, вскрикнув, замираете. И вот уже говорите обтекаемо, мягко, сипло, подыгрывая общей неволе, отдаваясь зрелости, старению, омертвлению. Пыль покрывает понурую голову.

И мне было стыдно за это! Больше, чем за прошлое, за это! Стыдно не за порывы юные, а за надобность объяснять, допустим, про то, что лучшее во мне, зрячее – это были порывы юные, слепые, а теперь я как бы в интеллигентных очках.

Взвешен и найден моральным.

Прошлое вряд ли было хорошо. Оно отвратительно по преимуществу. Но не в том и не так, как того хотят другие.

Что же такое совесть? “Дух”, “жить не по лжи” и прочие высокие слова осмеяны многажды. Почему же, такая сомнительная и призрачная, эта совесть саднит, колет, требовательно вибрирует? Ты ее чувствуешь, как часть организма, как екнувшую селезенку, как затекшую руку, как заломившее сердце.

Она дрожит и звенит: “Не угождай другим! Дружочек, будь собой!” Она окатывает лицо кипятком стыда: перед сном вспоминаешь давнюю подлость или глупость и краснеешь в темноте. Она терзает тебя немой, самой ужасной руганью в твой же адрес. Ты клянешь себя и ничтожишь, обзываешь скотом.

“Да, жалок тот, в ком совесть нечиста”, – говорит Пушкин. И действительно, нечистая совесть – что-то мелочно-жалкое, как нечищеные зубы или сальные волосы. Человек гримасничает. Груды новых делишек затмевают делишки прежние, но это не освобождает – дом битком набит дрянью.

Я ехал в такси и думал, что нет человека, который, вслушавшись в себя, не нашел бы совести. Может быть, совесть – это самолюбие? Очень может быть. Но особенное: любовь к себе перед четким зеркалом, а не в глазах других.

Каждый сам знает, чтo для него тяжкий груз, чтo – милая шалость. Есть внутреннее знание: как можно – как нельзя. А беспардонные отморозки, душегубы, люди-звери? Они внутренне полагают себя правыми? Пожалуй, изуверы – всегда камикадзе. В их ожесточении – поджог собственного дома, боль пропажи, пафос растворения в хохочущем хаосе.

Как сделать, чтобы полегчало? Что освобождает? То, что можно назвать двумя словами, сухими, как барабанная дробь: “чистосердечное признание”. Отсюда суровое обаяние исповеди. Перефразируя Пушкина, осознание жалкости – очищает душу.

А затемняет душу бахвальство, свойственное человеку, который не знает, как отмахнуться от совести. Хмельной, с приклеенной улыбкой, за потным столиком, обильно бранясь, он выдает секреты “распила”, “разводки”, “ликвидации”, “скандалов”. Он бойко трещит о том, как топтал или обманывал, суетливо пытаясь доказать, что вокруг – хаос, череда шуточек, абсурд пожара. И внезапно он догоняет маньяков. Ему уже все равно, в глазах проскальзывает тот же блаженный адский блеск, что у серийного душителя.

Совместна ли совесть и публичность? Обычно внешние, репутационные недостатки – продолжение признанных обществом достоинств. Провалы и достижения питаются взаимно. Но в горьком свете покаяния ясно видно: “достоинства” (мнимые доблесть, отвага, острота) еще подлей и извивистей, их отвратность просто не столь очевидна поверхностному взгляду.

И как часто то, что мнится зрителям “недостатком”, – это самое драгоценное в тебе!

Совместима ли совесть и активная жизнь? Политик, бизнесмен – могут ли жить по совести, да и не бред ли она романтический? А журналист, как я? Ответ – ситуационизм. Ты должен всеми силами приближаться к честности в каждой конкретной ситуации.

Настоящее самолюбие выше выгоды, а честность не чужда самолюбованию. Мужик из проезжавшей машины помогает женщине, у которой кончился бензин. Он возится с пластиковой бутылкой, бензином, льет бензин в дырочку для бензина. Не потому, что хочет в благодарность ее тело или деньги.

Они разъезжаются и больше не встретятся, но отныне с ним несколько праведных минут.

“Я – фаталист”, – подумал я, вновь и вновь ощупывая новую Карту под свитером. В людях слишком много кукольного, неверно-вялого. В каждом человеке личность борется с куклой. И все же минуты возможны. Яркие, горячие, свои.

Вспомнишь, что был честен, и, как бы кто ни судил, отвоюешь себе еще кусок чистого пространства.

В доме, который замусорен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю