Текст книги "Если ты назвался смелым"
Автор книги: Мария Красавицкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Мое призвание
Я стою у открытого окна и смотрю на улицу. Как много пожелтевших листьев в кронах старых рижских каштанов, выстроившихся в ряд по краю тротуара! Иногда между каштанами, там, внизу, появляется букет цветов: еще один школьник идет на уроки.
Сегодня первое сентября – начало учебного года. Одиннадцать лет из восемнадцати, прожитых на свете, и я в этот день и час шла в общем потоке туда, за угол. И несла в руках гладиолусы. Я очень люблю гладиолусы.
Накануне я ездила на базар, обязательно на Центральный: там большой выбор цветов. Наверно, если посмотреть сверху, с самолета, огромная площадь Центрального базара в канун первого сентября покажется пестрым ковром. В десять, а то и больше рядов стоят в этот день продавцы цветов. Я люблю долго бродить вдоль цветочных рядов и искать какие-то необыкновенные, для меня одной выращенные гладиолусы. Может быть, темно-красные, почти черные. Или, наоборот, лучше взять снежно-белые. Или сиреневые, лиловые, голубые… Каких только оттенков не увидишь осенью на Центральном рижском базаре!
Вчера мне не надо было искать самые необыкновенные гладиолусы. А сегодня мне вообще никуда не надо идти.
Смотрю вниз и считаю букеты. Пятый, восьмой, двенадцатый… Чем ближе к восьми часам подвигается стрелка будильника, тем больше школьников с букетами появляется на улице. И тем быстрее они идут.
Еще пять минут бойко отстукал будильник. Нет больше школьников. Теперь все они на залитом солнцем школьном дворе. Первого сентября почему-то всегда тепло и солнечно. И до тех пор, пока не прозвенит первый звонок, двор будет петь, смеяться, двор будет шевелиться и переливаться красками ярких осенних цветов.
Вот сейчас там уже звенит звонок. Особенно веселый и долгий.
Вспоминаю школу, и горький комок подкатывается к горлу. Никогда еще в этот день я не была одна.
Сегодня одна. Подруги—кто в школе, кто в институте, кто на работе. Ты одна. До тебя никому нет дела. Тикает за спиной на тумбочке будильник. Эх, будильник, будильник! Ты теперь тоже остался без дела.
Как долго можно предаваться таким мыслям и не заплакать от жалости к себе самой? Но, как говорит папа, запас слез не безграничен. К тому же хорошо плакать, когда тебя жалеют. Плакать в одиночестве – бессмыслица. Гораздо полезнее взять большую хозяйственную сумку и сходить в магазин. В какой-нибудь самый дальний магазин.
И вот я уже иду по улице. Иду, и думаю, и горько смеюсь сама над собой.
Последние месяцы учебы в школе я самонадеянно изрекала, когда меня спрашивали, что же я собираюсь делать дальше:
– Мое призвание – стать строителем.
Вот как это получилось.
Два года назад у нас умерла мама. Умерла внезапно: схватилась за сердце, неловко, боком опустилась на мой диван и больше не поднялась.
После похорон «власть в свои руки» взяла мамина подруга Дагмара.
Она приходила к нам каждый вечер. И начинала командовать: Рута, сделай то, Рута, принеси это. Она считала своим долгом обязательно проверять, как я приготовила уроки, хотя ни мама, ни папа давно уже этого не делали: доверяли моей сознательности. Мы с моей подругой и одноклассницей Скайдрите прозвали ее «рыжей», хотя Дагмара была крашеная блондинка.
Я сразу же возненавидела «рыжую». Тетя Анна, мать Скайдрите, то и дело внушала мне, что папа молод и ему надо жениться, что Дагмара очень подходит ему в жены. Все во мне возмущалось при одной мысли, что «рыжая» должна заменить маму. Но тетя Анна была права: папа еще молод, и ему, наверно, в самом деле лучше жениться. Словом, стиснув зубы, я терпела Дагмару и ее нудные наставления. И только когда она дотрагивалась до маминых вещей, я готова была наброситься на «рыжую» с кулаками.
Однажды – папа еще не пришел с работы – Дагмара явилась в новой капроновой блузке и начала вертеться перед зеркалом. На туалетном столике стояла синенькая, граненого стекла мамина пудреница. Пудру мама в ней не держала, а хранила свои украшения: брошки, клипсы, колечки.
«Рыжая» взяла мамину любимую брошку, золотую, с маленькими бледно-зелеными камешками-подвесками, приколола себе на блузку. Охорашиваясь, приняла томный вид, несколько раз переделала прическу. И все прислушивалась к шагам за дверью: ждала папу, чтоб «произвести впечатление». Брошка жалко поблескивала, казалось, спрашивала: «Что же это такое, Рута?»
– Положите! Сейчас же положите! – закричала я. «Рыжая» изумленно оглянулась.
– Снимите мамину брошку! – Я с трудом удержалась, чтоб не сорвать брошку с блузки.– Не смейте трогать мамины вещи!
– Как грубо, как некрасиво! – «Рыжая» криво усмехнулась, но брошку отколола и небрежно кинула в пудреницу.
Я схватила брошку, зажала ее в кулаке и кинулась к дверям. И столкнулась с папой.
– В чем дело? – устало спросил он.
– Пусть она не трогает… Пусть не прикасается к маминым вещам! – Голос у меня пропал; едва выговорив эти слова и показав папе брошку, я выбежала из комнаты, заперлась в ванной и долго плакала. До тех пор, пока папа не постучал в дверь и не окликнул меня.
«Рыжей» в комнате не было.
– Больше она не придет,– сказал папа, и мне почудилось, что он облегченно вздохнул.
Позже Скайдрите, хихикая, рассказала мне, о чем говорил папа с «рыжей». Скайдрите вечно подслушивает под дверями.
– «Рыжая» возмущалась, требовала, чтоб ты извинилась. Иначе, говорит, ноги моей здесь больше не будет. А он ей: «Кажется, так действительно будет лучше». Тогда «рыжая» начала всхлипывать и сморкаться. Потом как закричит: «Я всю жизнь люблю тебя, Ольгерт!» А он так спокойно, спокойно: «Ну, это не совсем так, конечно. Но не в этом дело. Дело в том, что у меня нет и не может быть выбора между вами и Рутой». Так и сказал, слово в слово. «Рыжая» еще что-то покричала о неблагодарности. Потом убежала. Дверью хлопнула.
С этого дня все заботы по хозяйству легли на меня. Наверно, хозяйничала я плохо, потому что денег нам теперь с папой никогда не хватало. Дня за три до получки я начинала лихорадочно экономить. Тетя Анна научила меня готовить самый дешевый обед—из вымени. Противный на вид, этот субпродукт надо было часа три варить, а потом резать ломтиками и обжаривать.
Как только я ставила перед папой тарелку с этими поджаренными ломтиками, он усмехался, спрашивал:
– Опять села?[1]1
Села на мель, оказалась в затруднительном финансовом положении.
[Закрыть]
Я виновато кивала головой. Папа после обеда отправлялся к дяде Алберту – отцу Скайдрите – «восполнять дефицит в бюджете».
Так мы и жили. Папа стал молчаливым, замкнутым. Я уж думала: «Все, состарился». Он никуда не ходил, на вечера часто приносил работу, располагался на столе с чертежной доской, и тогда мне приходилось делать уроки у Скайдрите.
И вдруг, буквально в один день, все изменилось. Папа пришел домой поздно. Вид у него был смущенный и рассеянный. После этого он стал часто исчезать вечерами из дому, виновато говоря мне:
– Я скоро вернусь, Рута.
Но я никогда не слышала, как он возвращался: уже спала.
А когда однажды папа тихонько запел во время работы, я поняла: он влюбился.
