Текст книги "Мадонна с пайковым хлебом"
Автор книги: Мария Глушко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
36
В хлебный ларек завезли халву, говорили, что будут выдавать по детским карточкам, и Нина заняла очередь – номер ей записали химическим карандашом на ладони, – побежала за сыном.
Стоять пришлось долго, длинная черная очередь, завиваясь змейкой, тянулась к ларьку, часто подходили и брали без очереди – инвалиды на костылях, вовсе древние старухи, а вон и молодой полез – мордатый, с белыми навыкате глазами, и сразу очередь зашлась в крике:
– Куда лезешь? Куда!
– Его бы на фронт, а он в тылу ошивается!
– Нажрал морду и лезет!
Но потом оказалось, что он и не собирался лезть без очереди, у прилавка встал наблюдать за порядком и без очереди пропускал не всякого.
– Идите, папаша, который с нашивочкой, вполне заслужили! А ты, каланча, куда прешь? Чего пузо выставила, предъяви справку, может, у тебя там подушка!
Как видно, парень был навеселе, но порядка в самом деле стало больше, продвигаться стали быстрее, очередь молчала сконфуженно и благодарно.
– Граждане, а также гражданочки и гражданята, не задерживайте друг друга, готовьте карточки заранее! – весело орал мордатый и каждую гражданочку, получившую халву, приобняв, отжимал от прилавка. – Отходи, маманя, не задерживай народ…
Продавщица косила на него злым глазом, ворчала:
– Шел бы ты отсюда, не орал бы тут!
Мордатый смеялся и показывал зажатую в кулаке карточку:
– Полное право имею отовариться…
Нина стояла, держа Витюшку «дыбки», привалив его головку к своему плечу, и чувствовала, как хлюпает вода в ботиках. Ботики совсем развалились, особенно правый, Нина уже и сшивала их и скручивала проволокой, ожидая, когда можно будет выбросить.
Весна пришла быстрая, дружная, осел и стал таять снег, воздух сделался мягким и влажным, ручьи заливали обочины и все бежали в одну сторону – к Волге. Ипполитовна говорила, что если б и ночью так, то снег сошел бы за неделю, но ночами еще крепко подмораживало, застывали мутные гребни на талой воде, образуя кочки, рыхлый снег покрывался жесткой коркой льда. Раньше Нина очень любила весну, а теперь для нее не существовало ни времени года, ни красот природы, она не замечала ни вспухших почек на деревьях, ни горьковато-пресного запаха влажной коры, ей важно было другое: тепло или холодно на улице, сухо или сыро…
Наконец подошла и ее очередь, она зубамй стянула варежку, подала сшитые ниткой карточки, продавщица вырезала на них хлебные талоны, а на детской – еще и талон на сахар, взвесила хлеб и халву. Перехватив другой рукой сына, Нина кинула в кошелку покупки, туда же сунула и карточки, мордатый и ее приобнял, отодвинул от прилавка:
– Мамани, пропустите с ребенком…
– Отойди, окаянный! – опять рыкнула продавщица, а Нина подумала: зачем она на него кричит, он же для всех старается…
Дома она стащила мокрые ботики и чулки, развесила возле духовки, надела полосатые носки, которые оставила ей Евгения Ивановна. Вытащила хлеб, халву, понюхала и даже лизнула замасленную бумагу, потом не удержалась, отщипнула, крошку, положила в рот… Пахучая сладость защекотала нёбо, больно заныло в скулах, она поскорее спрятала халву в шкаф. На эту халву она надеялась выменять для Витюшки сахар.
И тут вспомнила про карточки – в кошелке их не было. Но она же хорошо помнит, что вслед за хлебом и халвой кинула их– туда. Опять пошарила в глубоком камышовом нутре и даже перевернула кошелку. высыпались крошки, она тут же подобрала их и съела. Карточек не было.
Она еще не успела испугаться, поискала в варежках, зачем-то вывернула их, вытряхнула сумочку, хотя знала, что там их быть не может. Она хорошо помнила, что кинула карточки в кошелку.
