355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мария Глушко » Мадонна с пайковым хлебом » Текст книги (страница 10)
Мадонна с пайковым хлебом
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:21

Текст книги "Мадонна с пайковым хлебом"


Автор книги: Мария Глушко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

– Больно уж лапти твои не по погоде.

Нина поджала ноги, чтоб их не было видно. Она смотрела на сына, на его тельце, стянутом пеленками, отпечатались рубцы, и сейчас он лежал, освобожден1 ный от пут, двигал ручонками и таращил глаза.

– Тебя звать-то как?

– Нина.

– А меня Евгения Ивановна, можешь теткой Женей– Она подошла к кровати. – Да он у тебя совсем еще махонький! Ишь разомлел…

Витюшка в тепле' разрумянился и выглядел в голубом чепчике и белой распашонке, сшитой Адой из наволочки, чистеньким, хорошеньким. А они его не полюбили, подумала Нина. Ну и пусть… Очень хотелось упасть прямо вот тут, на эту кровать, и уснуть. Но это была чужая кровать и чужой дом, а ей надо идти, искать квартиру. Вот отдохну немного и пойду…

– Ты скидай пальто и свои модные лапти, счас каши поедим, у меня и масло есть конопляное.

Евгения Ивановна двигалась от плиты к столу и все что-то говорила, до Нины доходили отдельные слова – «обещалась», «грибной», «волглый»… Что такое «волглый»? – подумала Нина.

– Ты откуда же будешь?

– Из Москвы.

Евгения Ивановна подошла, заглянула ей в лицо:

– Из самой-самой Москвы? – Она села у стола на скрипучий фанерный стул, сложила на столе темные, все в трещинах руки и заговорила про «вакуиро– ванных» – страсть, сколько их понаехало в Саратов, у них, на бывшем «шарикоподшипнике», даже в красном уголке живут…'.

– Шарикоподшипник – это что, завод?

– Ну да, только нынче, сама понимаешь, он уже не подшипниковый…

И 'снова она заговорила про эвакуированных, и у них в Глебучевом Овраге они есть, хотя тут больше домов аварийных, но куда ж денешься? Вот и этот ее домик от свекрови остался, он насыпной, сейчас таких и не строят, до войны их уже расселять собирались, а овраг засыпать, ну а теперь не до того…

Она рассказывала и все выхватывала из темных стриженых волос круглую гребенку, часто-часто скребла голову и возвращала на место – видно, это у нее была привычка.

– Как это – насыпной? – спросила Нина.

– Меж досок шлаку насыпали для тепла, вот и насыпной..

Звякнуло в сенях, потом открылась дверь, через порог перевалилась низенькая, толсто укутанная старуха.

– А, Политивна, заходи, – сказала Евгения Иванова. – А у меня, вишь, гости…

– Гость в дом, бог в дом, – тонким голосом отозвалась старушка и принялась разматывать с себя платки. – А я тебе узюму к чаю принесла, давеча в церкви добрые люди за-ради рождества подали…

Евгения Ивановна подхватилась, подбежала к плите, стала раскладывать по мискам кашу.

– Нам, Политивна, что рождество, что пасха – один черт, жрать нечего.

Болтай! Рядом со святым праздником черта поминаешь.

Нина есть не хотела, каша странно пахла, она сидела за столом, проваливаясь в короткую дрему, но сразу просыпалась, вспоминала: надо идти. Все казалось ей странным, нереальным, время кусками проваливалось куда-то, только что сидела тут и смеялась румяная старушка, со странным то ли именем, то ли отчеством, а сейчас ее уже нет, и со стола убрано, а сама она сидит разутая, в теплых полосатых носках, пьет чай, заедает изюмом… Окно занавешено одеялом, а под потолком часто гаснет и желто вспыхивает голая без абажура лампочка… Комната сократилась, вроде съежилась, в углах скопились тени…

– Электричество, – выговорила Нина, с трудом ворочая толстый неповоротливым языком.

– Горе это, а не электричество, – вздохнула Евгения Ивановна, вытирая клеенку. – По неделям не бывает, а лампа керосин жрет – не напасешься, все больше с фитильком сижу….

– Пойду, пора. – Нина двинула стулом, пытаясь встать. У нее закружилась голова.

