Текст книги "Всего несколько дней"
Автор книги: Мария Прилежаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
22
– Итак, в Союз, – сказал Яков Ефимович, с сожалением кладя кисть.
Он работал в довольно большой и светлой комнате, переоборудованной в мастерскую из чердачного помещения многоэтажного дома. Года три добивался мастерской и, когда наконец получил, ликовал, как мальчишка. Утром, чуть свет, уже здесь и до вечера. Завтрак – чай в термосе, пара бутербродов с колбасой или сыром. Обед – напротив кафе. Часто случалось выходить и выезжать на натуру, но вторую половину дня Яков Ефимович обычно проводил в мастерской. В уединении свободней думалось и работалось, и вообще характера он был не очень общительного.
– Жаль отрываться, а надо, – глядя на эскиз натюрморта, сказал самому себе Яков Ефимович.
Он направлялся в Союз художников. Ученый секретарь, энергичная, умная, как знал ее Яков Ефимович, глубоко порядочная женщина, должна его поддержать. Должна согласиться, как несправедливо оценивались и оцениваются работы Новодеева. Некоторые люди, имеющие влияние, судят о его работах предвзято.
Почему? Кто-то кого-то настраивает, одному, другому шепнет на ухо: «Надуманно». Или напротив: «Вторично». Кто-то так хитро неблагоприятствует художнику, что Новодеев все остается в тени, незамеченным. Чем объяснить недоброжелательство того человека? Видимо, не полной уверенностью в собственных силах, боязнью соперников. Слышали вы, чтобы когда-нибудь он обрадовался чужому успеху, восхитился чужой картиной? Зато критиковать мастер, если можно назвать критикой напыщенные и вместе нудные, невнятно наукообразные рассуждения об искусстве. Искусство для красовицких – прежде всего средство безбедного существования, а то и обогащения при их смекалке, пронырливости, умении входить в близкие связи с влиятельными людьми, их шумной общительности, которую многие простаки принимают за товарищество.
Разумеется, при разговоре с ученым секретарем Яков Ефимович имени не назовет. Не расскажет и о выставке. С нее-то все и началось. Красовицкий организовал в широкой художнической аудитории, демонстрацию своей последней работы. Серия портретов женщин, героев труда. Одна, две, три… десять. В аккуратных блузках и платьях, с напряженно серьезными лицами, без улыбки, без света в глазах. Отмечая указкой тот или иной портрет, Красовицкий убедительно рассказывал историю каждой своей героини. Что ни биография – доблестный труд, достойная жизнь. Вокруг этих жизней и завязался разговор. Выступали преимущественно близко знакомые Красовицкому люди. Выступления заканчивались положительными оценками работы художника, не слишком горячими, но положительными. Важная тема. Реалистично решение. Правда жизни. Лицо времени.
И вдруг…
– Ведь плохо, разве ты не видишь, что плохо? Скучно, обыденно, – шепнул Новодеев Якову Ефимовичу.
Яков Ефимович, человек трезвых взглядов на жизнь, не рискнул бы сказать это вслух. Но и не сообразил дернуть за рукав Новодеева: «Промолчи. Слышишь, как пляшут вокруг?»
Яков Ефимович не был труслив, но понимал скромность своего дарования и соответственно скромное место, тем более что толкаться локтями не умел, что и сближало его с Новодеевым. Обстоятельства приучили его к осторожности. «Сказанное слово – серебро, не сказанное – золото», – говорит народная мудрость, а уж слово против такой, неустанно себя утверждающей личности, как Красовицкий, и вовсе опасно.
Что касается Новодеева, где его тихость? Деликатный и застенчивый, иногда он взрывался, как порох. Это бывало в суждениях и спорах об искусстве. Тут он терял представление, с кем говорит, кого судит. Мчал, как необъезженный конь, опрокидывая на пути все преграды.
– Что мы видим? Будничные, неиндивидуальные лица. Это правда жизни? Это фотографии, снятые равнодушным аппаратом. Почему все лица одинаковы? Почему вы не радуетесь, глядя на них? Почему при виде их вам приходит в голову ужасная мысль, что труд не благо, а бремя? Художник, ведь не это вы хотели сказать? Вы хотели рассказать о творчестве. О том, что у каждой из женщин в белых кофточках есть надежды и поиски: они чудесны, мы восторгаемся ими. Нет, – махнул он пытавшемуся что-то возразить Красовицкому, – не приклеивайте мне ярлык. Я не зову к лакировке. Не знаю, сумел ли бы я передать мысли и чувства героинь труда. Но… где краски в вашей картине? Краски убеждают. Где они? Неживописно. Отчего? Оттого, что писаны портреты по заказу. Постойте, постойте! – спешил он, не давая Красовицкому возразить. – Я не против заказов. Надо оформить выставку, праздник, парад – естественно! Но когда художник пишет знатных работниц по данному ему списку, не вживаясь в образ, пишет расчетливо, деловито и… равнодушно, тогда и получается равнодушно, – потухшим голосом закончил Новодеев.
Долгая трудная пауза. Затем кто-то пытался поспорить в защиту Красовицкого, но так неубедительно, что некоторые смущенно опускали глаза. Талантливые молчали, внутренне соглашаясь с Новодеевым, но, оберегая свой душевный покой, не вмешивались в спор. Среднеодаренные ехидно перешептывались и тоже молчали.
После этого и началось… Да, именно после того злополучного выступления Новодеева неприятности, незадачи обрушивались на него одна за другой. Вот даже с картиной, где цветущий луг и белая птица, Красовицкий и ей не дал ходу.
Красовицкий трудяга, собран, трезв – всем известно. Мигом улавливает, что в данный момент от художника ждут, о чем выгодно писать. И спешит, торопится обогнать других. И ревниво оглядывается, нет ли рядом соперников. Тогда любыми средствами надо успех других пригасить, не дать ходу. Он умеет не дать ходу. Вот и про Новодеева товарищам внушил, что картина вычурна, несвоевременна, несовременна. Чего только не наплел! Бедный Новодеев не успел защититься. И мы хороши – не заметили, как талантлива картина, талантлив художник!
А после… похороны, поминальная речь. Суетливые хлопоты о судьбе оставшихся произведений Новодеева, и во всем этом наверняка какой-то расчет. Не вдруг разгадаешь – какой.
Троллейбус остановился. Яков Ефимович не сразу вошел в Союз. Прохаживался по тротуару. Обдумывал, десятки раз взвешивал «за» и «против» предстоящей встречи с ученым секретарем. Утром твердо решено: «Иду». Ночью наползают сомнения. Совесть требовала: «Ты обязан в память друга доказать его талантливость, драматическую несправедливость судьбы. Ты виновен в том, что при его жизни молчал, отстранялся. У тебя не хватило смелости вступить в бой за Новодеева». Так кричала совесть.
Привычная осторожность подсказывала другое: осложнения, подвохи и прочее, что может последовать за разговором. Конечно, все станет известно Красовицкому, и Яков Ефимович до конца века наживет могучего врага.
Прикидывая так и эдак, Яков Ефимович некоторое время прохаживался по тротуару, а затем быстрым твердым шагом вошел в подъезд, миновал коридор и постучал в нужный ему кабинет.
Не дожидаясь ответа, открыл дверь. Ученый секретарь была не одна. Мужчина лет пятидесяти, статный, респектабельный, в замшевой куртке, водолазке болотного цвета, прощался с нею, пожимая ей руку.
– Рад, очень рад познакомиться! Итак, относительно Новодеева мы договорились точно?
– Точно, – подтвердила она.
«Что это? Чудо?» – про себя вскричал Яков Ефимович.
В два шага подскочил к столу, забыв поздороваться, нарушая приличия.
– Что вы о Новодееве? Может ли быть, чтобы так совпало? Я о нем, и вы о нем! Невероятно! Или я ослышался? Или не в своем уме? Объясните…
Якова Ефимовича пригласили сесть. Он был так возбужден, что ему предложили даже выпить воды. Мужчина в замшевой куртке тоже сел. Яков Ефимович перестал восклицать и в глубоком изумлении умолк. Ученый секретарь («Славная, умная!») представила ему:
– Председатель колхоза «Отрадное» Михаил Никанорович Дружинин.
Меньше чем через час Яков Ефимович в подробностях знал, что делал Новодеев в «Отрадном», что недоделал, зачем Новодеев нужен колхозу и как приехавший на совещание в Министерство сельского хозяйства председатель колхоза «Отрадное» разыскал дом Новодеева, никого не застал и, услышав от соседей по подъезду о смерти художника, явился сюда.
– Принимаем решение, – заключила ученый секретарь.
Вечерним поездом Яков Ефимович вместе с председателем колхоза уехал в командировку в Отрадное.
23
Весь путь они проговорили. Председатель колхоза окончил московскую Тимирязевскую академию и не раз бывал за границей членом праздничных и деловых делегаций, носит на груди звезду Героя Социалистического Труда, в «Отрадном» работает пятнадцатый год, колхоз-миллионер, а недостаточки есть.
– Есть недостаточки, – с упряминкой повторял председатель. – В частности, культурный фронт не на полной высоте. Отстаем по культуре, если производственными успехами мерить.
Езды на поезде три с половиной часа, тридцать километров от станции в сторону. К приходу поезда председателя ожидала черная «Волга».
Когда три месяца назад художник Новодеев сюда приехал, ни «Волги», никакой другой машины, ни лошаденки с телегой возле станции не было. День стоял солнечный, жаркий, в разгаре сенокос, колхозникам не до гостей. Кстати, никто Виталия Андреевича в «Отрадное» всерьез гостить и не звал.
…Однажды случилось художнику забежать в кафе перекусить на обед чего-нибудь вроде сосисок. Немолодой мужчина, высоколобый, с открытым лицом, у того же столика, стоя, ел те же сосиски.
Несколько незначащих реплик, беглых вопросов, и Новодеев узнает, что перед ним председатель колхоза «Отрадное».
– Красиво там у вас?
– Красивей не сыщешь.
– И название милое – Отрадное! Заберу-ка свои художнические снасти, да и двину к вам полюбоваться Отрадным.
– Что ж, двигайте, не пожалеете.
Вот и все приглашение. Правда, председатель вырвал из блокнота листочек, черкнул адрес, распрощался и наверняка тут же о художнике позабыл, уверенный, что тот и не подумает собраться в Отрадное. Действительно, Виталий Андреевич не сразу надумал.
В командировке ему отказали, выдали восемьдесят рублей в порядке творческой помощи. И он поехал в Отрадное на свой страх и риск.
Дорога, дорога… Вольный ветер веет в лицо, ласкает влажный лоб, тяжелые потные волосы.
Жарко, а как легко дышит грудь! Предчувствие неведомого счастья охватывает Виталия Андреевича. Давно он не испытывал радость этих ожиданий, надежд. Молодость вернулась к нему. Он силен, талантлив, полон энергии. Он шагает пешей тропой, которая то вильнет в лес, то выбежит на поляну, пересечет неглубокий, заросший ивняком овражек.
Волнистые дали раскинулись вправо и влево. Он видит цветы. Ему хочется стать на колени и поклониться луговым цветам. О, чувствительный художник! Тебе всюду грезятся поэзия, лирика…
Председатель колхоза крайне удивился приезду художника, он давно уже о нем забыл. Да к тому же заявился художник в страдную пору, председатель, все его помощники, бригадиры, зоотехники с утра до ночи, а то и круглые сутки, в горячке покосов.
– Смотрите, наблюдайте, живописуйте! – сказал председатель.
Кому-то позвонил, подняв трубку одного из телефонов в своем почти министерском кабинете с паркетными полами, полированным столом, книжным шкафом; кого-то вызвал, что-то приказал, и на следующий день в колхозный Дом для приезжих к Виталию Андреевичу прибежала быстренькая курносенькая девушка, младший зоотехник, консультировать художника.
Она сыпала различные сведения залпом, без передышки, обрушивая их на художника, не подготовленного к такому обилию сельскохозяйственной информации.
Новодеев слушал, смотрел, поражался. Механизация, техника, электрические доилки, кормовозы, доставляющие на тракторах корма животным. Организованная по последнему слову науки и техники фабрика по производству молока и мяса. Коровы-машины. Откормленные, черно-белые, с тяжелыми цепями на шеях, они смотрели на посетителей неподвижными глазами. Видят ли они? Что они видят? Жуют жвачку. Без останова жуют. Затем им подвозят корма. Они снова жуют и равнодушно отдают молоко.
Какое-то беспокойство поднялось в сердце художника. Умом он понимал и одобрял благоустроенность, богатство, превосходную механизацию молочно-племенного комплекса, как называла скотный двор девушка-зоотехник, а в душе что-то спорило, противилось превращению коровы в машину. Чудилось иное:
…Ряд холмов и нивы полосаты,
Вдали рассыпанные хаты,
На влажных берегах бродящие стада,
Овины дымные и мельницы крилаты…
Художник Новодеев, ты отсталый человек и нечего призывать себе в союзники Пушкина…
Виталий Андреевич поблагодарил младшего зоотехника за экскурсию к коровам и сказал, что дальше будет знакомиться с колхозной жизнью самостоятельно, объяснять ему больше не надо.
Центральная усадьба, расположенная на обширной поляне, вокруг которой леса – березняк, осинник, ельник, – была застроена служебными зданиями. Здесь и склады, молочный завод, и другие пока не известные Новодееву помещения, а чуть подальше тянулись два ряда аккуратных, с мезонинами и крылечками наподобие небольших террас, дома колхозников.
Здесь же был и Дом для приезжих, по-городскому – гостиница, и двухэтажный, солидный, с парадным подъездом и броской вывеской, «Клуб». А еще дальше поднималось несколько недостроенных высоких домов.
«Однако вот они, кисельные берега и молочные реки», – подумал Виталий Андреевич, но вспомнил коров на Цепях, и сердце снова засосала тревога.
«Могу ли я их, таких, рисовать? Не могу. Живые машины. Вернее, животные, которым из жизни оставили одну жвачку. Но чего же я хочу? Хочу ли повернуть общественное существование вспять? Утренний рожок пастуха, зовущий скотину со дворов на выгон, сочная зелень пастбищ, блеяние овец, забавы телят на свободе – все в прошлом. Общественное производство разумно развивается, но этих коров я рисовать не могу. Оттого, наверное, я не признан и беден».
Новодеев вспомнил, как однажды Яков Ефимович, человек практической смекалки, имеющий ходы в издательства, добыл ему для иллюстрирования рукопись. Новодеев обрадовался: договор, заработок, в дальнейшем, может быть, верный. Взял читать рукопись и отложил. Снова взял, опять отложил. Не мог заставить себя рисовать монотонную, неживую жизнь, какая описывалась в этой будущей книге. Другой на иллюстрирование ему не дали: не оправдал доверия, пришлось выплачивать невыполненный договор.
– Чудак! – убеждал Яков Ефимович. – Не все же графики гении. Есть художники: пишут для себя, а для денег – на потребу заказчику. Схалтурил, зато потом пиши для души, пока гонорар не проешь.
Виталий Андреевич отказался.
«Однако при чем здесь коровы. Какая связь? Умом понимаю, а душа не обрадовалась», – думал Новодеев, отсталый человек, упрямый художник.
Но в тот же первый колхозный день судьба одарила его нежданным подарком.
24
Он побывал на молочном заводе, посмотрел сушильную установку, где производится травяная резка и брикеты из нее, заглянул мельком в один из сараев, где хранится прессованное сено, и решил, что на первый день достижениями науки и техники сыт. В лес! На природу. Всюду, где художник сегодня побывал, у него спрашивали выданный ему за подписью председателя пропуск. В лес пропуск не требовался.
– Любимые, вечные! – говорил художник, обнимая одну и другую березы, прижимаясь щекой к прохладным шершавым стволам, и так стоял и думал: «Знаю – сентиментальность. Знаю – смешно. А внутри все ликует и плачет от нежности».
Июньское солнце плыло к закату, в лесу темнело, свистнет редкая птица – певческая пора кончилась, пришло время кормления птенцов.
Художник побрел куда глаза глядят и, покружив по лесу, не зная дороги, очутился на колхозной улице. Оттуда он вышел на задворки, где тянулись капустные гряды с торчащими, еще небольшими, косматыми вилками, а от гряд зеленая луговина полого спускалась к реке. И он спустился к реке, неширокой и тихой, с песчаными плоскими берегами в иных местах, а то поросшими частым кустарником. Тут он и увидел то, что сейчас захотелось нарисовать, не медля, не взвешивая, будет ли это передовое искусство, отражающее сегодняшнюю жизнь с ее созиданием и устремлениями. Вообще захотел рисовать, рисовать! На него, как говорится, накатило. Колхозники видели его утром, днем, вечером всегда с мольбертом и кистью. Судили-рядили между собою: «Городской, вроде дачник, а не барствует. Как и у нас, верно, страда. Небось к ночи у него спину тоже поламывает».
ЭТЮД ПЕРВЫЙ. Кони вымчались к реке так внезапно, что художник от изумления и восторга замер. Табунок коней, одинаковой светло-рыжей масти прискакал к реке навстречу закатному алому солнцу. Будто ослепленные им, кони враз оборвали бег и, как художник, замерли. Солнце повисело над горизонтом и оставило землю, а по небу разлилась багряным светом заря, и в свете ее кони стали медленно вступать в воду, очарованно внимая тишине и яростному пожару зари. Потом разрезвились. Это были молодые стригунки. Топтались в воде, фыркали, вздымая фонтаны брызг, клали, ласкаясь, головы друг другу на шеи, слегка покусывая. А заря горела все огненнее, и, отражая ее полыханье, кони казались солнечно-рыжими.
Потом парнишка лет шестнадцати прискакал на кобыле без седла, колотя ее пятками по крутым бокам, взмахивая свободной от уздечки рукой:
– Вы что, ошалели? Куда вас вперед меня унесло? Озоруете? Покажу вам, как озоровать!
Кто-то из коней в ответ молодо, задорно заржал.
«Есть знаменитая картина Петрова-Водкина „Купание красного коня“, предчувствие революционного вихря, – думал Новодеев. – Моя картина не будет вторичной. Мои кони другие. Грация юности, резвости, нетерпеливое ожидание счастья, яркий свет вечерней зари. Не закат. Закат – грустное слово. Мою вечернюю зарю сменит день. Моя картина будет славить жизнь и природу».
Так он думал. Когда он шел рисовать реку, зеленый лужок, плавно спускавшийся к ней, раскидистую ветлу на том берегу, а на этом песчаную отмель и отражавших пылающее зарево неба золотисто-желтых коней, ребячьи толпы сопровождали и не оставляли его.
«Наш художник», – уже называли Виталия Андреевича в колхозе.
Он был окружен почитанием, его полюбили.
«Татьяну бы с Антошкой сюда, – скучал художник. – Добьюсь ли я, чтобы вместе с ними видеть это раздолье, волнистые дали, посидеть в тени той раскидистой ветлы. И чтобы Татьяна и Антошка услышали, как здесь радуются моему рисованию. Добьюсь. Буду самим собой, ивы признаете меня и будете посрамлены».
Этим «вы», кому он грозил, прежде всего был Красовицкий.
Виталий Андреевич нарисовал первую картину. Председатель долго разглядывал, сдвигая соломенную шляпу на висок, на затылок.
– Гм. А ведь здорово. Я не особо знаю художество, а чувствую – здорово. Повесим в клубе.
В клубе процветающего колхоза-миллионера, помимо библиотеки, зрительного зала с экраном для кино и сценой, танцевального зала, нескольких комнат для занятий кружков, была одна свободная комната, довольно большая, пустая, ничем не украшенная, кроме богатой люстры – подарка чешских гостей, побратимов Отрадного. Комната использовалась в случаях особой нужды. Здесь решено было выставить новодеевских коней.
Колхозники, особенно женщины, приходили поглядеть, хвалили картину.
– Как живые стригунки, будто малые ребятишки полощутся в речке.
– Только что больно уж рыжи.
– То и лучше. На то и художество, чтобы красоту видней показать.
– А речка-то наша. Глянь, и ветла раскинулась и сук один в воду окунула. А хорошо-то у нас!
Пока что колхозному столяру заказали сколотить раму для картины из планок, а председатель на собрании правления сказал:
– Организуем в клубе картинную галерею, товарищи! Мы выполняем и перевыполняем производственный план, изо всех сил стремимся обеспечить колхозный народ хорошим жильем, в этом вопросе до полного выполнения задачи не доросли, но стремимся, растем. А с культурой недоработка у нас, дорогие товарищи! Поинтересуйтесь, сколько в библиотеке новеньких невостребованных книг стоят на полках нечитанными. Скажете, телевизор от книг отбивает? Так-то так, да не совсем так. Слабо умеем пропагандировать книгу. Про кружки так же признаемся: не все с полным энтузиазмом работают. А с художественным воспитанием вовсе провал. Нужна картинная галерея деревне. Художник Новодеев Виталий Андреевич своим творчеством нам ее подсказал. Товарищи, какой мы передовой колхоз-миллионер без собственной художественной галереи?
Теперь не было дня, чтобы председатель хоть на десять минут не прикатил на своем вездеходе поглядеть, что рисует художник. Не руководил. Не подсказывал. Не требовал отобразить то или это.
Виталий Андреевич работал свободно. Если бы громкие слова не пугали его, сказал бы: «Кажется, я узнал истинное вдохновение». «…В очах родились слезы вновь; душа кипит и замирает; мечта знакомая вокруг меня летает…»
Он рисовал и бормотал стихи.
ЭТЮД ВТОРОЙ. Знойный июльский полдень. Солнце в зените. Ни дуновения ветра, ни колыхнется листок. В колхозном фруктовом саду ветви яблонь облиты румяными, янтарно-желтыми, бледно-зелеными с красными прожилками яблоками. Ветви яблонь клонятся книзу; если бы не подпорки, не удержать буйное богатство плодов. Сторож, статный старик в ярко-синей рубахе, тряхнул одну ветвь, и спелые яблоки попадали и цветисто усыпали землю. Малыши в пестрых рубашонках и платьицах подбирают яблоки.
Праздник солнца и неба и красок – румяные яблоки, детские цветные платьишки и васильковая рубаха старика! Разве старики носят васильковые рубахи? А сторожа оделяют ребятишек колхозными яблоками… В жизни это бывает?
– Бывает, – говорит председатель. – Все бывает, что хорошо.
ЭТЮД ТРЕТИЙ. Уборка хлеба. Ночь. Ночь черна и раскрашена огнями машинных фар, костров, ракет, которые, время от времени взлетая ввысь, сигналят что-то водителям, убирающим хлеб, грузящим зерно в машины. Ночь черна, и вся в огнях, в движении, в кипенье труда.
ЭТЮД ЧЕТВЕРТЫЙ.
– У нас есть знаменитые женщины, орденоносные, одна героиня труда, – сказал председатель про колхозниц «Отрадного».
Виталий Андреевич вспомнил парад ударниц Красовицкого.
– Хочу написать рядовую.
– Все свою линию гнете?
– Какая такая моя линия, какую я гну? – дерзко бросил художник.
– Не кидайтесь на меня. Вашу линию я одобряю. Есть свое слово, свое и сказано. Так? Вам, художникам, легче – выполнение производственного плана вас не касается.
– Есть другое. Тоже не очень легко, – возразил Новодеев.
Председателю нравились и жизнерадостность и яркость картин художника Новодеева. Глядя на них, хотелось улыбаться и жить.
Противоречивый человек художник Новодеев! Как часто в его сердце печаль, а здесь, в колхозе «Отрадное», он пишет картины, которые зовут улыбаться и жить.
Вот девушка. Прядки черных волос выбиваются из-под повязанной тюрбаном белой косынки, белый халат накинут на бордовое платье, сережки на мочках маленьких ушей, словно ягоды малины, ноги крепки и смуглы. Она моет бидоны на молочном заводе и смеется, белые зубы слепят белизной.
ЭТЮД ПЯТЫЙ. Раннее утро. Сиреневые, палевые, розовые облака раскиданы по небу. Над рекой дымится белый туман. На каждой травинке серебряная капля росы. Нагнись, собирай в пригоршню прозрачные росинки и пей…
Виталий Андреевич не написал этой картины. Мучительная тоска внезапно нахлынула на него. «Что со мной? Больно грудь, ноет сердце. Что дома? Та-ти-а-на, родная, не могу без тебя. Как мало я тебя вспоминал за эти блаженные месяцы небывалого подъема! Ни письма. Правда, мы вообще не переписываемся, странно, но так повелось. Говорим по телефону. Здорова ли? Все ли в порядке? У меня ничего. Работаю. Когда приеду? Не знаю. Правда, они уезжали в отпуск к Татьяниной родне на Оку, – пытался оправдать себя Виталий Андреевич. – Плохо. Оказывается, мы можем месяцы жить друг без друга – нет, я не могу. Без тебя и Антона. Я не слал тебе письма, потому что ты привыкла к моим неудачам, я не смел признаться тебе, как хороши мои этюды в „Отрадном“, боялся, ты не поверишь. Мои наброски прекрасны! Талант мой расцвел. Я не стесняюсь теперь это сказать. Приеду домой и скажу. И ты поверишь».
Скорее домой! А кроме того, есть одно обстоятельство.
Виталий Андреевич сказал председателю о том обстоятельстве. Художественная галерея не может создаваться из этюдов одного Новодеева. Нужны работы многих художников, хотя бы нескольких. При МОСХе есть шефская комиссия, организует в колхозе музеи бесплатно, из фондов.
Если он, Виталий Новодеев, не сообщит о начатом по собственной инициативе деле, кто-то может счесть его самозванцем. Нескромным. Выскочкой. (Виталию Андреевичу представилось сытое лицо Красовицкого.) Нет, Виталий Андреевич не желает быть выскочкой и деньги за свои работы у колхоза не возьмет.
– Категорически нет! – заявил он председателю, когда тот пригласил его в свой министерский кабинет и бухгалтера вызвал оформить оплату.
– Дивлюсь, – верно удивился председатель. – Ведь гол как сокол. Вижу, что гол, а от заработанного отказываешься. А? Встречал ты таких? – спросил председатель бухгалтера.
– Правду сказать, не случалось. Чаще лишку норовят ухватить.
– Колхоз – не частное лицо, – объяснил свою позицию Виталий Андреевич. – Вот съезжу домой, оформлю заказ, тогда уж прикачу к вам за денежками и порисую вволю.
– А сейчас не возьмешь? – настаивал председатель.
– Не возьму.
– Упрям, – покачал головой председатель.
– Упрям, – согласился художник.
Картины он оставил в Отрадном. Взял лишь одну, где облако, похожее на белую птицу, летит над цветущим лугом. Может, выставкой примет для выставки, может, кто-нибудь из посетителей купит.