Текст книги "Мадонна с пайковым хлебом"
Автор книги: Мария Глушко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)
50
В январе умерла Ипполитовна. Еще вечером приходила, сидела с ними, как обычно, а утром Нина чуть свет кинулась разжигать плиту – не нашла спичек. Спички в войну появились странные, без коробок, просто выдавали по талонам такие гребешки, на конце каждого зубчика – капелька серы. Надо было отламывать по зубчику и шоркать серной головкой по шероховатой полоске, прикрепленной к «гребешку». Зубчики ломались, головки не загорались, таких спичек надолго не хватало, и ради экономии Нина часто выбегала с совком на улицу, смотрела на дымовые трубы – из которой шел дым, туда и стучалась, просила жару для растопки. В это утро ближних дымов еще не было, то ли рано, то ли протопили с вечера, а утром решили не топить. Нина постояла немного, но так и не дождалась дымов. Пошла к Ипполитовне попросить спичку. Стукнула в дверь и, не услышав ответа, толкнула ее, вошла в спертую духоту непроветриваемой комнаты. Ипполитовна, как всегда, лежала на боку, лицом к стене, укрытая поверх одеяла плюшевой шубейкой. Нина окликнула ее, потом подошла к кровати и, притерпевшись к темноте, увидела раскрытый, зияющий чернотой рот и странно вывернутую руку – ладонью вверх. Она тронула ладонь, испуганно отдернула руку – ладонь была холодной и твердой.
Бросив совок, Нина выскочила на улицу, забежала к себе, заметалась по комнате – что же делать? Господи, что же делать? Евгения Ивановна еще не пришла с работы, посоветоваться было не с кем, и Нина, заглянув за занавеску – Витюшка спал, взметнув вверх кулачки, – опять выбежала на улицу, постучалась в соседний дом… Долго не открывали, потом вышел заспанный мужчина в накинутом тулупе, хмуро спросил:
– Чего надо в такую рань?
Торопясь и сбиваясь, Нина сказала про Ипполитовну, что умерла и что она не знает, что теперь делать.
– Чего делать, хоронить, ясное дело, чего ж еще? Сонь, выйди, – крикнул он в глубину комнат. – Там старуха-нищенка померла!
Выглянула из комнаты растрепанная женщина, оглядела Нину, переспросила низким голосом:
– Это какая же нищенка? Богомолка, что ль?.. Ну, по всему было видно, скоро помрет, больно плоха была… – Она вышла к дверям, на ходу повязывая платок. – Теперь бери ейный паспорт и ехай в больницу, чтоб справку дали…
– Не дадут, – с сомнением покачал головой муж. – Резать будут, без того справку не дадут…
Господи, и тут справки, подумала Нина. Похоронить человека и то без справки нельзя!
– Пожалуйста, пойдемте со мной, я одна боюсь, – попросила Нина.
– Чего мертвых бояться, – вздохнула женщина. Живых бойся.
Однако пошла с Ниной. В стареньком комоде отыскали мятый, перегнутый пополам паспорт и двенадцать рублей денег.
– Небогато, – сказала соседка. – Ну, да она безродная, государство и похоронит.
Нина не хотела, чтобы Ипполитовну хоронили, как безродную, она вернулась к себе, пересчитала деньги, которые они с Евгенией Ивановной держали в старой коробке из-под чая, вышло двести шестьдесят рублей. Но она не знала, хватит ли, завернула деньги в газету, стала ждать Евгению Ивановну.
Время тянулось медленно, Нину угнетала мысль, что в соседнем доме лежит умерший человек и никто не хлопочет о нем, никто не сидит рядом, сама она не могла войти одна в тот дом. Она стала разглядывать паспорт – Гусакова Елизавета Ипполитовна, – и ей было странно, что у старушки были имя и фамилия.
Наконец пришла Евгения Ивановна и, когда Нина сказала про Ипполитовну, вроде и расстроилась не очень.
– Отмучилась, бедная. Время теперь такое, что мертвым лучше, чем живым.
Все хлопоты по похоронам легли на Нину. Она отвезла на санках в ясли сына, поехала в КЭЧ, отпросилась у начальника спецчасти Василия Васильевича, моталась в больницу – там ее отругали, что не вызвала к больной врача, однако заглянули в паспорт, увидели год рождения и справку выдали, – потом на кладбище, а когда вернулась, Евгения Ивановна уже обрядила Ипполитовну.
На кладбище ее повезли на другой день, Нина и Евгения Ивановна стояли у могилы, смотрели, как опускают простой гроб в желтую от глины яму и как выдергивают из-под гроба веревку. Глухо ударили о гроб мерзлые комья земли, и не было ни венка, ни цветов, нечего было положить на невысокий плоский холмик. Когда уходили, Нина все оглядывалась, старалась запомнить место, хотя зачем запоминать – сама не знала: вряд ли. она или кто-то другой выберется сюда навестить могилу старой женщины, прожившей такую долгую и такую трудную жизнь.
Ночью она долго ворочалась, не могла уснуть, ее грызло раскаяние, все казалось, в обиде была на нее Ипполитовна, замечала брезгливость Нины… Бывало, скажет: «Ох, помыться бы, не то клопы съедят, да не осилю», а Нина вроде и не слышит, никак не могла заставить себя прикоснуться к распухшему от водянки телу. А в голод кусочки принимать от нее не брезговала, думала Нина сейчас. Она задремала, но опять проснулась, услышала треск и стук и как с визгом выдергивались гвозди, встала, разбудила Евгению Ивановну:
– Дом Ипполитовны ломают!
Евгения Ивановна лежала, слушала, как волоком по скрипучему снегу тащат доски.
– Ну и что теперь? На дрова ломают. Ей дом уже ни к чему, а кто-то теплом спасется… Ты спи.
Но Нина так и не уснула. За стеной стонал дом, ухали топорами и ПИЛИЛИ, ей все время казалось, что там творят расправу над живым человеком. А она не может ничем помочь.
51
Весть об освобождение Сталинграда не была неожиданной – в сводках Совинформбюро говорилось об окружении огромной группировки противника, воздушные налеты на Саратов становились все реже, а вскоре и вовсе прекратились. Вечерами в домах светились окна, все это обещало близкую победу под Сталинградом, и все ее ждали, и все-таки, когда Нина– услышала торжественный, отливающий медью голос Левитана, у нее от радости похолодела кожа.
После победы под Москвой освобождение Сталинграда стало для нее вторым личным счастливым событием этой горькой войны; почему-то ей казалось, что там Никита, ведь писал же он: «нахожусь недалеко от тебя»… Кроме того, ночи в Саратове стали спокойными – укладывая Витюшку, она уже не подсовывала под платок ему ватные подушечки.
Город словно бы расцвел ликованием; на улицах, в трамваях и в магазинах только и разговору, что о Сталинграде: кто-то слышал, что вот-вот на улицах восстановят нормальное освещение, вечерами опять будут светить фонари; кто-то «доподлинно знал», что прибавят хлебный паек и что весной, в крайнем случае летом, войне придет конец. Слухам этим, в которых нетерпеливое желание выдавалось за действительность, конечно же, мало кто верил, но их и не опровергали, Нина замечала, как светлели лица людей, как каждому хотелось продлить радость, и кто-то обязательно мечтательно вздыхал: «Хорошо бы, если б к лету…»
Еще с прошлой весны по эту сторону от Привалова моста отключили свет – большие и сильные паводковые воды повалили тогда столб, получилось короткое замыкание, – Нина несколько раз писала в исполком, но безрезультатно. А теперь вот пришли электрики, все наладили, после долгого перерыва в домике Евгении Ивановны зажглась лампочка, и хотя часто вечерами она горела вполнакала, Евгения Ивановна говорила:
– Ну, вот и мы не хуже людей, со светом теперь…
Нина и это событие прикладывала к освобождению Сталинграда – вот, напряжение спало, теперь и сюда дошли руки, – хотя, может быть, тут было простое совпадение.
При электрическом свете еще лучше, чем днем, стало заметно, как закоптилось тут все, в запущенных углах покачивалась паутина, на низком потолке темнели кружочки сажи, как будто топили «по-черному», и Евгения Ивановна говорила:
– Ничего, Весной все выскоблим и вымоем, а плиту побелим…
Она словно просыпалась от долгого сна, как прежде, стала подвижной, хлопотливой – то ли смерть Ипполитовны так подействовала на нее, то ли весть о Сталинграде и слухи о близкой победе…
И на работе у Нины только и разговору было, что о Сталинграде. Но здесь говорили об этом строже, трезвее. Тетка Фиры, работавшая в госпитале, рассказывала: привезли большую партию раненных под Сталинградом, там, говорят, ни одного дома целого не осталось, сплошные руины, люди живут в уцелевших подвалах и вырытых землянках. Замполит называл цифры немецких потерь в живой силе и технике и колоссальное число пленных. Но он не пророчил скорой победы – предстоит, говорил он, освободить занятую врагом советскую землю и идти дальше, чтобы добить фашизм в его логове. Этим словам было больше веры, чем слухам о скорой победе.
Нина видела потом «сталинградских» пленных в кинохронике. У нее был свободный «донорский» день, она сдала кровь и пошла в кино. Ее тогда поразил вид этих обреченно шагающих людей, закутанных в кашне и женские платки, а у одного ноги вдеты не то в странные лапти, не то в небольшие, сплетенные из прутьев корзины, он тяжело переставлял их, загнанно и удивленно озирался, словно долго и сладко спал, а теперь вот проснулся и увидел себя посреди заснеженного поля.
Ей было жаль этих истощенных, обмороженных и совсем не страшных сейчас людей, которые были чьи– ми-то братьями, отцами и сыновьями; она стыдилась этого своего чувства, потому что знала: прежде чем стать такими, они убивали, жгли, грабили – и пыталась разбудить в себе ненависть, но не могла, ведь она не видела, как вот этот, с корзинками на ногах, раньше убивал и грабил… И молчала, скрывала это постыдное чувство жалости к врагу.
Потом еще раз ходила смотреть этот киносборник о Сталинградской битве, была у нее такая сумасшедшая надежда: а вдруг увижу Никитку? Он писал ей довольно часто, письма были неизменно бодрыми, а в последнем содержалась обида на нее – зачем сообщила отцу его адрес, теперь вот отец собирается забрать его к себе. «Посадит где-нибудь писарем при штабе или водовозом при кухне, а я воевать хочу! Не знал я, что ты такая же ябеда, как все девчонки». Нина улыбнулась, читая его письмо, «ябеда» было с детства любимым словечком Никитки.
На почтамте она получала письма от мужа, они по-прежнему были сдержанными и прохладными, то ли он тоже обижался на нее, то ли чего-то недоговаривал, за бесстрастными фразами что-то стояло, она не могла понять что, уставала разгадывать эти письма-ребусы, с нее хватало и информации: жив, здоров, пока не на фронте. Разве такими должны быть письма любящих, насильно разлученных войной?
Евгения Ивановна доставала свои старые треугольнички от мужа, просила Нину еще и еще прочитать их вслух. Говорила:
– Вот ты читаешь, а я мечтаю, что нынче его получила. Знаю, что обман, а все легче…
Конечно, в этих письмах не было горячих, исступленных слов, они писались женщине, с которой прожита целая жизнь, но все дышало в них заботой и нежностью. «Ты, мать, береги себя, без тебя нам дом пустой…» «Если обидел когда, зла не держи, приеду – до земли поклонюсь». «Во сне все вижу тебя в голубом платье с цветочками, помнишь его?» Евгения Ивановна слушала и плакала, а Нина думала, что. вот человека уже нет, а слова его остались жить и не умрут, пока жива эта женщина. А слова живого Виктора приходили уже неживыми, она не могла бы их никому показать, и выросший сын ничего бы в них не понял. Он так и не отозвался на то письмо, когда в ней вновь вдруг вспыхнула к нему нежность, и теперь опять все погасло, она коротко сообщала о себе – «работаю чертежницей» – и о сыне – «еще два зуба прорезались», ее уже не обижало, что он не шлет ни аттестата, ни денег.
Деньги присылал отец, с зарплатой и донорскими получалось не так уж мало, во всяком случае, они выкручивались, Нина даже по совету Евгении Ивановны пробовала откладывать на свой отъезд в Москву, но однажды увидела, как Евгения Ивановна, орудуя цыганской иглой, опять подшивает вконец прохудившиеся валенки, и поехала на толкучку, купила новехонькие черные чесанки с блестящими галошами, привезла Евгении Ивановне. Та, конечно, подняла крик:
– Ах, Феёна недоёна, чего наделала! Какие деньги убухала! А на что в Москву свою поедешь, как вызовут? Вези назад, продавай, я и глядеть-то на них не хочу!
А Нина думала о том, как трудно будет ей расставаться с этой женщиной, как привыкли и сроднились они друг с другом.
– Теть Жень, а давайте и вас в Москву заберу?
– А чего, и поеду! Хоть поругаться будет с кем, больно уж ты поперечная… Только мужик-то твой захочет ли меня, скажет, нахлебницу привезла.
Нина с удивлением поняла, что и не пыталась вписать Виктора в свою жизнь. В мечтах о будущем она видела себя, и Витюшку, и Евгению Ивановну, и даже стосвечовые лампочки, а его не видела – ему там не находилось места – почему? Может, это судьба знак подает, что не придется им быть вместе?.. Он может уйти, полюбить другую или… нет, только не это! Его не убьют, пусть лучше полюбит другую…
– Нет, Нетелюшка, спасибо за ласку, а куда я от своего дома… Кончится война, вернется из плена Колюшка, а дома-то нету.
– Напишет вам, вы и приедете назад.
– Куда?.. Вон Политивна померла, на другой день дом растащили, и мой растащат… Нет, это я пошутила, что поеду, буду ждать. Не верю, что Колюшка погиб, чтоб двое из одного дома – против справедливости…
Разве у войны есть справедливость? – подумала Нина. Но и она очень хотела, чтобы сын Евгении Ивановны вернулся.
Ладно, заживем вдвоем с Витюшкой… У нас будут светлые чистые комнаты, в вазах – цветы, красивая одежда и много еды… И Витюшка забудет голод, отвыкнет мусолить корочки хлеба, куплю ему синий бархатный костюмчик и лакированные туфельки, как у Бори, для которого нет войны. А тогда ни для кого не будет войны, и все будут счастливы.
52
Нина убрала с дорожки ветки и камешки, поставила Витюшку и поманила к себе, он стоял, покачиваясь на неустойчивых ножках в выворотных пинетках – Евгения Ивановна сшила из старой фланели, – делал несколько шажков и падал ей в руки. Ему нравилось, он смеялся, опять становился на ножки и шел, иногда его заносило в сторону, Нина не успевала подхватить, он падал на траву, пугался, кривил губы, собираясь заплакать, но Нина брала его на руки, он сразу успокаивался и опять просился ходить.
Потом расхныкался, ему пора было есть и спать, они трамваем вернулись домой, едва переступила Нина порог, Евгения Ивановна сказала:
– Письмо вам от. деда, да толстое, видать, карточки с себя прислал.
Нина шагнула к столу, там на клеенке адресом вверх лежал пухлый конверт, надписанный знакомым почерком без нажима, и она словно увидела, как трудно писал это отец, как раз и другой обводил неверно начертанные буквы…
– Что столбом стоишь? Давай мне Витьку-то да распечатывай скорей! – Евгения Ивановна взяла из ее рук сына, а она все стояла, боясь дотронуться до письма. Словно озарение нашло на нее – с ней изредка случалось так, – и она угадала, что в этом письме. Он, а уже знала, о чем сообщает отец и почему последние его письма были такими странными.
Боже мой, как же я раньше не поняла этого! Как не почувствовала эту беду!
Медленно оторвала она край конверта – почему письмо такое толстое?
«Больше скрывать не могу… будь мужественна… Потеряли мы Никиту…»
Кажется, она закричала. А может, и нет, но почему же заплакал Витюшка и так странно смотрит тетя Женя?
Глаза бежали по строчкам, выхватывая отдельные слова и фразы, которые теперь уже не имели для нее значения: «Я не успел… Шлю письма Никиты, сбереги их… Письмо командира его части…»
У нее закололо в висках. Зажав в кулаке листки, она, как слепая, зачем-то пошла за занавеску, листки сыпались из рук, Евгения Ивановна подбирала их и опять совала ей в руки.
– Что стряслось-то?.. С отцом, что ли?..
Нина упала поперек кровати, долго лежала так, лицом вниз, стараясь превозмочь первую острую боль. Если б выключить мысли и ни о чем не думать сейчас, но человек, пока живет, обязательно о чем-то думает, и она стала вспоминать, как ходила с отцом в роддом – они жили тогда в Курске – и мать показывала в окно Никитку, маленький кокон в пеленках. «Почему у него закрыты глазки, он слепой?» – «Он спит». И на другой день у него были закрыты глазки. «Почему он все время спит?» – «Он совсем маленький, я, чтобы вырасти, ему надо много спать». Потом уже дома, ей, пятилетней, дали подержать его, тяжеленького и мягкого, и она до сих пор помнит, как сладко заныло в ней все, а когда его забрали, она расплакалась: «Я тоже хочу себе ребеночка купи-ить!» и как потом она катала его, годовалого, в опрокинутой табуретке, он смотрел на нее своими глубоко посаженными глазками-бусинками и упрямо кричал «Сё-о!» Это означало – «Еще!»
Было больно вспоминать это сейчас, когда его уже нет, и она поднялась, села на кровати, расправила сяятые листочки писем. Никитины отложила пока, она прочтет их потом, только одна фраза бросилась в глаза: «…тогда опять убегу, ты уж не обижайся». Она отыскала письмо командира части, оно было написано красивым каллиграфическим почерком, это показалось ей неуместным: «Ваш сын Нечаев Никита Васильевич геройски погиб при освобождении населенного пункта к представлен к награде – медали «За отвагу» – посмертно…»
«Посмертно»… Неужели это о нем, о Никите? Ведь он был всегда с тех пор, как родился и должен быть всегда, до тех пор, пока она не состарится и не умрет… Но и потом он должен жить, ее младший брат, которого она так любила…
Дальше командир части сообщал подробности: отбили дом, хотели установить на чердаке пулемет, Никита побежал туда первым, а чердак оказался заминированным. «Мы виноваты в его гибели, ведь он совсем мальчик, и смерть предназначалась не ему, но именно он сохранил жизнь своим боевым товарищам…»
На полях письма в этом месте отец приписал: «Виновата война».
Подорвался на мине. Посмертно. Виновата война. Эти слова жалили ее, но она думала, что если б и не знала подробностей, это ничего не изменило бы. Никиты больше нет и никогда не будет – это были самые главные и самые мучительные слова.
Она зажала уши – словно кто-то рядом все время выкрикивал эти слова, – посидела так, господи, хоть бы заплакать, что ли! Но слезы запеклись в ней, не шли – так уже было когда-то, она не помнила когда.
53
Нина пером набирала в рейсфедер тушь, проводила на кальке линии, а сама нет-нет да и посмотрит на крошечные туфельки с перепонкой – их принесла для Витюшки Зина, – они стояли на краю чертежной доски, блестя красными лакированными носками. Завтра же надену ему эти туфельки в ясли, только бы не были малы, думала она.
Из спецчасти вышел Василий Васильевич, увидел туфли, засмеялся:
– Вот эти мне, пожалуй, будут в самую пору! – И схватился за сапоги, вроде собирался их снять. – А ты, дочь моя Васильевна, спустись-ка вниз, мне позвонили сейчас, там кто-то к тебе пришел.
Нина испуганно посмотрела на него. К ней никто не мог прийти, разве что Ада, ее три дня нет на работе, сидит с больным сыном… Но Ада свой человек, ее бы пропустили…
Она накрыла кальку газетой, промыла рейсфедер, закрыла тушь. Она уже привыкла бояться всяких неожиданностей, и сейчас ее пронзила мысль: что-то случилось с Витюшкой! Зина и Фира, подняв от своих досок головы, смотрели на нее, и она решила, что они что-то знают.
– Я сейчас, – зачем-то сказала она и пошла к дверям, начала спускаться по крутой деревянной лестнице, а навстречу, скрипя ступенями, тяжело поднимался какой-то военный, сверху ей были видны только донышко фуражки и погоны на гимнастерке. В КЭЧ все военные носили погоны – их ввели еще зимой, – но что-то знакомое было в развороте плеч – правое чуть вперед, – и у Нины по-сумасшедшему заколотилось сердце, она остановилась. Военный поднял голову, и на нее снизу взглянули глаза, такие родные, в знакомом прищуре, что она рванулась вперед, прокатилась на каблучках и чуть не упала. Он развел руки, чтобы поймать ее, но она ухватилась за перила, удержалась, и они встретились на середине лестницы. Он снял фуражку, улыбнулся – на щеках обозначились ямочки – и сказал:
– Ну, здравствуй.
В замешательстве она подала руку и, тяжело дыша, ответила:
– Здравствуй.
Они смотрели друг на друга и молчали, он так и держал ее руку в своих больших теплых ладонях, почему-то от этого ей было неловко, она спросила:
– Так это ты вызвал меня?
Он опять улыбнулся:
– А ты ждала кого-то другого?
Наверху открылась дверь, Фира, стрельнув в них глазами, пробежала вниз; чтобы пропустить ее, им пришлось прижаться к перилам и друг, к другу, и Нина услышала, как гулко стучит в ней сердце.
– Ты можешь сейчас выйти?
– Да, конечно, – быстро сказала она. – Ты иди, я сейчас…
Чувствуя слабость в коленях, она поднялась в чертежный зал, опустилась на свой стул, посидела так.
– Что-нибудь случилось? – спросила Зина. – Ты аж синяя.
Нина не ответила, может быть, она даже не слышала вопроса. Поднялась, пошла в спецчасть, к Василию Васильевичу, не успела и рта раскрыть, как он сказал:
– Иди-иди. Даю три дня. Работу перекинь девчатам.
– Нет, я сама… Я успею.
Она вышла, тихонько прикрыв дверь. Стояла, никак не могла сообразить, что ей надо сделать. Потом засуетилась у своего стола, пришпилила кнопками верхнюю газету, убрала в стол тушь, карандаши, готовальню… Знала: надо бежать туда, к нему, вдруг ему надоело ждать и он ушел, и неизвестно, на сколько приехал, и в то же время тянула, боялась чего-то. Схватила туфельки, сунула в сумочку, пошла. Уже на лестнице достала зеркальце, расческу, причесала свои короткие пышные волосы, покусала губы, чтоб порозовели – хорошо, что сейчас лето, тепло, он увидит меня в этом платье и туфлях-лодочках, а не в нелепых сапогах на три размера больше…
Он прохаживался вдоль ворот с турникетом и курил, издали оглядел ее, будто измерил взглядом.
– Долго ты…
Она ничего не сказала, они пошли медленным, «прогулочным» шагом и все молчали, а потом он спросил:
– Ну, как ты тут?
– Нормально. Как все.
И опять они шли, Нина снизу украдкой взглядывала на него, встречалась с его взглядом и отводила глаза. Ему очень шла военная форма, он возмужал, раздался в плечах, и так горячи были его продолговатые, как сливы,» глаза, и весь он был так красив сейчас, что у нее щемило сердце.
– Пошли куда-нибудь… В какой-нибудь сквер, что ли. Надоело козырять.
А ей нравилось, как четко, чуть рисуясь перед ней, вскидывал он руку, изящным и мягким рывком подносил ладонь к фуражке, чуть отведя вбок локоть, и так же мягко опускал руку. И то, что от него пахло табаком и одеколоном, тоже нравилось..
Они забрели в небольшой скверик, там цвели липы) на неухоженном газоне рос душистый табак, венчики цветов были закрыты, по газону скакали воробьи, что-то выклевывали там, легкий ветерок гнал по одичавшим заросшим дорожкам окурки и бумажки. Виктор высмотрел деревянную, всю в трещинах скамейку, они сели, но не рядом, словно боялись коснуться друг друга.
– Ну, как ты тут? – опять спросил он, и она опять ответила:
– Нормально.
Он сбоку посматривал на нее, ее тревожил этот взгляд и то, как он облизывал свои яркие пухлые губы.
– Почему не сообщил, что приедешь в отпуск?
Он оторвался от каких-то своих мыслей, переспросил. Она повторила вопрос.
– Я не в отпуск, это командировка. И все решилось в последние часы.
– Надолго?
Он пожал плечами:
– Как получится.
Он совсем чужой, подумала она. Опять нависла пауза, она смотрела, как, растопырив крылышки, дерутся на дорожке воробьи и как ветер заваливает их хвостики набок.
– Ты изменилась, – вдруг сказал он. – Косу обрезала. В угоду моде?
– Да. – Она скользнула взглядом по его лицу. – Все говорят, мне так лучше, мне к лицу.
– Все – это кто? – прищурился он.
– Все – это все.
Он полез в брючный карман, вытащил мятую пачку «Беломора». – Ты не куришь?
– Нет, не курю.
– Это хорошо. Многие женщины в войну стали курить.
– Нет, я не стала.
– Это хорошо, – повторил он, закуривая.
Господи, о чем мы говорим? Она как бы со стороны слышала эти пустые фразы, не идушие к делу вопросы и свои фальшивые ответы, его холодный голос и все ждала, что он вспомнит о сыне, спросит о нем.
Он посмотрел на часы, и она подумала, что вот сейчас он встанет и уйдет. Почему же мы сидим в этом дурацком Сквере и говорим друг другу бессмысленности, когда бегут, уходят в никуда драгоценные минуты? Нам пора уже встать, бежать за сыном, а потом пойти ко мне… Она представила, как понесет он сына, а она будет идти рядом…
– Все же могу я знать, почему ты ушла от моих?
Нина искоса взглянула на него. Этот вопрос был таким неуместным сейчас, что ее покоробило. Подобные вопросы задают потом, после того, как выяснят главное. Что понимала она под «главным», ей и самой было не очень-то ясно, но ведь писал же он: «встретимся и хорошо поговорим».
– А твой отец тебе не объяснил?
– Они избегают этой темы. Им неприятно.
– И мне неприятно. – Она видела, как нервно мнет он в пальцах мундштук папиросы.
– Думаю, просто ты хотела свободы.
По стеблю цветка ползла божья коровка, похожая на маленькую пуговку, где-то рядом жужжал шмель, седой одуванчик пускал по ветру свои парашютики… Нине показалось, что все это уже было когда-то – скамейка в старых трещинах, божья коровка и шмель, сейчас мазнет по щеке клейкая ниточка паутинки, и Ира Дрягина скажет: «Айда купаться?» Время опрокинулось и покатилось назад, в детство, и она точно знала, что сейчас произойдет: из-за газона выкатится красно-синий резиновый мяч, за ним – малыш на трехколесном велосипеде, он догонит мяч, потянется к нему рукой, упадет, и кровь из носа зальет ему рубашечку – как она испугалась тогда!
– Ну, что скажешь? Я угадал?
Она все ждала, когда же выкатится мяч, но уже знала: ничего этого не будет, ни мяча, ни малыша, просто сквер, где они сейчас сидели, очень похож на их любимый уголок в «Липках». Они его так и называли: «Наш уголок!.
– Ты очень изменилась, – сказал он.
– Да, я подурнела, я знаю.
– Ты внутренне изменилась. Как будто прошло много лет. А ведь прошло всего два года.
Но ведь и на самом деле прошло много лет, подумала она. Того, что пережито за два года, могло бы хватить на целую жизнь.
Она боялась смотреть на него, боялась, что опять вспыхнет в ней тревожная нежность к этому человеку, от которого она отвыкла и который сейчас казался чужим.
– Никита пишет? Так и не вернулся домой?
– Никита погиб.
– Боже мой! – Он потянулся к ней, сжал ее руку. – Совсем мальчик…
– Подорвался на мине.
– Нелепая, бессмысленная для мальчика смерть. – Виктор вздохнул, покачал головой. – Он должен был еще долго жить.
Нина тихонько высвободила руку из его кулака.
– Да, он должен был жить, но бессмысленной смерти на войне не бывает.
Она подняла с земли сухую веточку, принялась чертить ею на песке – вот домик, вот дерево, вот девочка Нина…
Виктор опять посмотрел на часы. И встал.
– Мне пора.
Она сжалась вся, надавила на палочку, палочка сломалась. Как – «пора»? Куда? Зачем же я отпрашивалась? «Даю три дня». Зачем мне эти дни?.. У нее было такое чувство, как будто ее оскорбили.
– Мне в самом деле пора, я ведь не один, мы приехали за боеприпасами. Вечероч я зайду к тебе, ты где живешь?
Она сказала, он удивленно посмотрел на нее.
– Это где? Я тут родился, но Глебучева Оврага не знаю.
Ты многого не знаешь, подумала она.
– Ты назад, на работу?
– Да, на работу. – Она тоже встала. И опять подала ему руку, он держал ее, прикрыв второй ладонью, смотрел на нее, "и она слышала, как что-то булькнуло у него в горле. Потом он пошел, чуть занося вперед правое плечо, и она смотрела ему в спину, мысленно просила: оглянись, ну, оглянись же! Прижала к щеке пальцы, которые еще помнили теплоту его ладоней, смотрела, как легко и свободно шагает он, как ловко подносит руку к козырьку фуражки, и душа ее рвалась к нему: оглянись же, оглянись! Если оглянешься, мы всю жизнь будем вместе!..
Он не оглянулся.