Перетряхнула плед и одеяло, в которые был завернут сын, даже в пеленках искала… Тупой испуг ударил в ноги, она села, пытаясь сообразить, где же их искать. Ведь где-то они есть, только надо хорошо по~ искать. Их не может не быть, без них нельзя, без них лучше у" ж сразу умереть…
Эти мысли были пока несерьезными, она словно заговаривала судьбу, чтобы судьба, попугав ее, сразу и улыбнулась: на тебе твои карточки! Нина так ясно видела их сейчас – зеленая «взрослая» и розовая «детская», прошитые в середине крестом черных ниток, – что они непременно должны были найтись, и она снова в который раз трясла кошелку, сумочку, варежки.
Их нигде не было.
Зачем-то она стащила со стола скатерть, сложила ее, стала ходить из угла в угол. Протерла слезящееся окно, там был залитый солнцем день, черные птицы кружили в небе, она постучала пальцем по стеклу…
Господи, что я делаю, зачем?
Вдруг оделась, сунула ноги в мокрые ботики и в одних носках, без чулок побежала к ларьку. Конечно, я сунула их мимо кошелки, они упали, кто-нибудь поднял их, отдал продавщице. Они не могут не найтись.
У ларька никого не было, козырек был опущен, продавщица навешивала на дверь замок.
– Я уронила здесь карточки, – задыхаясь, сказала Нина, – вам не передавали?
Продавщица – ее все звали Маней – осмотрела ее с ног до головы и отвернулась к замку.
– Как же, передадут, жди, – устало сказала она.
Нина стояла, все еще на что-то надёясь.
– Значит, не передавали?
– Не передавали, – уже грубо ответила Маня.
Опустив голову и осторожно ступая, Нина всматривалась в темный истоптанный снег. Маня издали смотрела на нее.
– Да не ищи, не уронила ты их. Скорее всего, Ванька-писарь вытащил.
– Какой писарь?
– А такой. Мордоворот тот, который очередь наблюдал. Первый по Саратову вор. Теперь поминай как звали…
Нина сглотнула горячую слюну. В глазах у нее задрожало, она хотела заплакать, но не плакалось. Теперь она поверила, что карточек нет.
– Что же мне делать? – спросила она. Просто так, у самой себя.
Маня вздохнула.
– Уж не знаю. Заяви в милицию, только зря все это, на него этих заявлений, поди-ка, пруд пруди… Пока то, сё, месяц кончится, новые получишь.
Нина медленно побрела домой.
Что теперь делать? «То, сё, месяц кончится», а как же прожить этот месяц?
Перед ней встало лицо того мордатого с белыми, как у сумасшедшего, глазами. Как он мог?.. Он видел, что я с ребенком. Будь он проклят, навсегда, на всю жизнь!
Она вдруг смертельно захотела спать, качаясь, добралась к дому, вошла, стряхнула с ног ботики и повалилась на кровать в ватнике и платке. Спать, спать. Вот бы и не просыпаться.
Ее разбудил крик ребенка, она слышала его еще во сне, но не могла разлепить ресницы и побороть одурь. Поднялась, вялая, разбитая, – поменяла пеленку, нагрела молоко, сунула ему рожок и легла рядом.
Как жить теперь, как жить? И надо ли жить, раз меня все забыли? Вот только что будет с ним? Он вырастет в детдоме и никогда никому не скажет «мама». Даже если его разыщет Виктор, все равно никому он не скажет «мама». И в том будущем «послевойны», о котором она ничего еще не знала, матери за руку поведут своих детей в школу, а чья рука потянется к нему? И что скажут ему, если он – спросит: «Где моя мама?» Ему не дано будет испытать ту оправданную боль, которую испытают другие, услышав: «Твоя мать погибла на войне». Про нее скажут: «Умерла в войну». А это не одно и то же. Умерла в войну – значит не выстояла, струсила. Скажут, была такая мадонна с пайковым хлебом, а потом у нее не стало и хлеба. Украли. Тот мордатый, выходит, тоже упал ниже предела. И я упала. Может, и мне за то бревно кто-то желал смерти, а судьба смилостивилась и рассудила по справедливости: я украла и у меня украли. Вот только сын-то при чем?
Она поднялась, достала из буфета хлеб, два четырехсотграммовых куска, черный и белый. Это был, конечно же, завтрашний хлеб. Она рассчитала: если не есть свой паек, его тоже можно обменять на молоко. И халву можно обменять. Но если я ничего не съем, я упаду.
Она отделила от своей пайки половину, съёла, запив кипятком. Потом опять напекла из оставшихся отрубей лепешек и съела. Пересчитала деньги. На все это можно было продержаться самое большее три дня.
37
Всю ночь ребенок кричал, сучил ножками, Нина поила его чуть подслащенной водой – у нее оставалась ложка сахара, – он жадно сосал, рвал соску деснами, затихал ненадолго и снова начинал кричать.
Несколько раз Ипполитовна бегала по ту сторону моста, к татарке с козой, просила продать молока за деньги, хозяйка один раз налила в банку, сказала:
– Бери за так, деньги мне не нужны, что за них купишь? А больше не приходи, у меня своих видала сколько? – показала на кровать, на которой чернели головки детей.
Она тогда развела это молоко пожиже, чтобы хватило на сутки, но сын не наедался, только часто мочил пеленки, она не успевала полоскать.
Как-то, прихватив последние деньги, Нина оставила Витюшку с Ипполитовной, подалась на крытый рынок, там стояли пустые прилавки, только в углу продавали мерзлую картошку, к ней тянулась очередь. А молока не было. Нина собиралась уже возвращаться, но увидела, как из проверочной вышел старик с бидоном, в белом переднике и нарукавниках, за ним цепочкой бежали люди, сцепившись руками, и Нина побежала. Старик объявил цену – сорок рублей литр – и предупредил, что всем молока не хватит, в бидоне всего восемь литров. Нина подсчитала стоявших впереди и поняла, что ей молока не достанется. Она оставила очередь, подошла к старику, попросила:
– Продайте мне поллитра, у меня ребенок голодает…
Женщины из очереди набросились на нее, закричали, стали отталкивать.
– А у нас не дети?! У нас щенята, что ли?
– Не давать ей, не давать!
Нина заплакала:
– У меня грудной ребенок… Ему нечего дать… Совсем нечего… Я эвакуированная из Москвы…
Ей хотелось разжалобить людей, она уже давно заметила, как действуют на всех эти слова «из Москвы». Но очередь взъярилась еще сильнее.
– Ну и сидела бы в своей Москве!
– Понаехали сюда с мешками денег, только цены вздувают!
– На энту Москву вся Россия пашет, энту Москву мы сроду кормим, она в три горла жрет!
Нина заплакала. Стояла, сгорбившись, ни на что не надеясь, но все не уходила, чего-то ждала. И вдруг старик гаркнул:
– А ну, тихо, бабье! А то никому не продам, назад увезу! – Потом – Нине: – Давай деньги.
Нина протянула деньги и бутылку, смотрела, как, пузырясь, льется через воронку молоко, и притихшие женщины тоже смотрели и молчали, и только потом, когда Нина, стиснув бутылку, отошла от прилавка, вслед ей понеслись ругательства. Но она уже не слушала их.
Дома увидела, как притихший Витюшка сосет какую-то тряпку, выдернула у него изо рта, он зашелся в крике.
– Ипполитовна, что это?
– А чем кормить-то? Сильно плакал и ножками стукотил, я и пожевала ему маненько хлебца беленького, да ты не боись, я и своему сроду так делала…
Какая гадость, какая гадость… Но Нина. ничего не сказала, вскипятила и остудила молоко, покормила сына, он уснул. Но и это молоко кончилось, кончились и деньги.
Она билась из последних сил, боролась за каждый день жизни и все ждала, что завтра что-то случится какое-нибудь чудо, кто-нибудь придет и скажет: я пришел помочь тебе.
Часто ее мутило от голода, она давно прикончила отруби, питалась только кусочками, что приносила Ипполитовна, но и их становилось все меньше, Ипполитовна жаловалась, что подают больше копейками:
– Подобрались люди к весне, отощали вовсе…
Вчера Нина вообще ничего не ела, в старом ватнике Евгении Ивановны обнаружила горстку конопляных семян, сжевала прямо с кожурой, и потом ее долго тошнило и совсем не хотелось есть.
…Опять проснулся сын, зашелся в крике, он уже не брал пустую соску, выплевывал ее, кричал и сучил ножками, наверно, от голода у него болело в желудке, Нина обманывала его, совала пустую грудь, он зажимал сосок деснами, крутил головой и снова начинал кричать.