– Куда пойдешь? Темно уже и дитенка не донесешь, видать, захворала ты, девка. Иди-ка спать, утро вечера мудренее…

– А кормить, – опять трудно выговорила Нина.

– Ты ж его только что, перед чаем, кормила… Я уж упеленала его, он спит себе.

Евгения Ивановна повела ее за занавеску, там оказалась совсем маленькая комнатка. Когда же я его кормила? – пыталась вспомнить Нина и не могла.

– Беспокоиться-то о тебе, видать, некому?

Некому, подумала она. Разве вот Ада…

Она легла на узкую железную кровать, ее охватило ознобом, затрясло всю; клацая зубами, пыталась что-то сказать об Аде, но не могла. Наверно, я умираю, решила она и не испугалась.

29

Она падала с высоты сквозь зеленые облака, старалась хоть за что-нибудь удержаться, хваталась за клочки зеленого тумана, но в горстях оставалась теплая влага, а она все падала, замирая от ужаса, под ней разверзлись черные глубины, в которых дышало что-то большое, непонятное… А потом она стояла уже на твердой земле, и снова та цыганка подошла к ней, вложила в руки ребенка и побежала прочь, оглядываясь и смеясь. Нина хотела крикнуть: «Подождите, куда же вы, мне негде жить, некуда его нести!» – но голос застревал в сухом горле, она вспомнила, что надо идти искать жилье, и проснулась.

В маленьком окне сквозь наледь било солнце, освещало комнату, раздернутую ситцевую занавеску и старуху с платком на плечах, где-то Нина уже видела ее, но не помнила где. Старуха сматывала на клубок веревку из разноцветных лоскутов материи, медленно двигались маленькие пухлые руки, смешно ходили локти, и вся она казалась спокойной, уютной, какой и должна быть всякая бабушка.

– Это для чего? – спросила Нина.

Старушка подхватилась со стула, отложила клубок.

– Водицы подать?

– Для чего это? – Нина показала на клубок.

– А так, баловство, половик после сплету.

Нина попила теплой невкусной воды, пахнувшей железом, попыталась спустить с кровати ноги:

– Надо идти…

– Болтай! Лежи себе, хворая ты.

Нина откинулась на подушки, смотрела на старуху, которая снова занялась клубком, и все хотела вспомнить, где раньше видела ее, а потом опять уснула, но и во сне мучила мысль о том, что надо идти, искать квартиру. И побрела по каким-то темным оврагам, там везде валялись большие камни, она, оступаясь, перетаскивала тяжелые ноги, вокруг не было ни людей, ни домов, но она все равно шла, потому что возвращаться было некуда. И вдруг вышла к тому дому-особнячку с крыльцом, там почему-то было лето, в распахнутых окнах шевелились знакомые накрахмаленные занавески, и дверь была открыта. Она поднялась на теплое крыльцо, чувствуя босой ногой шероховатость крашеных досок, и оказалась в широком коридоре, в нем стоял трехколесный Никиткин велосипед и знакомо пахло ванилью… И в комнатах все было прежнее, топорщились от крахмала тюлевые занавески, на окне желто цвела чайная роза, напротив двери стояло старенькое пианино, в кабинете отца – залитый чернилами письменный стол, когда-то Никитка опрокинул чернильницу… В детской – две кровати и Линина узкая кушетка, которую она называла лежанкой… Вот здесь я и буду жить, подумала Нина, ведь это мой дом и отсюда меня не прогонят. Но где же все? Где мама, Лина, Никита? Вещи стояли на своих местах, а людей не было, но все указывало на то, что они только что сидели тут, – отставленный стул, завернутый край скатерти, еще качался на гвозде ремень, отец недавно правил бритву, наспех брошена на кровать мамина гитара с пышным бантом… Сейчас мама войдет, возьмет гитару и запоет: «Вот вспыхнуло утро…»

Здесь и буду жить, опять, но уже неуверенно подумала Нина и все прислушивалась к тишине коридора, ожидая услышать шаги. И вдруг вспомнила: да ведь сейчас война, отец на фронте, мамы давно нет, а Никитка где-то в эвакуации с мачехой… Выходит, я забралась в чужой дом, сижу тут, а надо идти искать квартиру… Она посмотрела на свои ноги – как же я босиком по снегу?

– Надо идти, – четко произнесла она и проснулась.

В комнате было темно, из-за задернутой ситцевой занавески просачивался желтый свет, куда-то делась румяная старушка, а может, ее и не было, просто приснилась… За занавеской стукали железной посудой, разливался приторный сладковатый запах, кто– то ходил по жидким половицам, и Нина никак не могла понять, где она и кто там ходит.

– Пора идти, – громко сказала она и села на кровати, спустила ноги. Все поплыло перед глазами, и она сидела, превозмогая головокружение.

Дрогнули и раздвинулись занавески, впуская прямоугольник света, вошла женщина с темным узким лицом, чем-то она напоминала Лину, только казалась старше.

– Ну, отудобила маленько? – Она выхватила из волос круглую гребенку, привычно поскребла голову раз-другой, и Нина сразу вспомнила: тетя Женя!

– Мне надо квартиру искать, – слабо выговорила она.

Евгения Ивановна подошла, тронула ладонью ее лоб – от рук пахло чем-то приторно-сладким.

– Ты, девка, три дня не евши, ослабла, куда тебе такой-то… А жар вроде упал.

Нина удивилась: Как это «три дня»? Я же только сегодня пришла сюда, вон та же лампочка горит… Она медленно повела глазами, чувствуя, как проясняется в голове.

– Старушка тут сидела…

– Это Политивна, она все три дня с тобой пробыла. Я на работе, а она тут.

Значит, не приснилась. Это та самая старуха со странным не то именем, не то отчеством. Почему-то это обрадовало Нину.

– Как странно ее зовут.

– Зовут Лизаветой, а отец Ипполит был, да разве ж выговоришь по отцу? Язык сломаешь, вот и кличем Политивной, она привыкла.

– А кто она?

– Нет никто. Соседка моя. Нищенка.

– Как – нищенка?

– Нищенка и есть. При церкви кормится. Свечи продает, ну, и кусочки берет, кто подаст… Ей можно, она головой больная. А так старуха добрая, хоть с придурью. Евгения Ивановна засмеялась, привычно провела гребенкой по волосам. – Градусника у меня нет, а по всему, жар у тебя упал, счас кашу тыквенную поедим. Встанешь или сюда подать?

Нина стянула с колен одеяло, почувствовала в руках тяжесть и боль – так бывает, когда долго что-то несешь на согнутых руках… И вдруг ужас пронзил ее: а где же сын?!

– Где… Где… – задыхаясь, выкрикнула она. Господи, я же совсем забыла о нем! Как я могла? Она шарила по постели руками и повторяла испуганно свое «Где?» и смотрела на Евгению Ивановну остановившимися глазами.

– Да окстись! Тут он, никуда не делся, Политивна понесла к Клавдии.

– Зачем? Куда?

– А как кормить? Ты в жару лежишь, молока нету, Клавка своего кормит и твоего кормила…

Евгения Ивановна вышла, а Нина, тяжело дыша, все еще не оправившись от испуга, ощупала свои груди – что же я буду делать теперь, как кормить?

Загремело в сенях, глухо бухнула тяжелая дверь, в комнате заговорили, но голоса тонули в тяжелом теплом воздухе, Нина не разбирала слов, и тут Евгения Ивановна внесла ребенка.

– Получай!

Витюшка спал, Нина размотала с него одеяла, он остался в простынке, она прижалась щекой к его личику, полежала так, вдыхая теплый младенческий запах… Сын вошел в ее жизнь, но еще не завладел сознанием, иногда она вроде бы забывала о нем и ни разу не видела во сне, от этого чувствовала свою вину перед ним – как же так, ведь я люблю его и никого, кроме меня, у него нет, я ему единственная защита… И чем же его теперь кормить? Она смотрела на него, и от нежности и жалости у нее щемило сердце.

– Ай туда тебе подать? – уловила она конец фразы. Загородила сына подушкой, встала. Сунула ноги в короткие обрезанные валенки – они стояли у кровати, – перебарывая слабость готовых вот-вот переломиться в коленях ног, вышла в комнату.

Евгения Ивановна и Ипполитовна ели желтую кашу из тыквы, без хлеба, от нее шел приторный запах, Нина есть не хотела, а все пила пустой несладкий чай. Да это был и не чай, а кипяток, закрашенный горелой коркой хлеба, но Нина пила жадно, стакан за стаканом, и все не могла напиться.

– Ох, люблю чай, особенно после бани, – заговорила Евгения Ивановна, кося глазом на Нину. – И что бы дуре запастись еще тогда, до карточек?

Ипполитовна, разморенная горячей кашей, стянула с головы платок на плечи, седые волосы ее, заплетенные в две жиденькие косицы, были перевиты коричневой тесьмой, завязанной на темени бантиком.

– На всю жизнь не. напасешься, – сказала она. – Теперь терпи до послевойны.

– Да уж потерплю, без чаю не помру. Говорят, семь лет мак не родил, а голоду не было. Чай – не хлеб, без него можно, только бы война проклятая скорее кончилась!

– Куда денется, кончится. – Ипполитовна доела кашу, облизала ложку, вытерла губы. – Давеча старик в церкви рассказывал, мол, сон видел: два гроба стоят, в одном кровищи полно и написано «сорок один», в другом цветы разные, написано «сорок два», и по всему выходит, в сорок втором войне конец!

– Ой, погоди ты со своим стариком, забыла совсем! и Евгения Ивановна всплеснула руками, – У нее на заводе митинг был, по радио сам Калинин выступал, про освобожденные города говорил: Наро-Фоминск, Калуга, Калинин, а дальше не упомню…

– Вот и выходит, в сорок втором войне конец! – подхватила Ипполитовна.

Евгения Ивановна покачала головой:

– Ой, навряд… Сколько земли отдали, не поспеть за год вернуть.

Нина вспомнила свой сон, спросила:

– А если во сне цыганка дитя отдает, это к чему?

Ипполитовна зарумянилась щечками, засмеялась:

– Дак, если девочка – к диву, мальчик – к прибыли, выходит, все – к добру.

«К добру» для Нины, как и для всех, сейчас означало одно: конец войне! Может, и правда в сорок втором наступит этот конец? И она вернется с сыном в Москву, вон уже как далеко немца отогнали…

Ипполитовна посмотрела на Нину, вздохнула раз– другой.

– Несладко тебе придется с дитем-то… Прибрал бы его господь на свои пречистые рученьки, развязал бы тебя…

Что она такое болтает? Глаза Нины заплыли слезами, все вокруг стало далеким и мутным.

– Ты, старая, говори да оглядывайся! – раздался суровый голос Евгении Ивановны. – Богу молишься, а греха не боишься, чего младенцу просишь? А ну как тебя за это черти в геенну потянут?

Ипполитовна моргнула маленькими глазками, сложила на животе пухлые руки.

– Болтай! Не жил он еще, не понимает, а ее жалко, у нее другие детки-то потом народятся.

– Не хочу других, – тонко и жалобно пискнула Нина. – Мне этот нужен, других не хочу!!!

Евгения Ивановна встала, взяла с плиты чайник, налила Нине еще стакан.

– Не слушай ее, дуру старую! Еще какой парень вырастет, на инженера выучится, вот пусть она тогда поглядит на него.

Ипполитовна засмеялась сконфуженно, мелко затряслись дряблые щеки.

– Дак рази я доживу? Не приведи бог сэстоль-то жить.

Нина уже не хотела пить, она с тоской думала о заснеженных морозных улицах, по которым опять придется бродить и кормить сына в чужих холодных подъездах, и как кормить, если нет молока? у– Можно, я сегодня еще побуду у вас? А завтра пойду искать квартиру.

Евгения Ивановна собрала посуду, принялась мыть в тазике.

– Куда ты пойдешь, ведь на ногах не держишься! – Она обернулась, посмотрела на Нину. – Коль не побрезгуешь моей халупой, живи тут.

У Нины затряслись руки, кипяток выплеснулся на клеенку, она подумала, что ослышалась или не так поняла.

– Как – тут? Насовсем?

– А как же? Я одна, мужики мои на войне, будем вдвоем горе мыкать.

От слабости Нину все время тянуло на слезы, она не сдержалась, закрыла лицо ладонями, заплакала.

– Спасибо вам… Я буду платить…

Ипполитовна всплеснула короткими ручками:

– Ой, Женька, добрая ты баба, богу угодница, зачтется тебе на небеси!

– Черт ли мне в небесах, мне на земле подай! Чтоб с голоду не сдохла, чтоб мужики живые с войны пришли… А ты, москвичка, как оклемаешься, тащи вещички и живи, а платить мне не надо.

Какие вещички? – подумала Нина. Все мое – со мной. Но она ничего не сказала, сидела, все еще не смея поверить, что ни завтра, ни в какой другой день уже не придется брести с ребенком на руках в поисках пристанища.

Евгения Ивановна подметала у плиты, двигала вьюшками, журчал тихий умиротворяющий голосок Ипполитовны, а Нина оглядывала комнату, словно только сейчас попала сюда и увидела все заново: вешалку у дверей, старый, весь в дырочках от шашеля буфет на трех ножках, вместо четвертой – кирпич, кровать с подзором и тремя пухлыми, сложенными пирамидой подушками, картинка в углу, пришпиленная кнопками, – темная от копоти, и засиженная мухами литография, где-то Нина видела эту мадонну с младенцем, только не могла вспомнить где. Ее охватило покоем, тепло и сладко отдыхала душа, из черного репродуктора сочилась тихая музыка, и такими надежными казались эти ветхие стены, что она повторяла про себя: «Как хорошо… как хорошо…»

Потом Ипполитовна ушла, Евгения Ивановна внесла из сеней ведро, впустив клубок белого холода.

– Давай-ка стелиться, завтра мне рано. Вот только листок у численника оторву.

Пошла к настенному календарю – он висел рядом с плитой, от жары уголки его завились кверху. Евгения Ивановна сорвала листок, поглядела на обороте, покачала головом:

– «Отбеливание лица отрубями»… Гляди, какими балушками до войны занимались… – Она смяла листок, кинула в плиту. – Еще один день войны долой! Все на день меньше.

Она отошла от календаря, и Нина увидела на нем цифру – «1942». Значит, уже Новый год? – удивилась она. Выходит, он пришел, когда я болела? А вдруг и правда в этот год кончится война! И все вернется – отец, Виктор, Москва, институт… «.

Она пошла в маленькую комнатку, за занавеску, легла рядом с сыном. Он высвободил из пеленок ручонки и спал, прижав кулачки к груди. Нина вспомнила, что завтра не надо никуда идти, не надо мучить его, и почувствовала себя счастливой.

30

Она, конечно, понимала, что в сорок втором война кончиться не может, и мечты ее были как бы «понарошку». Пока что положение на фронтах не только не улучшалось, а даже ухудшалось: был окончательно окружен Ленинград, немцы рвались к Сталинграду и участились воздушные налеты на Саратов.

Евгения Ивановна говорила:

– Это отдавали бегом, а назад брать, знаешь, сколько будем?

Зимой сорок второго кое-где – удалось остановить и даже чуть потеснить врага, зато на юге, где потеплее, он шел не останавливаясь.

Вечерами они слушали радио, и если известия были плохие, Евгения Ивановна грозила кулаком черной тарелке репродуктора:

– Чтоб ты охрип, паразит! Чтоб у тебя глотку перехватило!

Часто выключали электричество, и они сидели с фитильком коптилки, а когда начиналась воздушная тревога, гасили и фитилек, Нина закладывала уши сына ватой, повязывала ему толстый платок, ложилась, обняв его, стараясь прикрыть собой; от грохота зениток трясло их ветхий домишко, шуршало в стенах – это осыпался шлак, – и она чувствовала, как вздрагивает Витюшка, крепче прижимала его к себе.

От плохих сводок у нее болела душа, она вдруг ясно поняла, что каждая победа или поражение, каждый взятый или сданный клочок земли имел значение не только для тех, кто жил на той земле, но и для каждого, и для всех, для нее – тоже; все, вся война приобрела личное значение, ведь на фронте воевал ее отец, а возможно, уже и муж, в окруженном Ленинграде была Лавро, с которой они когда– то дружили, в захваченном немцами Курске родился Никитка, а когда она услышала о том, что разграблена Ясная Поляна, сразу вспомнила детство и как они в тридцать седьмом всем классом вместе с учительницей ездили в зимние каникулы поклониться могиле Толстого… Был глубокий, чистый до синевы снег, птицы, перелетая с ветки на ветку, роняли снежную пыль, она вспыхивала на солнце разноцветными искорками и гасла, словно сгорала; они стояли в тишине у простой и великой могилы, и когда кто-то хотел задать вопрос и совсем как на уроке поднял руку, учительница прошептала: «Тсс… Потом. Здесь помолчим». Но и другие, не связанные с воспоминаниями города и села, где Нина никогда не бывала, становились сейчас, в своей трагедии, близкими, она думала о тысячах беженцев, о таких, как Халима с детьми и Лев Михайлович, которые, бросив все, метались по стране, жили на вокзалах и площадях, думала и о тех, кто не успел уехать, остался там под властью врага, – тем было, конечно же, еще хуже…

Все-все теперь имело значение не только общее но и личное; ее прежняя жизнь, благополучие сына, светлые аудитории института, улицы и парки, заполненные щебетом птиц, – все это могло вернуться к ней только тогда, когда кончится война… Раньше она не задумывалась о том, как неотвратимо судьба страны преломляется в судьбе отдельного человека, даже такого маленького, как ее сын.

И куда крокоидолы лезут, куда прут? Ни дна бы им, ни покрышки! – ворчала Евгения Ивановна, услышав, что немцы заняли Феодосию. – Темное лицо ее становилось острым и злым. А то принималась ругать кого-то, кого называла общим словом «они».

Половину земли отдали, это как же? Почему? Займы на оборону брали?.. Ведь мы не от богатства, от копеек своих платили, не жалели, а они?..

Доставалось от нее и Сталину, которого она почему-то называла «тятей»:

– А энтот тятя чего смотрел? Чего страну не приготовил к войне? А теперь вот о братьях и сестрах вспомнил…

Нина не выдерживала, бросалась в защиту:

– Нельзя так, тетя Женя… Про Сталина – нельзя!

– А что, посодют? Пускай. Баланду и там дают… Поди, не хуже, чём тут едим, – хуже-то некуда!

Нина любила Сталина и слышать о нем плохое не могла. В доме у них всегда висели два портрета – Ленина и Сталина, – она с детства привыкла к его лицу, к знакомому прищуру глаз, к утопавшей в усах полуулыбке, и «когда шли в Москве на демонстрацию, узнавала на трибуне Мавзолея, сердце с ликованием рвалось к нему, она завидовала пионерам, которые несли ему на трибуну цветы й потом стояли рядом с ним…

Разве мало он делал для страны? И не только для нашей – разве не посылали мы своих летчиков в Испанию, чтобы помочь республике одолеть фашистов? Делалось это почему-то секретно, об этом не говорили вслух, но все про это знали. А потом привезли испанских детей. Семья Нины жила в Москве, отец учился в Академии имени Фрунзе, и однажды он спросил Нину и Никитку: «Хотели бы вы испанского брата или сестру?» Много дней ждала Нина испанского брата, а его все не было, Никитка приставал к отцу – «когда» да «когда», а потом мачеха сказала: «Нам не разрешили, потому что у нас и без того двое». Испанский брат Игнасио появился у Бурминых, все его звали Игнатиком, Нина с завистью смотрела, как Павлина – она была тремя годами старше Нины – водила своего Игнатика на музыку и в танцкласс, у них дома были установлены дни, когда говорили только по-испански. Но однажды ночью Нина проснулась, испуганная криками отца: «Вон из моего дома, вон!» В ночной рубашонке, босиком прошлепала она в ярко освещенную столовую, там стояла и плакала мать Павлины Бурминой, а отец топал на нее ногами и кричал «Вон из моего дома!», хотя никакого своего дома у них не было, они, как и Бурмины, жили в общежитии академии на Проезде Девичьего поля. Нина сперва не узнала Павлинину мать – до того она изменилась. Всегда подтянутая, кокетливо одетая, она стояла, по-крестьянски обвязанная платком, плакала и бормотала: «Он негодяй… Человек с двойным дном…» – а отец наступал на нее: «И ты поверила про своего мужа и моего друга? Вон из моего дома!» Так Нина узнала, что отца Павлины арестовали. Позже отец жалел, что круто обошелся с несчастной женщиной: «Она вынуждена говорить так, чтобы спасти семью, она сама не верит тому, что говорит!» Он написал Сталину лично письмо, что знает полковника Бурмина с гражданской войны и ручается за него головой. Мачеха, насмешливо подняв брови, цедила: «У тебя две головы? Или ты думаешь, что вождь и учитель в самом деле ничего не знает?» Это издевательское «вождь и учитель» покоробило Нину, и она, боявшаяся всяких скандалов и ссор, была рада, что отец поссорился с Людмилой Карловной, кричал и на нее: «Ты эти свои мещанские штучки-дрючки брось! Молчи о том, чего не понимаешь! Безобразия делаются его именем, но не им, за него прячутся подхалимы и карьеристы!»

Павла ходила заплаканная, ее мать отстранили от преподавания – она вела в академии английский язык, – и они куда-то уехали. Как-то Нина спросила отца: «Твое письмо не помогло?» Отец печально покачал головой: «Я уверен, до Сталина оно не дошло». Ночью она тихонько плакала в подушку, думала о Павле, о ее родителях и как страшно, безжалостно сломали их жизнь…

Мать Павлы тоже звали Павлиной, отца – Павлом, и он придумал про их семью шуточные стишки:

 
     Жили-были три павлина, изготовленных из глины.
     На четвертого павлина так и не достали глины…
 

Нина верила: если бы до Сталина дошло письмо отца, справедливость была бы восстановлена.

Сейчас она вспоминала, как в начале войны слышала по радио его больной рвущийся голос и как кто-то там или он сам наливал в стакан воду… Остро жалела его тогда, чутьем угадывала его одиночество, – ведь это в радостях и победах он вместе со всеми, а в горе страны, в общем горе он все равно одинок, потому что за все отвечает больше всех. Многие теперь, думала Нина, наверно, взваливают вину на него только потому, что он вождь. И после споров с Евгенией Ивановной часто думала: зачем он все брал на себя? Зачем позволил вознести себя на такую страшную высоту, где он так одинок?

– Один Сталин не может знать все, – сказала она Евгении Ивановне.

Та, выхватив свою круглую гребенку, злыми взмахами провела по голове:

– И что в тридцать третьем в Поволжье был голод – тоже не знал? Дети мерли, а он не знал?..

– Наверно, не знал, – неуверенно ответила Нина. Она впервые услышала о голоде, а ведь в тридцать третьем они жили тут, в Саратове.

– А ежели ни черта не знает про страну, пускай слазит! Пускай другого кого поставят, который все будет знать!

Они ссорились, расходились по углам, Евгения Ивановна принималась ожесточенно чистить золой кастрюли. Нина возилась с сыном и думала; как она может с таким злом говорить о Сталине в то время, как ёе. муж и сын, возможно, сейчас идут в атаку со словами: «За Родину, за Сталина!» Она не понимала, что они очень по-разному прожили свои жизни: Нина – короткую, благополучную, а эта женщина– долгую, трудную, полную жертв й лишений… Разный опыт отложился у них, и думать одинаково они просто не могли. Но обе быстро отходили, Евгения Ивановна звала к столу:

– Иди, Нетеля, поедим, чего бог и наш тятя Сталин послали…

Они сидели за столом, ели мелкую картошку в мундирах, пили чай с сахарином, Евгения Ивановна рассказывала, как жили до войны тут, в Глебучевом Овраге, который местные остряки прозвали Глеб– порт-маньчжурией, как по весне не раз затопляли их паводковые воды, случались и жертвы, а потом сделали водосток, вода через него идет прямо в Волгу. И как радовались все, что скоро будут расселять эту Глеб-порт-маньчжурию, уже ходили люди из исполкома, всех переписывали и определяли, кому какая квартира требуется, они записались вместе с Ипполитовной, хотели зажить одной семьей, а туд началась война… Сын как раз перед войной ушёл на действительную, теперь воюет, а позже пошел и муж.

– Ну, после войны вас расселят, – сказала Нина.

– Нет, теперь не скоро. Пока та война кончится, пока все хозяйство поправят, не до того будет. Я уж не доживу.

Нина смотрела на эту женщину, которая умела быть и доброй, и сердитой, почти злой, и сердце ее оттаивало, она думала: какая разница, что говорит эта женщина? Важно, что она делает… Пригрела одинокую Ипполитовну, приютила меня с ребенком, делится последним куском…

Что было бы с жизнью, если б она состояла из одних Колесовых и не было бы таких, как тетя Женя?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю