355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Глушко » Мадонна с пайковым хлебом » Текст книги (страница 11)
Мадонна с пайковым хлебом
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:21

Текст книги "Мадонна с пайковым хлебом"


Автор книги: Мария Глушко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

31

Евгения Ивановна работала на заводе «Шарикоподшипник», где до войны работал и ее муж. Сейчас это был военный завод, там точили корпуса снарядов, и Евгения Ивановна перекрестила завод, называла его «наш неподшипник». Сперва она ради рабочей карточки встала к станку, но долго не выдержала, болели и распухали застуженные в молодости ноги, и ее, как жену кадрового рабочего, перевели в вахтеры. Работала теперь, как сама говорила, «в тепле да сухости, и посидеть можно», посменно – сутки на заводе, сутки дома, а главное, там иногда выдавали талоны то на мыло, то на ситец, и каждый день продавали коммерческие обеды. Обеды эти были, конечно, скудные, суп на комбижире и ложка каши на второе, кашу Евгения Ивановна съедала на работе, чтобы сэкономить хлеб, а суп копила в судке– за сутки полагались ей две порции, – приносила домой.

– Садись, Нетеля, супу поедим!

Нетелей она прозвала Нину потому, что молоко у той так и не появилось после болезни. Нина кинулась в детскую консультацию, ей выписали молочные смеси – какие-то «брис» и «врис», – но молочная кухня почему-то не работала и никто не знал, когда начнет работать, ее научили саму приготовлять смеси.

В том же Глебучевом Овраге многодетная семья казанских татар держала козу, и Нина каждый день меняла Витюшкины четыреста граммов хлеба на пол-литра молока – на деньги хозяева молоко не продавали.

Молоко полагалось разбавлять рисовым отваром, но рису Нина не достала, разбавляла водой, кидала каплю сахара, который купила за бешеные деньги – даже детские талоны на сахар отоваривали леденцами – все это кипятила, этим и кормила сына.

Евгения Ивановна говорила, что такого питания ребенку недостаточно, без грудного молока ребенок пропадет, и заставляла два раза в день носить Витюшку к Клавдии.

Первый раз к кормящей Клавдии Нину повела Ипполитовна.

– Баба она непутящая, семеро по лавкам и все от разных отцов, но добрая, – сказала Евгения Ивановна.

Клавдия, румяная и веселая женщина, жила неподалеку, в таком же насыпном домике; когда Нина пришла сюда в первый раз, то сразу чуть не повернула назад – до того грязно, захламлено было в комнатах. Грязные узлы по углам, на полу – раздавленные куски соленых огурцов, на столе – тоже огурцы и шкурки от вареной картошки, в другой комнате на широкой кровати среди какого-то рванья торчали то ли четыре, то ли пять белесых головок, шестого Клавдия тютюшкала на руках, приговаривала:

– Аиньки!.. Аюшеньки!..

Увидела Ипполитовну и Нину с ребенком, засмеялась:

– Названый сыночек прибыл… Все ты, Политивна, мне деточек пристраиваешь…

– Дак куды денешься, не помирать же младенцам, а у тебя вымя, как у коровы.

– Я не против, мне еще лучше, не трудиться, не сцеживать… Ты, Митенька, полежи, а ко мне сыночек Витенька пришел…

Клавдия сунула ребенка в тряпье на кровати, убрала с лица растрепанные волосы, сколола сзади шпилькой, из расстегнутой спереди кофты вывалила полную, в синих жилках грудь. Руки ее с короткими ногтями были грязны, Нина подумала, что и грудь, конечно, не чище; Клавдии тянулась к ней руками, а Нина топталась, не решаясь отдать сына, и смотрела на Ипполитовну.

Ты, Клавдии, сиську-то помой, – смекнула старуха. – Мы ведь не здешние, не глеб-порт-маньчжурские, а московские, теллигентные…

– Ой-ей-ешеньки! – засмеялась Клавдия, но не обиделась, вышла в сени, загремела там соском умывальника. Вернулась, вытирая руки и грудь серым, застиранным полотенцем.

Нина подала ей Витюшку, и Клавдия принялась подкидывать его:

– Ах ты, мой теллигентненький… Ах, мой красавчик…

Уронит, с ужасом смотрела на сына Нина. Пьяная она, что ли? Ведь уронит!

– Корми давай, – приказала Ипполитовна, – он голодный.

– А может, сама попробуешь? – захохотала Клавдия и стрельнула в Ипполитовну струйкой молока.

– Болтай! – Ипполитовна утерла щеку. – Напущу вот на тебя порчу, я ведь колдунья!

– Тогда погадай, коль колдунья.

Она уселась на топчан, принялась кормить Витюшку, а Ипполитовна достала из ящика стола мохнатые и засаленные карты, стала раскладывать на столе, сдвинув объедки на край. С. Ниной никто не заговаривал, будто ее и нет, и она пыталась сообразить, как будет расплачиваться, возьмет ли Клавдия деньги или потребует хлеб.

Ипполитовна долго глядела в разложенные карты, потом вытерла уголки губ и завела:

– Плохого нет, плохого быть не может…

– Да ты не про плохое, ты про хорошее гадай, – вставила Клавдия.

– …а сегодня гостя жди, червовый пожалует.

– Коська, что ль?

– Уж не знай. Только он гостем и уйдет. А на жизнь тебе ложится крестовый.

– Валька, что ль?

– Не знай. По твоим кавалерам, Клавдя, в колоде восемь королей надо держать.

Клавдия заливисто захохотала, и Нина опять подумала, что она, пожалуй, навеселе… Как же так, ведь она ребенка кормит? Ей захотелось сразу же схватить сына и убежать, но она знала, что не сделает этого, ведь ребенку нужно материнское молоко, и выхода у нее не было.

– А от казенного короля, Клавдя, тебе будет престиж.

– Это чево такое?

– А тово. Пристегнет тебя казенный король за твоих кавалеров, больно балуют они. Давеча на При– валке у дамочки золотые серьги чуть не с ушами оборвали…

– А мне-то что? Мое дело маленькое: мне заказывают, я рожаю, а они обязаны своих деток кормить…

– Ну гляди, я прокукарекала, а там хоть и не рассветай.

Витюшка уснул, отвалился от груди, Клавдия подала его Нине:

– Тихонько, не мни, не дани, а то срыгнет.

– Спасибо. Я вам буду платить.

Клавдия опять засмеялась.

– Поллитровками разве…

Когда шли домой, Нина спросила:

– Она что же, пьяница?

– Что ты, это она так, пошутила насчет поллитровок…

Ипполитовна стала рассказывать про Клавдию – живет хоть и небогато, но нужды не знает, кавалеры ейные носят и харчами и деньгами, потому как от каждого тут ребятенок… Нине было ужасно все это слышать, по опыту своей недлинной жизни она твердо знала, что таких, как Клавдия, следует презирать и держаться от них подальше, а ей приходится нести сюда, в этот порочный дом, своего сына.

– А нет ли другой кормящей женщины, поприличней? – спросила она.

– Как не быть, да кормить чужого не станет. А Клавдия баба добрая.

Нина обреченно вздохнула, Ипполитовна покосилась на нее, поджала губы.

– Ты, москвичка, ведь берешь у татар козье молоко, дак у козы почему пачпорт не спрашиваешь? Может, та коза похлеще Клавки шлюха.

Нина не поняла, почему обиделась Ипполитовна, не попрощавшись, нырнула в Свою калитку, пристукнула ею. А Нина понесла сына к ветхому домику, который неожиданно стал и ее домом.

Уже два месяца Нина жила, соприкасаясь с людьми, которые были ей непонятны, не совпадали с теми эталонными, правильными, о которых читала в книгах, видела в кино, о которых постоянно твердили в школе. И жила она всегда среди людей, не похожих ни на Евгению Ивановну, ни на Ипполитовну или Клавдию… Ей трудно было разобраться во всем, что удивляло в этих людях. Евгения Ивановна могла ругать всех сверху донизу, в то же время любила и ценила Советскую власть, без этой власти, как говорила она, «мы бы все пропали, я только через ликбез грамоту осилила, а Кольку – младшего – Советская власть бесплатно выучила, в люди вывела, дело в руки дала». Она могла быть грубой, пустить мужское крепкое словечко – в интеллигентной семье Нины этого не водилось, – но с нею было надежно и уютно… Она терпит ночные Витюшкины крики, а то и встанет, компресс на животик приложит и, жалея Нину, унесет его к себе, чтобы Нина могла поспать… А Ипполитовна, своим образом жизни прямо– таки позорящая Советскую власть? Верит в бога, которого, как известно, нет; продает свечи в церкви, которую просто по недоразумению забыли закрыть или переоборудовать в клуб; побирается, нищенствует, хотя у нас нищих нет и быть не может. Наверно, от жадности? Слышала Нина про старух, У которых после смерти находили в перинах большие деньги… По всем законам правильной жизни с таким чуждым элементом общаться позорно, но когда Нина болела, этот «чуждый элемент» ухаживал за ней, возился с Витюшкой, носил его на кормление к Клавдии… А Клавдия, жизнь которой ничего, кроме осуждения, вызывать не может, кормит чужого ребенка как своего… Хотя, как говорит Евгения Ивановна, могла бы продавать лишнее молоко, оно теперь в цене, за него платят сумасшедшие деньги. И кто мешает этой Клавдии выйти замуж и начать правильную жизнь? Куприн в «Яме» писал про падших женщин, так это же при царе, тогда женщине некуда было деться, а Клавдия вполне могла бы закончить хотя бы техникум, трудиться и приносить пользу… Нину мучило, что жизнь, казавшаяся ей раньше такой целесообразной, разложенной по правильным полочкам, оказалась сложной, перемешанной, непонятной. Об этом не с кем было поговорить, и она не знала, надо ли говорит. Как объяснить, что люди, которых она в прежней своей жизни осуждала бы, вдруг оказались самыми близкими и нужными для нее и сына, а такие, как Колесовы, схожие с ней образом жизни, стали чужее чужих? Может, когда-нибудь она разберется в этом и все поймет. Единственный человек, с кем она могла бы поговорить обо всем, – Ада, и ей очень хотелось увидеть Аду, но для этого надо было идти к Колесовым, а этого она сейчас не могла.

Первое время она много думала о Колесовых, особенно о Михаиле Михайловиче, рисовала себе картины: он, старый, немощный и больной, приезжает к ним в ту будущую жизнь, полную тепла и света, а она захлопывает перед ним дверь. Но тут же ей становилось жаль старика, она исправляла картину: он, старый, немощный и больной, приезжает к ним в дом, она принимает его, отводит ему самый теплый и сухой угол, несет первый, самый лучший кусок, кладет спать на самую мягкую постель и ухаживает за ним, больным, как родная дочь. Да, только так. Пусть это и будет самой великой местью человеку, который отверг родного внука.

Отрадно и сладко было придумывать разные сцены, в них она подавляла своих обидчиков благородством и добротой.

32

Еще в январе, едва оправившись от болезни, Нина поехала на почту. Евгения Ивановна, правда, гнала ее в загс записывать сына, без метрики, говорила она, не дадут детской карточки.

– Мысленное ли дело, ребетенку месяц, а по закону его вроде бы и нет!

Как только у нее выдались свободные сутки, она вызвалась посидеть с Витюшкой, а Нину послала в загс. Нина и направилась было туда, честно пошла к остановке, чтобы сесть на «аннушку», но в это время подкатил трамвай, та же «аннушка», но ехала она в противоположном направлении, к почтамту, и ноги сами понесли Нину к трамваю. И всего-то три остановки, уговаривала она себя, поднимаясь в вагон.

Казалось, целую вечность не была она на почте, там должна скопиться уйма писем от отца и Виктора, и еще она надеялась получить деньги – деньги у нее были на исходе, и она с ужасом думала о будущем: нельзя же сесть на шею тете Жене! Деньги обязательно должны прийти – от отца или от Виктора, – Нина не представляла, что делать, если денег не будет.

Повторилось то же самое, она простояла очередь к окошку с буквой «Н», потом опять напряженно смотрела на пальцы женщины, перебиравшие письма, вдруг эти пальцы замерли, женщина посмотрела на лежавший перед нею паспорт, и у Нины екнуло сердце: есть!

Вместе с паспортом женщина подала Нине всего один тощий конверт, надписанный незнакомым почерком. Она, скользнув по конверту взглядом, опять посмотрела на женщину, как будто спрашивала: и это все? Но та уже взяла другой документ, и Нина отошла, оглушенная тем, что нет ей ни писем, ни денег. Поглядела на конверт без обратного адреса, на штемпеле стояло «Ташкент», но кто ей мог писать из Ташкента – Рябинин, Ванин? Она вытащила из конверта тетрадный листок в клеточку, на котором было выведено четким ученическим почерком: «Здравствуйте, незнакомая Нина! Сообщаю, что Л. М. Райский приказал вам долго жить. Он скончался под новый год в нашей больнице от воспаления легких. Медсестра Люся».

Какая Люся? И кто такой Райский? Она решила, что письмо попало к ней по ошибке, наверно, в Саратове есть еще Нина Нечаева, и хотела даже снова встать к тому же окошку, вернуть письмо и заодно еще раз протянуть женщине паспорт. Но она торопилась.

Они что, забыли меня совсем?

Она пыталась подсчитать, сколько времени прошло с тех пор, как послала отцу и мужу телеграммы, выходило – дней двадцать, не больше, и это немного успокоило ее, она стала думать, как же ей теперь быть без денег, но ничего придумать не могла. Должен же Виктор в конце концов прислать аттестат или деньги, а как быть сейчас?

О муже она почему-то думала теперь спокойно и чуть отчужденно; та острота разлуки, которая схватывала сердце, прошла; Нине казалось, что расстались они очень давно и между ними пролегла целая жизнь. Она ловила себя на том, что редко и мало думает о Викторе, она давно не получала от него писем и чувствовала, как рвутся ниточки, связывающие их, она бёз него прожила самый трудный кусок жизни, и это разделило их. Она уже написала письма отцу и Марусе, а ему все откладывала со дня на день, потому что не знала, о чем писать и как писать. «Дорогой и любимый»? Но она не чувствовала искренности этих слов. И потом, как объяснить, почему она не живет у его родных? И все тянула с письмом – вот получу от него, тогда и напишу… Возможно, подумала она, там, на улице Ленина, уже лежит его письмо к ней, но все равно к Колесовым пойти не могла.

В трамвае полезла в сумочку, наткнулась на письмо от неизвестной Люси, перечитала его. Заметила внизу приписку, которой не увидела раньше: «А племянницу свою он так и не разыскал». И тут что-то ударило в ноги – она вспомнила! Л. М. Райский – это же Лев Михайлович, тот, что приносил ей кипяток, – вареную картошку, ночами сидел у нее в ногах… И та последняя встреча на какой-то станции, с которой поезда унесли их в разные стороны… Сур ля муро… Господи, так он умер, умер…

Сидящая напротив женщина странно глядела на нее, и Нина поняла, что плачет. Уже пора было выходить, а она все не могла успокоиться, на улице сняла с ограды горсть снега, приложила к глазам… Вспомнила, как смотрел он тогда на нее, как будто на всем свете, кроме нее, никого у него нет… Обещал написать, да не смог, поручил медсестре Люсе, но все равно это был последний привет от него.

В коридоре загса, как и везде, была очередь, висело, правда, объявление о том, что регистрация новорожденных производится вне очереди, но она без очереди не пошла: у нее были заплаканные глаза и она все еще никак не могла успокоиться. В коридоре стоял гул, было накурено, ее, тогда еще слабую после болезни, пошатывало, а сесть было негде, она стояла, привалившись к стене, стараясь не слушать, о чем говорят, но к ней прорывались какие-то слова и фразы:

– В одночасье… Он и говорит… Она ушла…

Стоять пришлось долго, Нина часто выходила во двор подышать и посидеть на ступеньке, она пожевала темную лепешку, которую, сунула ей Евгения Ивановна, и вернулась в коридор.