Она смотрела на его личико, похожее на лицо маленького старичка, на запавшие глаза и как скапливаются в глазницах настоящие слезы, и думала: господи, что же делать, ведь надо что-то делать… Носила по комнате сына, трясла его, баюкала, а он все кричал, и у нее плыло перед глазами…
– Что же делать, Ипполитовна?.. Ведь он умрет…
– Погоди-ка… Погоди-ка… Я сейчас… – Старушка натянула шубейку и куда-то ушла, а Нина все ходила по комнате, носила кричащего сына, силилась заплакать, чтобы полегчало, но не могла, впервые не могла плакать, все в ней отвердело, запеклось, но есть горе, которое больше слез, и к ней такое горе пришло.
Что же я хожу и трясу, тискаю этого несчастного ребенка? Ведь надо что-то делать. Она положила сына на кровать, оделась и вышла. Сама не знала, зачем вышла и куда собирается идти. Сюда, в ночную тьму просачивался плач ребенка, она зажала уши, подняла глаза к небу, оттуда холодно смотрели на землю чистые звезды. Хоть бы уж разбомбило нас, чем так, подумала она и увидела Ипполитовну та ковыляла, переваливаясь уточкой, первой вошла в дом, распахнула свою шубейку, вытащила рожок с молоком.
– Христом богом у мамки кормящей выпросила, еще теплый…
Нина кинулась кормить ребенка. Он сосал, постанывая и захлебываясь, длинно, по-взрослому всхлипывал и сразу уснул, но и во сне всхлипывал. Нина посмотрела на ходики, было уже пять утра, в запасе у нее оставалось три часа.
Она расстелила на столе плед, потом одеяло, простынку и села, стала ждать. В душе было тихо и пусто, мир стал плоским, утратил глубину, в нем ей виделся лишь первый план: кружочек света от фитилька, и расстеленная пеленка, куда завернет она сына.
– Ложись, пока он спит, – сказала Ипполитовна.
– Нет, нет, – Нина опять посмотрела на ходики. – Мы в консультацию пойдем, в больницу попросимся, пускай нас в больницу положат… Или хоть его одного… Там его будут кормить, мы и попросимся, вот только скорее бы утро…
– Умно, умно! – Ипполитовна села на кровати. – Должны положить. Он ведь не только твой, он и государский… И ты государская, и тебе не дадут пропасть…
– Нет, Ипполитовна, мы ничьи. От нас и военкомат отказался, и исполком… И родные меня забыли. Мы совсем ничьи.
– Болтай! Человек обязательно чей-нибудь, на что уж я, негодящая старуха, а и мне государство паек дает…
Нину тянуло в сон, но она боялась, что проспит и тогда нечего будет дать сыну. В восемь она должна быть в консультации, чтобы к следующему кормлению оказаться уже в больнице.
Руки совсем слабые, как я донесу его? Не уронить бы, – вздохнула она.
– Хошь, саночки дам? У меня есть саночки… Удобные, с задком.
Нина перенесла сына на стол, он потянулся ручками, но не проснулся, она так и пеленала его спящего. Оделась, прихватила сумочку с документами и вышла. Ипполитовна сходила за санками, они пристроили Витюшку, подложили под голову маленькую подушечку.
Старушка пошла проводить до трамвая, шла-переваливалась сзади, рядом с санками, пристукивая клюкой, что-то там бормотала, Нина не слушала, она думала о своем – ни за что ей не втащить в трамвай ребенка и санки. На остановке Ипполитовна сунула Нине в карман ватника щепотку леденцов:
– Прощевай пока, москвичка.
В ее старческих глазах проступили слезы, но Нину это не тронуло. Она пыталась разбудить в себе жалость – вдруг в последний раз вижу эту добрую женщину, ведь она старая, может умереть, – но ничто в ней не дрогнуло, душа словно заморозилась.
Она потащила санки, часто оглядываясь, останавливалась, наклонялась к сыну, он спал, присасывая пустышку.
Она вспомнила, как подумала когда-то, когда ей было очень плохо: что стоит беда одного человека перед трагедией целой страны? Сейчас эти слова показались возвышенно-фальшивыми, потому что самая большая трагедия страны – это когда голодного ребенка нечем накормить. Перед страданиями детей, меркнет все и все теряет смысл.
Она хотела сократить путь и свернула, пошла переулками, но попала в тупик, и получилось дальше, пришлось возвращаться, идти вдоль трамвайных путей. Полозья скользили по мерзлым кочкам, временами шаркали об обнаженный асфальт, тащить санки было тяжело, веревка резала руки, но вот улица пошла под горку, стало легко, веревка ослабла, и Нина побежала все быстрее, ей казалось, что сейчас санки догонят ее и ударят по ногам.
– Эй, тетка! Тетка!
Она не сразу поняла, что окликают ее.
– Тетка, узел потеряла!
Она обернулась, пустые санки скатились к ее ногам, а у поворота лежал «узел» в клетчатом пледе, она побежала, бросив санки, и они покатились виляя задом, пока не уткнулись в грязный осевший сугроб. Она с трудом подняла сына – он даже не проснулся, и пустышка подрагивала в его губах, – понесла к санкам. Сняла с ватника поясок, привязала ребенка, потащила дальше. Куда же я дену эти санки потом? – подумала она, но тут же забыла об этом.
В консультации у врачебного кабинета была очередь, сидели, стояли и ходили матери с детьми, Нине сесть было негде, да она и не собиралась садиться, в любой момент сын мог проснуться и запросить есть.
Миновав очередь, она толкнула дверь и вошла.
Здесь было жарко, женщина-врач трубкой выслушивала спинку сидящего на столе ребенка, его придерживала мать. Когда Нина вошла; врач оторвалась от трубки, строго посмотрела поверх очков:
– Мамочка, выйдите, вас вызовут!
Никто нас не вызовет, подумала Нина. Сказала:
– Нам надо в больницу.
– Выйдите, – повторила врач. – Тамара, наведи порядок.
– Нельзя, нельзя, врач освободится, потом войдете. – Она, расставив руки, наступала на Нину, теснила к двери, но Нина увернулась, шагнула в сторону.
– Нам нельзя потом! Мне нечем его кормить! Положите нас в больницу!
Медсестра растерянно опустила руки, посмотрела на ребенка.
– Разверните его, ему жарко… – Она сама взяла из рук Т1ины ребенка, понесла к пеленальному столу, раскутала там Витюшку. Тихо позвала: – Марья Васильевна, гляньте…
Врач пригнула голову, опять посмотрела поверх очков на Нину, потом на Тамару:
– Ну, что там? – Тяжело поднялась, подошла, сняла распашонку. – Он больной?
– Он не больной, он голодный, – сказала Нина. – Положите нас в больницу.
Она тоже подошла к пеленальному столу, посмотрела на сына, он сосал свой костлявый кулачок, вскидывал худенькие ножки, на его синеватом тельце краснели два крупных пятна величиной с пятачок. Врач чуть надавила пальцем – ребенок зашелся в крике.
– Фурункулы… Надо тепло, и я выпишу мазию…
– Не надо мази, надо в больницу. Если нельзя обоих, положите хоть его одного, ведь его там будут кормить, он искусственник…
Врач спросила фамилию, поискала на столе, потом спросила адрес.
– Но, мамочка, Глебучев Овраг не мой участок, и с фурункулезом мы в стационар не кладем… То-то я смотрю, ребенок незнакомый, не мой.
– Да, – кивнула Нина, – мы не ваши. Мы ничьи.
Витюшка затих было, но потом снова стал кричать, уже от голода – пришло время кормить.
– Он плачет, его пора кормить, но нечем… Положите его в больницу, а то он умрет!
Тамара побежала куда-то, ее долго не было, за это время врач успела обстукать и прослушать Витюшку, ощупала темечко потом взвесила его. Он кричал, двигал руками и ногами, весы ходили под ним, никак не удавалось привести их в равновесие.
– Ребенок запущен, мамочка, у него признаки рахита развиваются… Я сообщу вашему участковому врачу…
– Его надо в больницу, – в отчаянии твердила Нина. – В больнице будут кормить, а мне нечем, у меня украли карточки…
Вернулась Тамара, принесла медицинскую карту и рожок с молоком, брызнула себе на руку, потом сунула в рот Витюшке, он сразу умолк, Нина смотрела, как он сосет и как ходят обтянутые кожицей скулы.
– Я напишу направление, – сказала наконец врач, – но не уверена… Стационар переполнен, могут не положить.
Она долго писала что-то на бланке, а Нина думала: как это «могут не положить»? Что же ему – умирать? Зачем тогда все это – жизнь, люди, если они не могут спасти моего ребенка?
38
Сначала ее поселили в коридоре, а через два дня, когда освободилось место, перевели в палату. В палате было тесно, койки стояли впритык, голова к голове, Нина только спала там, а днем пропадала у дверей детской, прислушивалась и узнавала басовитый голос сына – у него созревали фурункулы, и он сильно кричал, Иногда ей выдавали белый халат и марлевую маску, разрешали войти в детскую палату, и она осторожно, боясь коснуться больных мест, брала сына, завернутого в серую простынку, всю в желтых лекарственных пятнах – от мази и примочек, – часами носила его по палате.
На кормление матери собирались в теплой просторной комнате, здесь были стулья и пеленальные столы, полки, уставленные рожками с молочными смесями, женщины кормили детей и говорили о разном – о войне, о мужьях, о здешних больничных порядках…
Еще в приемном покое, когда Нина ждала дежурного врача, санитарка научила ее:
– Не говори, что полный искусственник, а то его одного положат, скажи, мол, мало молока, не хватает…
Нина так и сказала, а потом все боялась, что ее уличат в обмане и прогонят из больницы. Но оказалось, что тут много полных искусственников, и их матери ничего не боялись, она слышала, как бойкая Рина – ее полное имя Октябрина – говорила:
– Ах, оставьте, все прекрасно знают – и врачи и сестры, – что тут половина некормящих матерей, проста вид делают… Детей в полтора раза против нормы, нянечки с ног сбиваются!
Снова она вживалась в мир больницы, присматривалась к соседкам по палате, о которых вчера еще ничего не знала, они уже обвыклись тут, сдружились, откровенничали, делились семейными и женскими тайнами.
Почти все они были здешними, саратовскими, жили с матерями или свекровями, им носили передачи, иногда и Нине кое-что перепадало: пара вареных картофелин, ломкий ржаной блин, головка лука, а Октябрина раз изловчилась достать одежду, сбегала домой, притащила кастрюлю квашеной капусты. Нина видела, что этим женщинам в семье живется легче, чем ей, но не завидовала: у каждого – своя судьба.
– А золовка, пока я тот раз в больнице лежала, туфли мои носила, все набойки сбила.
– А я масло. со всех сторон крестом пометила, после смотрю, креста нет, брала она масло…
Нина удивлялась, как могут они говорить о таких пустяках, волноваться из-за них – да разве какие-то там туфли или масло главное в жизни? Она теперь-то знала, чем проверяется жизнь и что в ней самое страшное: крик голодающего ребенка, которого нечем накормить.
А потом поняла, что и у этих женщин судьба нелегкая. Тоненькая, похожая на цыганку Галя рассказывала: как получила похоронку на мужа, так и молоко пропало, ребенок стал желудком болеть, вот и не вылазят из больниц. Ночами она часто просыпалась, говорила соседкам:
– Кажду ночь вижу, что он нянчит Славика, а ведь он и не видел его… Не унес бы с собой…
Рина-Октябрина жаловалась на скандалы с пьяницей-свекром – орет, крушит все, ребенка пугает.
– Как-нибудь зарублю его топором на фиг!
Они часто плакали, одна начнет, другие подхватят, плакали дружно и как-то даже сладко – так плачут старухи в церкви. Нина вспомнила, как на первом курсе бегали с девчонками в Елоховскую церковь, там на пасхальной службе пел знаменитый тенор, а старухи плакали так сладко и самозабвенно, что и девчонки расплакались.
А сейчас Нина не плакала и ничего о себе не рассказывала, женщинам удалось только выпытать у нее, что эвакуированная из Москвы. Ее здесь тоже прозвали «москвичкой».
– Москвичка, морсу хочешь?
– Айда, москвичка, зовут пеленки стирать.
Рук не хватало, они помогали прачкам стирать пеленки, МЫЛИ СВОЮ палату, выпросив серые обмылки, в ванной комнате стирали с себя, мылись, терли друг другу спины; здесь установился свои быт, Нина постепенно привыкала к этому быту, врастала в него, обживалась, ей хорошо было в тепле и на людях после тех тяжелых дней одиночества и нужды.
Едва детям становилось лучше, матери просились на выписку, а она не просилась, хотя «бескарточный» месяц давно кончился, шел уже апрель, но она все боялась, не могла одна войти в дом, где кричал ее голодный ребенок. Словно крик тот все еще бьется там, при запертых дверях, и она, войдя, вновь услышит его.
Снег сошел, дымилась, высыхая, земля, в больничном парке, над деревьями, вились тучи птиц, снопы солнечного света били по утрам в окна, освещали палату, обнажая ее казенную бедность и неуют. Нина подходила к окну, смотрела на первую травку и острые молодые листья деревьев и как там, за оградой парка, на сухом уже асфальте девчонки расчерчивают мелом «классы»… И совсем скоро в воздухе запахнет сиренью, поплывут по улицам лиловые букеты, и школьники перед экзаменами станут искать счастливые «пятерки»… Она вспоминала, как раньше в такую вот пору ее охватывало чувство радостного ожидания чего-то, что непременно должно случиться, в ней жило постоянное ощущение счастья, с которым просыпалась она и проживала день, и как все время хотелось смеяться, манило куда-то бежать, во всем теле оживала жажда движения, она летала во сне, отталкиваясь от упругого воздуха маленькими босыми ступнями…
Она все. помнила, но та жизнь теперь не волновала ее. Словно то была не ее жизнь, не ее весна с расчерченными «классами» – «мак?., мак?., дурак…» – и не ей предназначался запах сирени; ее жизнь теперь – тут, по эту сторону войны, она знала то, чего не могла знать та беспечная, часто краснеющая девчонка… Между ними стояла война и крик голодающего ребенка, эту преграду уже не разрушить, она – навсегда.
Сыну становилось легче, он выздоравливал, подсыхали ранки от фурункулов, он либо спал, либо «гулил», болтая розовыми ножками, косил на нее глазами, значит, узнавал… Она целовала его худенькие, как палочки, ножки, ей хотелось сказать: «прости меня, прости…» Счастливое чувство, вспыхнувшее в ней там, в маленькой Аксайской больнице, когда он родился, потухло, сейчас ее любовь была пополам с болью.
Она заворачивала ребенка, несла в парк гулять. Звонко кричали птицы, вились шмели над одуванчиками, прозрачное марево струилось над землей – природа отрицала войну, она наполнила мир жизнью Нина смотрела на все это отстраненно, ничто не трогало ее, словно погас в ней главный огонек, и она могла думать только о том, что дома уже не придется топить и что ей выдадут новые карточки.
В больнице не было радио, персонал приносил новости из дому: сводки шли тревожные, всюду слышалось «Сталинград», «Сталинград», и здесь, в маленьком мире больницы, говорили о Сталинграде – ведь это рядом, каких-нибудь четыреста километров по прямой… Домохозяек мобилизовали на окопы, вон и тетя Женя хоть и не домохозяйка, а второй месяц на окопах, без нее и случились те страшные дни, а будь она дома, уж сумела бы отвести беду…
Женщины в палате говорили о донорстве и кто сколько сдал крови – вон и в газетах пишут: сдал кровь – еще одна жизнь спасена.
Кто-то спросил Нину:
– А у тебя какая группа крови?
– Н-не знаю.
– У меня первая, универсальная, для всех подходит…
Рина – она вязала, забравшись на койку с ногами, – подняла глаза:
– Ах, оставьте? Я, например, честно говорю, что сдаю кровь ради пайка. За это и масло дают, и сахар… Может, этим я спасаю жизнь ребенку!
– А я боюсь, – призналась Галя.
Нина подошла ближе.
– А где это – сдают кровь?
– На станции переливания крови. – Рина посмотрела на нее, – Только подкормиться тебе надо, больно уж худая ты, а нужен высокий гемоглобин.
Нина подумала, что ради сына сцедила бы всю свою кровь, вот только где его взять, высокий гемоглобин?