Я заранее возненавидела эту женщину. Она представлялась мне такой же, как рыжая Дагмара.
Все время, прошедшее со смерти мамы, мы были с папой вместе. Теперь эта новая «рыжая» отнимала его у меня. Напрасно убеждала меня тетя Анна:
– Папа еще молодой. Очень хорошо, если он женится.
Мне было противно, что она говорит об этой, новой, теми же словами, что и о Дагмаре. Значит, и в самом деле обе они стоят одна другой. По вечерам, когда я оставалась одна, мне виделось, как папа ведет эту женщину под руку, может быть, целует ее. Я задыхалась от ненависти и отвращения. Папа, наверно, понимал это. И все-таки то и дело исчезал по вечерам.
Зима стояла сырая, слякотная. Папа со своих прогулок приходил с мокрыми ногами. Кончилось тем, что он схватил ангину, целую неделю лежал с высокой температурой и ничего не ел.
Тоня
В этот день я вернулась из школы рано. Папа дремал. Чтоб не разбудить его, я решила посидеть тихонько и заштопать расползшийся на локте рукав школьного платья.
Чем больше я штопала, тем больше ползла в стороны дырка. Но все равно рукав надо было привести в порядок, иначе мне завтра не в чем будет идти в школу.
Я штопала и думала, что мама на те же самые деньги умела и вкусно накормить нас и купить одежду, обувь. Я, наверно, никогда не научусь так хозяйничать. Вот мне платье нужно. Папе – новые ботинки… Да мало ли что еще нам надо!
В прихожей дважды звякнул звонок: к нам. Я открыла. За дверями стояла молодая женщина. На улице шел снег, и у нее на меховой шапочке, на воротнике, на темных пушистых волосах блестели снежинки. Я подумала, что это врач.
– Скажите, здесь живет Ольгерт Эзеринь? – В глазах у нее была тревога.
Я сразу поняла: это ОНА.
– Ольгерт Эзеринь живет здесь, но он болен,– сухо ответила я и хотела захлопнуть дверь перед носом у этой наглой женщины, не постеснявшейся прийти в наш дом.
– Я знаю, Рута,– так, словно мы с ней давно знакомы, ответила женщина.– Я потому и пришла, что он болен.– И она вошла в переднюю.
Пока раздевалась, засыпала меня вопросами:
– Как температура? Что говорит врач? Какие лекарства принимает?
Я отвечала сквозь зубы. Все во мне кипело. А она, как ни в чем не бывало, разделась, спросила:
– Сюда? – и без стука вошла в комнату.
Я двинулась следом, намереваясь ни на минуту не оставлять их вдвоем.
Папа по-прежнему дремал. Она заглянула ему в лицо – он лежал на боку, отвернувшись к стенке,– чуточку улыбнулась. Не губами, одними глазами. И папа мгновенно проснулся.
– Тоня! – обрадовался он и сел.
Она положила ему ладонь на лоб, и папа послушно лег, только позу переменил – повернулся к ней лицом. Смотрел на нее, и улыбался, и смущенно запахивал на груди куртку пижамы.
– Жар,– не отнимая ладони от его лба, озабоченно сказала та, которую он назвал Тоней.
Придвинула стул, поставила возле него на пол большую, наполненную чем-то сумку, села.
– Похудел. Очень. Наверно, ничего не ешь? —Ничуть не стесняясь меня, она назвала его на «ты»!
– Не могу,– ответил папа.– Глотать совсем не могу.
– Ну-ка, покажи горло.
Папа раскрыл рот. Тоня заглянула в горло, покачала головой.
– Основательно! Но есть надо,– нагнулась, достала из сумки бутылку молока и обратилась ко мне: – Вскипяти, Рута. Начнем лечить.
Я взяла бутылку и вышла на кухню. Конечно, сейчас они начнут целоваться. Как бы не так! Поставила кастрюльку с молоком на газ, на цыпочках подошла к двери и рывком отворила ее.
Тоня стояла у стола, разглядывала мою штопку.
– Пустое дело, Рута,– сочувственно сказала она.– Видишь, все выносилось, протерлось.– Тоня чуточку потянула рукав, и на нем снова появилась дырка.– Что бы тут приспособить? – Тоня задумалась и потерла указательным пальцем переносицу.
– Новое надо «приспособить», вот и все,– со вздохом сказал папа.– Оно и узко уже ей и коротковато…
– Рута, молоко! – закричала из кухни Скайдрите. Мы выскочили с Тоней вместе.
– Ничего, не беда. Бывает,– успокаивала меня Тоня, быстро вытирая плитку.– Давай чашку. Побольше которая.
Я подала ей большую красную с белыми горошинами папину чашку. Тоня налила ее до краев.
– Ему не выпить столько,– мрачно предсказала я.
– Вы-ыпьет! – пропела Тоня.– Теперь соды надо.
Я слазила в шкафчик и вытащила начатую пачку стиральной соды.
– Да нет же,– рассмеялась Тоня.– Питьевую надо.
Скайдрите, без дела болтавшаяся на кухне, подала ей коробочку.
– Превосходно,– размешивая в чашке соду, сказала Тоня.– Пить немедленно, пока горячее.
Папа морщился, делал вид, что сердится. Тоня покрикивала на него:
– Пей! Нечего, нечего морщиться. Пей, пока горячее.
– Знаешь, становится легче,– между двумя глотками обрадованно и удивленно сказал папа.
– Еще бы! Знаем, чем лечить!
Папа допил молоко и с удовлетворенным видом откинулся на подушку.
– Теперь надо завязать горло чем-нибудь теплым.
– В шкафу, на полке, поищите…
Мне без стула до этой полки не добраться. Тоня подошла, поднялась на цыпочки и стала перебирать наваленные в беспорядке вещи. Нашла и перебросила через плечо старенькую белую пуховую косынку. Потом она мельком оглядела то, что висит в шкафу. Провела рукой по синему шерстяному маминому платью.
«Вот оно, начинается!» – подумала я и вся сжалась.
– Мамино, да? – тихо спросила Тоня.
Я не могла отвечать. Я видела только ее руку – белую, полную, чуть пониже локтя плотно схваченную манжетом. Руку, все еще трогающую мамино платье.
Рука сняла платье вместе с плечиками. Не успела я опомниться, как Тоня приложила платье ко мне. Как-то особенно, оценивающе взглянула и на меня и на платье.
– Широковато. Длинно. Но переделать можно,– деловито сказала она.– Хочешь, переделаю?
– Соглашайся, Рута! – с деланным оживлением прохрипел папа.– Немедленно соглашайся. Тоня – художник-модельер.
Я молчала, видела только ее руку, касающуюся платья.
– Конечно, я понимаю,– очень мягко начала Тоня,– мамина память. Но оно висит в шкафу, и ты о нем не помнишь. А так ты будешь каждый день носить его и вспоминать свою маму. Каждый день будешь вспоминать.– И она встряхнула платье.– Будь твоя мама жива, она сама отдала бы его тебе теперь, когда ты уже большая…
Давно не вспоминала я маму так живо, так больно. Складки платья, казалось, еще хранили тепло ее тела.
Тоня протянула руку к шкафу, чтоб повесить платье. Я схватила ее за плечо. Говорить я не могла. Тоня вопросительно глянула мне в глаза, спросила негромко:
– Переделать?
Я кивнула и убежала на кухню, плакать. Не заговори она со мной так просто, так душевно о маме – я ни за что не дала бы снять с вешалки платье. Вспомнилось, как та, «рыжая», на второй день после похорон стала обрывать каждого, кто заговаривал о маме: «Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий. Чем скорее они ее забудут, тем лучше».
А Тоня сказала: «Ты будешь вспоминать свою маму…»
Я сидела на табуретке, думала. Никакой злости я не чувствовала к Тоне. С готовностью вскочила, когда Тоня, приоткрыв дверь, позвала меня:
– Рута!
Наверно, без меня они говорили о маме. Вид у обоих был опечаленный. Мамина фотография на этажерке стояла не по-моему: я ставлю ее так, чтобы, ложась спать, видеть мамино лицо. Мне не было неприятно и то, что Тоня трогала, рассматривала портрет.
– Вот что, Рута,– Тоня протянула мне маленькие, с острыми кончиками ножницы – свои, у нас таких не было,– аккуратненько распори вот эти швы. А я пока приготовлю поесть. Папа, наверно, голоден.
– Как зверь! – простонал папа.– Полный дом женщин, а больной умирает с голоду!
Тоня состроила ему забавную рожицу и, подхватив сумку, отправилась на кухню.
То ли у папы в самом деле от горячего молока стало меньше болеть горло, то ли Тоня умела готовить лучше, чем я, но только поел он с аппетитом.
После обеда Тоня заставила его отвернуться к стенке и спать.
– Спать – без разговоров!—приказала она строго и заботливо подоткнула одеяло ему под спину.
Папа затих. А мы, изредка переговариваясь шепотом, кончили распарывать платье. Я включила утюг: надо было отпарить швы.
– Стань на минутку сюда.– Тоня указала на середину комнаты.
Несколько раз, прищурившись, она посмотрела на меня, на разложенные на столе куски материи. Вынула из сумки большой блокнот, карандаш и несколькими быстрыми, короткими штрихами набросала что-то в блокноте.
– Смотри, что получится,– показала мне Тоня свой рисунок.
Редкие, свободные складки на юбке, стоячий воротничок под горло, крупные пуговицы на груди – так должно было выглядеть мое новое платье.
– Ты тоненькая, и верх сделаем гладкий, по фигуре. Нравится?
– Да.
Я отпаривала швы, а Тоня, быстро-быстро работая иголкой, сметывала готовые куски. Щелкала длинными блестящими ножницами – их Тоня тоже извлекла из сумки,– отрезала лишнее. Одни куски она тут же приметывала, другие – складывала на край стола.
– Эх, жаль, нет машины,– посетовала Тоня.– Уж раз взялись, надо доводить дело до конца.
– Я попрошу у соседей! – Мне тоже хотелось, чтобы платье было готово как можно скорее.
Пока тетя Анна читала нам «лекцию» о том, как надо обращаться со швейной машиной, Тоня косилась на меня, и в глазах ее был смех.
– Не беспокойтесь,– сказала она потом очень серьезно.– Я немножко умею обращаться с машиной.
Весь вечер стучала у нас в комнате машина. Стук ее ничуть не мешал мне готовить уроки. Не помешал и уснуть. Он только стал доноситься глуше, словно отдалился.
«Но ведь Тоня устала,—мелькнуло в моем мозгу.– Ясно, устала»,– надо было открыть глаза, сесть и сказать Тоне, что я могу еще день-два походить и в старом. Но голову невозможно было оторвать от подушки. Я подобрала коленки к подбородку.
«Та-ата-та»,– мягко стучала машина.
Утро
Я проснулась оттого, что стук прекратился. В комнате темно. Смутно виднеется на фоне окна силуэт машины. Мама всегда ставила на ночь машину на это же место. Чем-то они похожи– мама и Тоня…
Мама была худенькая, маленькая, Тоня – толстушка. Мама коротко стриглась, а у Тони на затылке пышный узел волос. Мама старше Тони. Внешне они совсем разные. И все-таки похожи.
Что же это такое? Куда девалась моя привычная ненависть к новой «рыжей»? Я, кажется, уже не осуждаю папу за «измену»? Вчера Тоня при мне мимоходом погладила его по волосам. И мне не было это неприятно. Почему? Может быть, потому, что она взялась шить мне платье? А если б «рыжая» взялась? Да нет, я просто не позволила бы ей дотронуться до маминого платья! А Тоне позволила. Почему?
Я лежала, задавала сама себе вопросы и не могла на них ответить. Папа зажег настольную лампочку, окликнул меня:
– Рута! Не проспи!
Я села и первое, что увидела, было совсем готовое, отутюженное платье, переброшенное через спинку стула возле моего дивана. Вот так клала и мама подарки-сюрпризы.
– Когда же она успела? – изумилась я.
– Только что ушла,– ответил папа.– Всю ночь шила.
Бедная Тоня! Я бы ни за что не смогла не спать целую ночь!
На платье белел листок бумаги. «Рута! – прочла я на нем.– Если что-нибудь не так, позвони. Я исправлю. Тоня».
Я сложила листок и спрятала его в карман. Скайдрите и тетя Анна охали и ахали, когда я появилась на кухне в новом платье.
– Прелесть какая! И как быстро!
– Тоня – художник-модельер!—довела я до их сведения. Я уже гордилась Тоней, как гордятся кем-то очень близким.
На перемене из учительской позвонила Тоне. Трубку сняла она сама: я сразу узнала ее по голосу.
– Это я, Рута,– сказала я и замолчала. Молчала и Тоня. Я слышала, как она тихонько вздохнула.
– Тоня, спасибо! – излишне громко закричала я.– Все очень хорошо.
– Ну, я рада,– ответила Тоня, но радости в ее голосе не чувствовалось. Скорее, наоборот.
– Тоня… Ты придешь сегодня? – спросила я и тут же поправилась: – Вы придете?..
– Ничего,– Тоня тихонько рассмеялась.– Мне будет приятней, если ты будешь говорить мне «ты»,– она чуточку помедлила и закончила просто: – Я приду, если ты хочешь.
– Конечно, конечно, хочу!
Третий – лишний
Когда папа поправился, Тоня перестала у нас бывать. И без нее стало скучно, неуютно. – Почему Тоня не приходит? – спросила я в один из длинных, тоскливых вечеров: за окном тоненько завывал в проводах ветер.
Я сидела на диване с книжкой, но мне не читалось. Папа, склонившись над чертежной доской, то наносил на лист ватмана едва заметные линии, то осторожным, коротким движением резинки снимал их.
Мой вопрос застал его врасплох. Папа положил карандаш, резинку и, скрестив руки на груди, долго молча ходил по комнате. Остановился возле меня, собрал, приподнял, будто взвесил, мои косы – он любит так делать, и я знаю, что это от нежности.
– Надо решать… Как-то надо решать…– медленно, задумчиво заговорил он.– Тоня живет в общежитии. У нас одна комната. Как быть?
Он сказал так, будто не он, а я хозяйка комнаты. Той самой комнаты, в которой теперь без Тони стало скучно и неуютно.
– Разве нам будет тесно? – спросила я.
– Не тесно.– Папа подсел ко мне на диван.– Не будет ли тебе от этого плохо?
– А тебе?
– Мне? – Папа рассмеялся.– Мне будет хорошо, если… если будет хорошо вам обеим.
И вот Тоня с нами. Нам всем хорошо. Только… Только я все чаще думаю, не мешаю ли я им.
Первый раз эта мысль пришла мне в голову вечером, когда я вернулась с катка. Подходила к дому, взглянула на наше окно. В нем было темно. Я подумала, что папы и Тони нет дома.
Но они были дома. Сидели на диване, без света, тихонько о чем-то разговаривали.
– А мы сумерничаем,– будто оправдываясь, сказал папа, когда я вошла.– Иди к нам. Так очень уютно.
Я подсела к ним. Папа положил мне руку на плечо. Вторая лежала на плече у Тони. Мы молчали.
Вот тогда я и подумала: «Без меня они не молчали. Я помешала им, перебила. При мне им не о чем говорить».
– А я билеты взяла на концерт,– вспомнила вдруг Тоня.– Ты любишь симфоническую музыку, Рута?
– Конечно, любит. Раньше мы часто ходили…
И папа и Тоня изо всех сил старались, чтоб и мне захотелось посумерничать. Но я думала об одном: вдвоем им было лучше. Потом Тоня спохватилась, что мне надо делать уроки, что я, наверно, проголодалась. Она вскочила, зажгла свет и убежала на кухню. И папа ушел за нею следом, хотя раньше он терпеть не мог бывать на кухне.
Я взялась за уроки. Но, прислушиваясь к их оживленным голосам, думала, что даже там, на кухне, вдвоем им лучше, чем здесь, когда нас трое.
Лишней я себя почувствовала и на концерте. Наверно, я не очень понимаю музыку. Вместо того, чтобы слушать ее, я люблю наблюдать за соседями.
Вот мой сосед справа. Совсем седой старик. Закрыв глаза, чуть-чуть качает он головой в такт музыке. О чем он думает? Почему один? И почему вдруг вот теперь, когда так нежно, едва слышно поют скрипки, он облокотился на ручку кресла, прикрыл глаза рукой? С какими воспоминаниями связано у него это место?
А папа и Тоня? О чем им говорит музыка?
Они сидели, немножко повернувшись друг к другу. То и дело встречались глазами. Иногда папа пожимал Тонин локоть, и она движением ресниц отвечала ему: «Да, да, я помню! Я чувствую то же, что и ты».
В антракте они вспоминали лето и концерт на открытой эстраде.
– Помнишь, как осыпались лепестки с жасмина?– спросил папа.– Мы сидели у самой живой изгороди…
– Да. И ты сорвал мне маленькую, вот такую веточку – всего в два цветка. Как от них пахло!
– А от листьев пахло свежим огурцом…
– И нам страшно захотелось есть…
Они вспоминали свое, навеянное музыкой. Мне она ни о чем не говорила.
Тоня первая заметила мое молчание.
– Пойдемте на той неделе в оперу,– оборвав воспоминания, предложила она.– Рута, ты любишь «Демона»?[2]2
Демон – опера Антона Рубинштейна по одноименной поэме М.Ю. Лермонтова.
[Закрыть]
– Люблю.
– Какая ария тебе больше всех нравится?
– «Не плачь, дитя, не плачь напрасно…»
Они многозначительно переглянулись и оба опустили глаза. Они не так меня поняли. Они подумали, что я вспомнила маму. А я ни о чем не вспоминала в ту минуту, когда отвечала. Просто я в самом деле очень люблю эту арию. Я любила ее всегда.
Все второе отделение папа сидел очень прямой. Глядел перед собой, на оркестр. И иногда, как тот седой мой сосед справа, прикрывал глаза и покачивал головой. Он думал о маме. Наверно, упрекал себя, что так скоро забыл ее.
Грустная тень лежала на лице Тони.
Не будь меня, они помнили бы только о том вечере, когда начиналась их любовь, когда беззвучно слетали с кустов жасмина белые лепестки.
Разве они виноваты, что мама умерла? Разве это плохо, что папа снова начал напевать во время работы?
«Как же мне быть?»– думала я. И оркестр тоже спрашивал: «Да, как же быть?» – и шумно, горестно вздыхал: «Не знаю, Рута, не знаю…»
Конечно, можно больше не ходить вместе ни на концерты, ни в театр. Но тогда папа, вспоминая, что я одна сижу дома, все равно будет упрекать себя. И Тоня тоже.
С тех пор, как Тоня поселилась у нас, я после уроков опрометью летела домой. Дома, с ними, мне хорошо. Но хорошо ли им со мною? Конечно же, вдвоем им лучше.
А выпускной класс не шутка. Мне надо много заниматься. Почти все вечера я сижу дома за уроками. И они никогда не бывают вдвоем.
Так как же быть?