Наконец вошла в небольшую холодную комнату, седая старушка взяла у нее документы – паспорт, свидетельство о браке и справку из Аксайской больницы – темные руки ее были в перчатках без пальцев, она часто подносила пальцы горсткой ко рту, дышала на них и опять бралась за документы.

– Что ж вы, милочка… За такие вещи штрафуют, милочка… Что ж вы так долго… – низким голосом ворчала она и строго смотрела на Нину.

– Болела я, – пробормотала Нина и вдруг опять заплакала, не удержалась, – быстрые слезы сбегали к подбородку, она подбирала их пальцами.

– Это зря, милочка, сырости мне не надо, и так замерзла… Никто штрафовать вас не собирается, это я так, для порядка.

– Я не потому, – всхлипнула Нина, – я потому, что умер человек…

Старушка подняла голову, посмотрела на нее:

– Родной, что ли?

– Родной…

Старушка вздохнула, записала что-то в толстую разграфленную книгу, велела Нине расписаться, потом вытащила из ящика зеленоватый бланк, со стуком макая перо в чернильницу, стала заполнять. Писала долго, выводила красивые буковки, время от времени поднимала голову, смотрела на Нину.

– Отец, конечно, на фронте?

– Да, – кивнула Нина, но тут же поняла, что спрашивают не про ее отца. – Нет, он пока в училище.

Почему-то ей показалось странным, что у ее сына есть отец. Она знала, но не чувствовала этого, не ощущала, что кто-то, кроме нее, имёет отношение к ее ребенку. Словно он родился только для нее одной, без участия отца, а только потому, что пришел его срок – так распускается почка на ветке потому, что приходит срок.

Старушка встала, протянула ей холодную руку:

– Поздравляю вас, ваш сын – гражданин Советского Союза…

На обратном пути в трамвае Нина достала из сумочки плотную зеленоватую бумажку, читала: Колесов Виктор Викторович. Ей было странно и умилительно, что этот Виктор Викторович – ее сын. И дома, вскипятив на керосинке молоко – плита уже не горела, покормив сына, она разглядывала этот документ, и опять умиляло ее, что вот у этого маленького человека есть уже свой документ, и он теперь уже не только для нее, а и для государства, и для всех живет «взаправду».

Она долго смотрела на графу «Отец», пытаясь разбудить в себе нежность, но душа оставалась холодной. Неужели я разлюбила его? Но ведь это стыдно, нельзя, быть может, он скоро уедет на фронт… Вспоминала, как прощались тогда на Красной Пресне, но и это сейчас не волновало ее. Она решила, что сегодня, сейчас же напишет ему письмо – про сына, как регистрировала его и как ее поздравили… Вырвала из тетрадки листок, достала огрызок химического карандаша, долго сидела над пустым листком й ничего не написала, решила, что надо дождаться письма от него – вдруг его уже нет и в Стерлитамаке?

Да нет, все это отговорки, поняла она. Разве для писем нужен адрес? И разве их Обязательно отправлять? Сколько писем слагала она для него в уме когда-то в поезде и в Ташкенте! Они рождались сами собой из ее тоски, сами собой рвались из сердца слова к нему – куда же все это делось?..

Вечером опять развернула зеленый листок, прочитала первую графу, где после фамилии, имени и отчества сына шла дата рождения. Она записана была сперва цифрами, потом словами. Нина пыталась взглянуть на эту дату глазами тех, кто будет жить после войны. Она ничего не знала о том времени, оно представлялось ей праздничным и светлым, и из того времени декабрь сорок первого предстанет, как легенда. Когда вырастет сын, он во всех анкетах напишет эту дату, и люди, читая ее, всякий раз будут удивляться, что он из того великого и страшного времени – и как же он уцелел? И может быть, уже за это станут к нему добрее…

33

Теперь, когда Нина мыльной тряпочкой смыла с литографии копоть и мушиные точки, она узнала эту картину – «Мадонна с цветком» Леонардо да Винчи. Как видно, литография висела давно, поржавели державшие ее кнопки, почернели края, а теперь репродукция засияла красками: голубое платье мадонны, розовый младенец, золотые нимбы над их головами…

Нина вспомнила, как до войны еще подростком ездила с отцом в Ленинград, они попали в Эрмитаж, и царство таких вот праздничных красок, стояли перед этой картиной, женщина-экскурсовод рассказывала ее историю – картина долгое время находилась в семье художника Бенуа, отсюда ее второе название: «Мадонна Бенуа». Потом экскурсанты пошли дальше, а они все еще стояли тут, и отец сказал: «Знаешь, она чем-то похожа на тебя, вернее, ты на нее… Этот детский выпуклый лобик…»

Нина взяла заплакавшего Витюшку на руки, села перед отмытой, обновленной картиной, долго разглядывала эту совсем юную мать, которая показывает своему малышу цветок… Безмятежная, счастливая улыбка освещает ее лицо, а ее розовый пухленький сын, весь в «перевязочках», тянется к цветку ручонками…

Нина посмотрела на Витюшку, он мусолил пустышку, держа ее в кулачке, а ей захотелось есть – ужасно, до тошноты, – она развернула тряпицу с кусочком завтрашнего хлеба, отщипнула от него, сунула в рот и не жевала, а просто подержала во рту, чувствуя, как рот заполняется голодной слюной. Этот хлеб предназначался на завтра, но она никак не могла удержаться, опять отщипнула, чтобы подержать во рту, но он не держался, а сам проглатывался.

Евгения Ивановна внесла старую большую кастрюлю, принялась выгребать в нее из печки золу. Уголь давно кончился, теперь топили только дровами и копили древесную золу, ссыпали в тряпочки и при стирке добавляли в воду, вода становилась мягкой, меньше тратилось мыла.

– Дров на эту прожору не напасешься, – ворчала Евгения Ивановна, – видать, что до мая топить придется…

Весна выдалась холодная, снег и не собирался таять, печь быстро выстуживалась, на ночь приходилось топить второй раз, но к утру становилось так холодно, что виден был парок от дыхания.

– Тетя Женя, откуда у вас эта картинка?

Евгения Ивановна подняла голову.

– Эта?.. Еще свекровь повесила, заместо иконы. Говорила, это богородица с Иисусом Христом. – Она тяжело поднялась с низенькой скамеечки, подошла к картинке, темным в трещинах пальцем ткнула в нее. – Гляди, улыбается, еще не знает, что сынка ее, когда вырастет, на кресте распнут.

– А за что?

Нина, конечно, слышала эту легенду, но так никогда и не могла понять: за что же его распяли? Что он такого сделал?

– Это ты у Политивны спроси, она все эти сказки знает.

Евгения Ивановна вернулась к плите, взяла совочек, опять стала выгребать из поддувала седую золу и все оглядывалась на Нину, усмехалась чему-то, потом сказала:

– Вот и ты тоже, как она, с младенцем сидишь, вот бы и тебя нарисовал кто… Только заместно цветка хлеб пайковый держишь…

Она засмеялась, ушла в сени стирать, а Нина увидела, что незаметно, щипок за щипком, съела весь хлеб. Что же завтра буду есть? Завтра на ее карточку хлеба не дадут – за три дня вперед забрала. Завтра возьмет на Витюшкину, но эти четыреста граммов неприкосновенны, они – на молоко. Она посмотрела на пустую тряпицу, собрала с нее последние крошки – вот тебе и «Мадонна с пайковым хлебом». Съела мадонна весь свой хлеб.

На картине улыбалась счастливая мать, у нее пышные груди, ей есть чем накормить своего младенца. Нина ощупала свои – маленькие с сосками-пуговками, Нет, она не жалела сейчас этого нарисованного упитанного младенца с толстыми выпирающими щечками, ведь его распнут, когда он вырастет. А на ее коленях сидел живой младенец, которого война распинает уже сейчас и каждый день… На которого сыплет с неба бомбы… А за что? Что и кому плохого он сделал? Он успел только родиться.

Она опять подумала о завтрашнем дне, мысленно перебирала, что бы продать, но у нее ничего уже не было.

Вошла Евгения Ивановна в ватнике и платке, грея под мышками красные руки – наверно, вешала во дворе белье.

– Никак опять плачешь?.. Слезы у тебя какие близкие!

– Просто вспомнила папу, как в Ленинграде были, такие вот картины смотрели…

– Что картинки? Они и есть картинки. – Она размотала платок, стянула с ног валенки, осмотрела их. – Вот картинка, пятки вовсе прохудились, подшить надо. В дежурке моей стало холодно, как на улице, только что ветру нет.

Она посидела расслабленно, откинувшись к стене, ждала, пока уйдет усталость. Нина смотрела на нее, рано постаревшую, с темным, строгим лицом и думала, что, быть может, у этой женщины вся жизнь была трудной, надсадной, и где брала она силы, чтобы не надорваться?

– Счас пшено варить поставлю, поедим с тобой, – сказала Евгения Ивановна, быстро подхватилась, худенькая, юркая, забегала по комнате.

Она заметила, что я съела весь свой хлеб, подумала Нина.

– Вы говорили, пшено – на завтра.

– А-а, – Евгения Ивановна махнула рукой, еще и пошутила: – Не ровен час – разбомбят, пропадет пшено, лучше уж съесть. Завтра, как говорится, бог даст, день, даст и пищу, принесу с завода супу, хоть и суп-рататуй, а все хлебово.

Она все говорила и говорила, сыпала присказки, а сама моталась по комнате, гремела ведром, мыла в котелке пшено, разжигала плиту, и все бегом, медленно делать дела она не умела. Нина пристроила Витюшку на кровать, обложила подушками и тоже принялась суетиться, подметала, чистила чайник, перебрала на полках с посудой – лишь бы не сидеть. Потом, когда делать стало нечего, постояла возле плиты, сказала:

– Тетя Женя, я не могу больше вас объедать. Я чувствую себя так, словно все время в тягость вам.

– Евгения Ивановна дула в топку, поджигала в поддувале бумагу, дым почему-то шел в комнату, дрова не загорались.

– У, ветер проклятый задувает, – ворчала она, – не дает загореться, а керосин жалко, совсем его чуть осталось.

– У меня ничего нет и денег нет, – опять завела Нина, – и неизвестно, когда мне их пришлют…

– Принеси-ка еще щепок, – перебила Евгения Ивановна.

Нина вышла в сени, набрала из старой рассохшейся бочки щепы, внесла в комнату. Они оттаивали в тепле, и в доме запахло свежей стружкой и летом.

Дрова взялись наконец, в плите загудело, Евгения Ивановна чуть прикрыла вьюшку, чтоб уменьшить огонь.

– Я больше не буду у вас есть.

Евгения Ивановна выпрямилась, посмотрела на Нину усталыми глазами.

– Выходит, уморишь себя голодом? Говори да оглядывайся. Полезет мне кусок в горло, если ты не станешь есть?

Нина промолчала. Она и сама не знала, как бы это выглядело практически, если бы она вдруг ничего, кроме хлеба, не стала есть. Но мысль, что вот опять ей приходится жить подачками, опять ее кто– то кормит, была ей сейчас невыносима – ведь Евгения Ивановна делилась с ней не лишним, как Ванины в Ташкенте, а последним.

Потом они сели за стол, и Нина, обжигаясь, ела кашу, Евгения Ивановна сварила Витюшке жиденькую мучную болтушку на молоке, кормила его с ложечки, приговаривала:

– Ешь-ешь… Вот выучишься на инженера, на алименты подам. Скажу, мол, в войну, граждане судьи, затирухой его кормила, а теперь пускай меня, старуху» кормит кренделями…

Вечер лепился к окнам, электричества вторую неделю не было, но и фитилька они не зажигали, экономили масло. Весело горел в печи огонь, отсвет его падал на стену, Нина видела в открытую дверцу, как пламя обнимало поленья, они потрескивали, рассыпая искры, яркие угольки выскакивали из поддувала и гасли шипя, и Витюшка разевал ротик, а сам косил глазенками на огонь, в его зрачках прыгали капельки света.

– Дождаться бы внуков от Кольки, – вздохнула Евгения Ивановна. – Вот кончится война, сразу оженю его.

Нина думала: и все люди, наверно, свои мечты о будущем начинают со слов «Вот кончится война…». Знать бы, когда она кончится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю