Текст книги "Мадонна с пайковым хлебом"
Автор книги: Мария Глушко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
7
Желтый сноп света обшарил купе, и Нина, подняв штору, увидела огни. Не те мертвые, синие, которые ничего не освещали, а настоящие, яркие, и за вокзалом, в городе – праздничное море огней! Выходит, так далеко уехали от войны, что светомаскировка не нужна!
«Актюбинск», – прочла она на здании вокзала и решила выйти, вдруг удастся что-нибудь купить. Пробиралась по темному вагону к выходу, и все, кто не спал, бежали к дверям – туда, в совсем другой мир, светлый и радостный, так похожий на довоенный!
Но он лишь издали казался таким.
Нина шла вдоль перрона и видела ту же, ставшую привычной картину: забитый вокзал, скопление людей и те же клочки бумажек с объявлениями на коричневой стене здания: «Ищу…», «Прошу…», «Потеряла…».
Нет, от войны нельзя уехать. Куда ни беги, она догонит.
Прямо на перроне, неподалеку от вокзала, Нина увидела навес с длинным дощатым прилавком, вдоль него тянулась очередь, а по ту сторону орудовали черпаками женщины в белых куртках поверх пальто.
Наверху под самым навесом, лампочки освещали крупные белые буквы: «Коммерческие обеды». Она пристроилась в хвост длинной очереди, стояла, оглядываясь на поезд и не надеясь, что успеет поесть.
Было холодно, изо рта вырывался парок, завиваясь в кудрявое облачко, оно тут же сливалось с другими облачками, от этого казалось, что над очередью нависла бахрома тумана. Сюда к ней доносился запах кислых щей, она давно не ела горячего, и от этого запаха, от исступленного желания вот сейчас же съесть миску щей сводило скулы и кололо в висках. Опять оглянулась на поезд, он мертво стоял на первом пути без паровоза, и Нина подумала, что, может быть, все-таки успеет, только бы не кончились эти обеды. И за ней уже протянулся длинный хвост, это успокаивало: значит, обеды еще не кончаются – не будут же люди стоять зря?
В конце увидела Халиму с детьми и отвернулась. Что-то тягостно заныло в ней, она знала, что должна, обязана поменяться с ней очередью, ведь там дети… Но она знала также, что ни за что не сделает этого, не сможет. Если она встанет в самый хвост, ей не хватит обеда или тронется поезд… А если не съест этих щей, упадет тут же, на месте.
Медленно, шаг за шагом продвигалась к раздаче, уже было совсем близко, она видела, как старик взял, обжигая руки, алюминиевую миску, над которой плывет пар, отошел с нею на край прилавка и стал есть. И Нина уже не оборачивалась к поезду, забыла и про поезд, и про Халиму с детьми, у нее тряслись руки, она никак не могла достать из сумочки деньги. Наконец-то в руках ее тяжелая горячая миска, она окунула лицо в густой пахучий пар – у нее даже дыхание перехватило.
Хлеба не было, его с обедом не давали, и она жадно, задыхаясь, черпала гнутой ложкой самую гущину – кислую капусту, в которую были добавлены мелко нарезанные зеленые помидоры, – и не имела терпения жевать, проглатывала как есть, замечая, как быстро тает содержимое миски. Потом в эту же миску шлепнули ложку соевой каши и два кусочка мяса – такая роскошь! – она теперь ела неторопливо и все боялась оглянуться.
Встав боком, увидела, что подают паровоз, но не уходила, ей надо было убедиться, что дети Халима успеют доесть. Ей стало легче, как будто сняли с головы тугой железный обруч, но теперь мучила совесть, как всегда, когда она совершала заведомо ложный шаг. Вспомнились недавние слова Льва Михайловича – «есть предел, ниже которого падать нельзя», – но как удержаться на этом пределе?..
Но вот Халима уже стала кормить мальчика, и Нина пошла к вагону. Теперь главное – чтоб не тронулся поезд: паровоз уже подцепили, он разводил пары, выпуская из-под колес седые струи.
Наконец Халима с детьми побежала к поезду, и Нина, окончательно успокоившись, поднялась в вагон. Здесь было темно, по-прежнему бессильно горели синие лампочки, менять их, как видно, не собирались, других не было.
В купе был один капитан, он сидел за столиком и пил пиво, на столе стояли еще две пивные бутылки. Когда вошла Нина, он встал, освободил место у столика.
– Пожалуйста, сидите, – сказала она. Но он, забрав стакан и вторую бутылку, пересел к дверям.
Многодетное семейство перешло в соседнее опустевшее купе, сразу стало просторнее. И вообще чем ближе подъезжали к Ташкенту, тем свободнее становилось в вагоне, пассажиры высаживались в пути, рассеивались по стране.
Вбежал мальчик, забился в уголок, принялся чесать свои болячки, появилась мать, отшлепала его по рукам. Посмотрела на Нину:
– Успели там поесть?
– Успела, – сказала Нина и покраснела.
Халима покачала головой:
– Дорого, двенадцать рублей один обед…
Нина полезла в сумочку, пересчитала деньги. Ничего, должно хватить. Сейчас она тратила мало, но не потому, что экономила, просто негде было тратить.
Поезд тронулся, мимо окна побежали огни, и опять стало казаться, что там, за окном, совсем другая жизнь…
В купе заглянул старичок-проводник с большим медным чайником:
– Кипяточку не желаете?
– Да не с чем пить, – сказала Халима.
– Почему же не с чем! – Нина засуетилась, вытащила холщовый мешочек с сахарным песком и зачерствевший батон. – Пожалуйста… Пожалуйста…
Нарезала батон ломтиками, посыпала песком, дала детям. Растянула горловину мешка, подвинула Халиме:
– Пожалуйста…
Халима положила две ложечки в чашку с кипятком – для Айдара, – стянула горловину мешочка, отодвинула:
– Уберите, вам негде достать. Вы не для себя сейчас едите, вы дитя кормите.
Нине было отрадно слышать эти слова. Выходит, я не так уж и виновата. Выходит, это не я, а он просил есть…
Она прильнула к окну, и все смотрела на далекие густые огни. Как их много, и возле каждого – жизнь, – каждый кому-то родной, кого-то ждет… Только моего огонька нет нигде. На всей земле нет. Опять тоска ужалила сердце, расплылись огни, стали большими, матовыми… Теплые капли упали на руку, Нина вытерла их, прижала к лицу свою шапочку, от которой уже ничем не пахло…
8
На ночь она все равно опускала штору – для тепла, – но тепла не было, вяло сочилась понизу чуть прогретая струйка воздуха и сразу остывала. Нина теперь спала в пальто, но все равно мерзла, ворочалась на своей полке, укрывала ноги полой пальто, но, стоило ей задремать, они тут же высовывались и стыли. Она насунула на ступни меховую шапочку-кубанку, но до боли мерзли колени, она растирала их перчатками и опять укрывала полой пальто.
Утром молчаливый капитан поднял до половины штору, выглянул в окно, потом хмуро посмотрел на Нину и вышел. Вернулся со старым жиденьким одеялом, кинул на ноги Нине и сразу ушел – она и «спасибо» сказать не успела.
Напротив сидела пожилая пара, он был в пенсне, читал книгу, а она, опершись рукой на столик, напряженно смотрела в окно, как будто ожидала увидеть там что-то особенное. Они сели в Челкаре, там вышла Халима с детьми, на прощанье поцеловала Нину, сказала своим милым певучим голосом:
– Пусть вас минуют беды, Нина, вы добрый человек.
Нина чуть не заплакала тогда – привыкла к этой женщине, а надо расставаться. И не к кому теперь, совсем не к кому потянуться душой… Вот только капитан остался, он словно все еще связывал ее со Львом Михайловичем, но был хмур, молчалив и, наверно, считает ее обузой.
Она развернула одеяло, закуталась в него до плеч, стала смотреть в окно. Там плыло серое утро под серым небом, с серой изморозью на кустарниках и на странных, стелющихся деревьях с перекрученными стволами. Нина в детстве жила во многих городах, везде, где служил отец, а в этих краях бывать не приходилось, и о Средней Азии представление у нее было смутное, по книгам и кино. Например, ей казалось, что тут непременно должно быть жарко, в крайнем случае, тепло, ей виделись щедрые южные базары с большими продолговатыми дынями, с урюком и курагой, кумыс в пиалах… Хотя нет, кажется, кумыс – это в Калмыкии.
На разъезде поезд остановился, Нина увидела, как мимо окна пробежал капитан в одной гимнастерке с тем же чайником. Ей тоже хотелось выйти, размяться, подышать чистым воздухом, она изнывала от плавающего по вагону махорочного дыма, но она только что пригрелась под одеялом, боялась вылезать на холод.
На стене одинокого желтого домика чернел репродуктор, из него вылетали какие-то слова, разобрать их было невозможно, а потом вдруг послышалась музыка, и Нина вспомнила, что видела сегодня «музыкальный» сон, что-то она играла на пианино, только забыла что.
Вернулся капитан с пачкой газет, кинул их на стол, сказал:
– Читайте!
Он налил ей в чашку кипяток, пить не хотелось, но она, обхватив чашку пальцами, погрела руки, а потом стала пить. От кипятка пахло дымом, и ей нравилось это, напоминало чай из самовара, дома у них был настоящий самовар, ординарец отца раздувал его сапогом.
Она посмотрела в газетах сводку Совинформбюро, ничего существенного там не было, взгляд упал на заголовок: «Концерт Э. Гилельса», – и она вспомнила, что во сне играла ноктюрн Глинки «К сестре», а Виктор переворачивал ноты, и вдруг там, в конце, пошло совсем другое, наверно, он перепутал, она почему-то испугалась и подумала: как же я доиграю, ведь без нот не помню…
Проводник в дверях разговаривал с капитаном, и Нина услышала, как он сказал:
– После Куйбышева хорошо идем, если и дальше так, завтра к вечеру будем в Ташкенте.
Завтра! – вскинулась она. Неужели завтра конец этому отупляющему движению, однообразию быта, этой удушливой махорочной вони! И Никитку она увидит завтра! Но полной радости почему-то не было, она вдруг впервые подумала, что, возможно, их в Ташкенте и нет.
Эта мысль с самого начала, почти с самой Москвы, едва тронулся поезд, жила в ней и не давала покоя. Нина гнала ее, гасила, заговаривала, топила в воспоминаниях и мелочах, иногда это удавалось, но ненадолго, а потом опять выплывала: куда я еду? к кому? И опять Нина заговаривала тревогу, старалась уснуть, пробовала читать, но слова не складывались в фразы, так и оставались словами – раскрытый на одной и той же странице том Сенкевича лежал на столике обложкой кверху…
Две телеграммы дала она мачехе перед отъездом – сперва одну, потом, на всякий случай, другую – на этот сомнительный адрес «до востребования»; почти две недели идет поезд, давно должна бы получить, лишь бы была в Ташкенте. Сейчас Нина старалась думать о Людмиле Карловне тепло и по-доброму, ей тоже досталось: выехали из Орла, прихватив самое необходимое, Лия совсем маленькая, а Никитка не очень-то послушный, как все мальчишки в тринадцать лет… И мало ли как мы жили до войны, тогда все было иначе, и мерки были другими, и отношения, а сейчас нас будет две взрослые женщины, станем помогать друг другу…
Но опять поднималась тревога, она вспомнила, как Виктор говорил: «Если придется уезжать из Москвы, добирайся к моим, в Саратов. Слышишь? К моим, в Саратов! Я написал им».
Их собрали тогда в здании школы где-то на Красной Пресне, и они сидели вдвоем под окном школы, прижавшись друг к другу, он держал ладонь на ее животе, слушал, как бьется ребенок. «Если мальчик, назови Михаилом, ладно?»
А она вспомнила, как женщина-комендант принесла ей в комнату повестку из военкомата. Виктора не было, еще не пришел с работы, в повестке от руки было вписано: «На медкомиссию». Она положила на стол эту бумажку нежно-розового цвета и опять принялась за шитье. Ей подарили узкое старинное бельевое кружево, она обшивала этим кружевом маленькую батистовую рубашечку, а сама все поглядывала на бумажку – от нее исходили враждебные токи. «На медкомиссию» – это ведь не на фронт, это даже еще не в армию, к тому же пятый курс не берут… Он, когда пришел, повертел бумажку, сказал: «Готовь платочек и поцелуйчик!» В ней что-то оборвалось, она пролепетала, что ведь пятый курс не берут, а он засмеялся: «Меня возьмут, я им там надоел за месяц!» И она поняла, что он уже давно, может, даже раньше Генки и Сережи подал заявление, и стала плакать, упрекать, что скрыл, не посоветовался… «А ты советовалась, когда бегала в консультацию?» – прищурившись, спросил он, и она удивилась, что он знает.
До самого его отъезда ходила потерянная, с опущенными руками и все время плакала. Он утешал, спрашивал: «Разве ты хотела, чтобы я сидел тут, в тылу?» Ах, какая теперь разница, чего я хотела! Она чувствовала, что теперь ничего уже не изменить, от них ничего не зависит, над ними теперь – злая воля войны, она и будет прочерчивать их судьбы.
…На станцию Красная Пресня тогда подали эшелон, их рассаживали в вагоны, он до последних минут был с ней, они стояли у вагона, и все смотрели на них, но им это не мешало, а потом эшелон тронулся без гудков и сигналов, он побежал, из вагона ему подали руки, втянули, он обернулся и крикнул: «Слышишь? К моим, в Саратов!»
И сейчас она жалела, что не послушалась его, дала отцу уговорить себя и вот теперь едет в неизвестное, а в Саратове, быть может, ее ждут.
Вошел капитан с повеселевшим лицом, достал из вещмешка банку американской тушенки, открыл ее:
– Присаживайтесь. – Потом спросил: – Вас встретят в Ташкенте?
Она посмотрела на него и не сказала ничего.
9
Вечером подъезжали к Ташкенту.
В вагоне поднялась суета, упаковывали вещи, капитан снял ее багаж – два чемодана и два перетянутых ремнями мешка, – сверху пристроил свой портфель и ушел, курить. Тихо пререкалась пожилая пара напротив, он рылся в открытом чемодане, перекладывал вещи, что-то искал, она взвинченно выговаривала ему и тоже принималась искать; наконец они закрыли чемодан и успокоились.
Нина безучастно смотрела в окно, там крупными невесомыми хлопьями сеялся снег, и все было бело и тревожно, она мельком подумала, что надо бы вытащить носки, но тут же и забыла об этом, сидела, нервно поглаживая сумочку. Время от времени дышала в ладони, пытаясь согреть руки, уже совсем не топили, и было очень холодно, ноги в ботиках стали тяжелыми, как колоды.
Теперь она твердо знала, что никто ее не встретит. Людмилы Карловны в Ташкенте нет и никогда не было, она не понимала, откуда это предчувствие, но верила ему. У нее иногда случалось так, что она наперед угадывала события: когда мать повезла в деревню родителям отца продукты, Нина знала, что больше не увидит ее. Они с отцом провожали ее, мать из вагона смотрела на них, улыбалась, взмахивала маленькой ладонью, и Нина – ей было чуть больше десяти – вдруг заплакала, она подумала, что видит маму в последний раз… Мать умерла там от тифа, и Нина ее больше не видела.
Она поймала на себе пристальный взгляд попутчицы, в своей шляпке та была похожа на состарившуюся актрису, – и почему она так смотрит на меня, неужели догадывается, что меня некому встречать?
Красивая у вас коса, – улыбнулась она краешком губ, и от этой мягкой улыбки Нине стало печально, она боялась, что расплачется сейчас, – все– то я плачу, только и умею, что плакать, недаром мачеха говорила: «У нашей Нины глаза на мокром месте, вечно из них течет».
Дернувшись в последний раз, поезд остановился, вошел капитан, взял ее чемоданы:
– Пока побудьте, я вернусь за мешками.
Потом он вернулся с мальчиком-подростком, они, молча взяли вещи, понесли к вокзалу. Капитан ничего не объяснил, Нина почти бежала за ним, боясь, что сейчас упадет от голода и усталости.
У широких дверей вокзала стоял пожилой милиционер, но их пропустили, и Нину сразу обдало теплом. Здесь тоже все было забито, лежали на полу старики и женщины, оставив узкие дорожки-проходы; они прошли мимо зала ожидания, на дверях которого было написано: «Только для пассажиров с детьми», но, как видно, и зал не мог вместить всех, дети спали на полу, на коленях матерей, укрытые одеялами и платками.
Капитан постучал в стеклянную дверь ресторана, дверь открыли, и они вошли в зал, где сидели одни военные, потащили вещи в буфетную. Полная женщина в белом кружевном переднике, откинув занавеску, отделяющую буфет от подсобки, пропустила их, сказала:
– Только до утра.
Потом она и тот подросток – наверно, ее сын – вышли, капитан взял у Нины портфель, облегченно вздохнул.
– Ну, вот. Сейчас вас покормят и устроят отдыхать.
С лица и шапочки Нины текло, она полезла в сумку за платком, под руку попался покоробленный клочок газеты – ах да, это же про отца! Ей захотелось показать газету капитану и сказать, что это ее отец, но она боялась, как бы он не подумал, что она хочет и дальше навязать себя его заботам.
– Спасибо вам. Что бы я без вас делала?
– А, чепуха. Не я, нашелся бы кто-то другой…
Он притронулся ладонью к козырьку фуражки и пошел, легко покачивая крутыми плечами, она смотрела, как сзади по разрезу разлетаются полы его шинели, и удивилась, что он не в шапке, а в фуражке.
Женщина принесла ей не то гуляш, не то бефстроганов с пшенной кашей и компот со сладким пончиком.
– Хлеба, извините, нет.
У нее было усталое измученное лицо, она села у стола-шкафчика, подперев щеку ладонью, и все смотрела на Нину. Нина старалась есть медленно и нежадно.
– Москву-то сильно бомбят?
– Бомбят.
Потом она позвала мальчика – его звали Ваней, – велела приготовить постель. Ваня составил пустые стулья в два ряда, принялся стелить байковые одеяла.
– Только до утра, дальше нельзя, – повторила женщина. – Спокойной вам ночи.
Нина подумала: как бессмысленно звучит теперь это «спокойной ночи», и разве с начала войны была, у кого-нибудь хоть одна спокойная ночь?
Она разулась, стянула мокрые чулки, достала из чемодана носки, вытащила черный свитер, натянула носки, повесила чулки на спинку стула и осторожно легла. Лежала, боясь повернуться, чтобы не разъехались легкие скрипучие стулья, и старалась решить, что же ей делать завтра.
Долго не могла согреться, очень хотелось горячего чая или хотя бы кипятку. Оттуда, из зала, вплывали запахи еды и табачный дым, слышался гул голосов и стук ножей, и вдруг она увидела Марусю: та, лукаво улыбаясь, подавала ей большой каравай белого хлеба. «Зачем мне столько?» – хотела спросить Нина, но не могла – голоса не было.
10
Маруся Крашенинникова была в их группе самой старшей, они считали ее старой – тридцать с хвостиком, – и Нину удивляло, что в таком возрасте она пошла учиться и замужем не была, за всем этим скрывалась какая-то романтическая история, может быть, несчастная любовь… Но потом оказалось, что никакой истории нет: отец Маруси, самарский железнодорожник, как-то ночью попал под маневровый паровоз и погиб, оставив шестерых детей, и Марусе, как старшей, пришлось идти работать, помогать матери кормить шесть ртов. И только потом, когда все выросли и встали на ноги, она смогла идти учиться.
Как и почему они с Ниной подружились, такие во всем разные и по возрасту, и по характеру, Нина объяснить не могла, да и не задумывалась над этим. Была в Марусе какая-то надежность и Обстоятельность, которая привлекала робкую по характеру Нину, а может, сыграло роль и то, что их поселили в одной комнате и Нина, у которой школьная наука была еще свежа, помогала Марусе с логарифмами и задачами по физике. Но очень скоро Маруся обогнала Нину и уже сама тянула ее за собой.
Дружбу Нины с Виктором Маруся не поощряла, говорила, что все эти катки и драмкружки только отвлекают от учебы, но Нина догадывалась, что просто ей не нравился Виктор и она рада была бы положить конец этой дружбе. «Этот болтун Колесов приходил», – говорила она. Или: «Твой балаболка Колесов оставил записку». Нина обижалась за «болтуна» и «балаболку», но прощала Марусю, потому что любила ее. Виктор, наоборот, о Марусе всегда говорил хорошо: «Она из тех немногих, на кого можно полностью положиться». Нина часто вспоминала эти его слова потом, когда Маруся из-за нее отказалась идти до Коврова и сдала назад в профком обувь и сухой паек. «Я не могу тебя оставить», – сказала она. И потом, когда у Нины кончились все деньги и ей так и не удалось устроиться работать, Маруся сказала:
– Ладно, брось, проживем, все равно тебе скоро в декрет.
Они стали жить на Марусин заработок, Нину это тяготило, она не знала даже, сможет ли когда расплатиться с нею. Поскольку ей приходилось вести несложное хозяйство, она завела тетрадку, куда записывала ежедневные расходы, потом подбивала итог, делила пополам – это и был ее долг Марусе. Бывало, придет Маруся с работы, умоется, сядет за стол:
– Жена, что сварила? Подавай, а то побью!
Но Нина не только готовила и бегала по магазинам, отоваривала карточки, она старалась отдарить Марусю и другим своим Трудом, стирала ей, штопала чулки, чистила обувь… Как-то раз Маруся застала ее в общей прачечной «на месте преступления», закричала:
– Ты это брось, тазы с бельем таскать – не твое дело! Ты что, в прислугах у меня? – и заметив, что Нина готова зареветь, добавила уже мягко: – Родишь недоноска, любить его не буду!
Не было между ними ни ласковых слов, ни девчоночьих объятий, суховатая сдержанная Маруся не любила этого, но Нина чувствовала, что нет у нее подруги ближе и дороже.
Маруся уже и не думала об Ижевске, ей хотелось вернуться в Куйбышев, к своим, и она вечерами часто говорила:
– Ах, Самара-городок, попаду ли я туда?
В Куйбышев были эвакуированы многие правительственные учреждения, и попасть туда теперь было непросто; Нина думала, что отец мог бы помочь Марусе, но о нем по-прежнему не было вестей.
Он объявился неожиданно в последних числах октября. Вышел из окружения – больной, с разбитыми ногами – чуть отлежавшись, позвонил в институт, ему сообщили, что студенты эвакуированы в Ижевск. Но он все-таки поехал в Лефортово, там вахтерша сказала ему, что Нина в Москве, но живет в другом общежитии, в Бригадирском переулке. Здесь-то он и разыскал ее.
Она помнит, как он вошел к ней с серым изнуренным лицом, в валенках и солдатской шинели – генеральская за два месяца окружения превратилась в лохмотья, а новую еще не сшили, – и сказал глухим срывающимся голосом:
– Родная моя…
Она смотрела на него и плакала, а он похлопывал ее по руке и говорил:
– Ничего… Ничего… Все будет хорошо…
Он скупо, избегая подробностей, рассказывал, как попали в окружение и трижды пытались прорваться с боями, как соединились с партизанами и все-таки пробились к своим, и все время повторял:
– Теперь ничего… Теперь все хорошо.
Потом пришла Маруся, и стали думать, как быть дальше. Нина попросила его дать Марусе денег и отправить в Куйбышев – она была в неоплатном долгу перед подругой и ни о чем другом пока что думать не могла. А когда они проводили Марусю, отец нашел ей военного попутчика, – он привез Нину к себе, в гостиницу ЦДКА, и сказал, чтобы она уезжала в Ташкент. О Людмиле Карловне сведений не имел и не мог иметь, но был уверен, что она в Ташкенте. Кто-то сказал ему об этом, и он даже отправил ей письмо, чтобы в случае необходимости обратилась к Рябинину.
– Виктор просил, чтобы я ехала в Саратов, к его родным.
Отец посмотрел тогда на нее, покачал головой:
– Ты маленькая дурочка. Ведь это его родные, а тебе они пока что чужие…
Он сам усадил ее в поезд, в купе увидел Льва Михайловича, что-то сказал ему, Нина услышала только: «Вы уж, пожалуйста…» Лев Михайлович приложил ладонь к груди, поклонился. А потом в Пензе передал ее капитану, капитан – этой женщине с измученным лицом. А женщина уже никому не передаст, цепочка кончилась, тут самый край ее.
…Маруся протягивала ей хлеб и шептала: «Бедная… Бедная…»