Текст книги "Пушкинский вальс"
Автор книги: Мария Прилежаева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)
14
Стемнело, а двор побелел.
Снежком припорошило кучи щебня и строительного мусора, и стало чисто, воздух был полон тонкой свежестью первого зимнего дня.
– Тебе холодно, Настя? – спросил отец.
– Нет, не холодно. Папа, он не умрет?
– Кто знает… Может быть, выкарабкается. Во всяком случае, я сделаю все, что умею.
Они прохаживались по двору вдоль окон старого флигеля, где один за другим зажигались огни под цветными абажурами. Окно часовщика чуть освещено, горела слабая настольная лампа. Кто-то из соседей остался при нем, пока приедет сестра.
– Я его знала недолго, но что-то с ним связано важное. Он дождался вести. Спасибо, что дождался, да, папа? Он сказал: «Мне отпущение». А со мной, папа, переворот. Мне хочется ничего не бояться. Я не боюсь комсомольского собрания, и ничего, ничего! Папа, не называй меня больше кисляем…
– Ты не кисляй.
– …И жизнь мне кажется очень серьезной. Я поняла, папа. Может, из-за Леночкиной судьбы? Или отчего? Скажу Галине, и она поверит, я знаю, она друг. И Димка самый верный мой друг. И папа, папа, я рада, что мы с тобой встретились! Я думала, мы расстались навсегда.
– Мы не расстались, – сказал отец.
– …Когда я пришла на завод, я думала: будни, господин Случай. Так говорил Абакашин. И я так думала. Но там не будни. И мне кажется, впереди меня ждет что-то большое и огромное, как целина. Я не знаю что. Только не будни. Почему мне так кажется, папа? А вспомню Абакашина – скучно. Когда с ним говоришь, все уныло и мизерно, и не знаешь, зачем искусство, хотя он постоянно рассуждает об искусстве. Слушаешь его, и все кажется серо, будто в ненастье. И еще, папа, пусть ты рассердишься, я скажу…
Но отец положил руку ей на плечо и перебил:
– Не сейчас.
Он увидел между бровей у нее строгую черточку и угадал, о чем она хочет сказать.
– Японец мой дорогой, не сейчас!
С улицы во двор вбежала растрепанная черноволосая женщина в вязаной кофтенке и, как к доброму знакомому, кинулась к отцу.
– Дозвонилась, как велели! Придет сестра. Какая-то Серафима Игнатьевна. Говорит: «Никому не доверю, приеду сама». И лекарств привезет!
– Вот и хорошо, – ответил отец.
– С вами и болеть не боязно. Другой придет, на лице хмурь, прямо так и написано: капут тебе наступил. А с вами не боязно.
– Спасибо. Идем, Настя, меня ждут, – сказал отец.
Они вышли из-под арки, черной, как ночью, на опрятную, словно только что прибранную улочку, с ее яркими окнами, растопыренными ветками саженцев и стогами вдали, на заречном лугу. Там, над стогами, был покой, оттуда текла тишина.
На улочке отца ожидала машина – голубой щеголеватый «Москвич» с плюшевой обезьянкой, подвешенной на резинке за смотровым стеклом. Новость. У отца не было раньше машины.
Возле машины взад и вперед прогуливалась Анна Небылова, в меховом пальто, небрежно запахнутом, и легком шарфике. Должно быть, она устала ждать и сердилась.
– Милый! Так долго, целая вечность! Мы опаздываем, я изнервничалась…
Она увидела Настю за спиной отца и, оборвав упреки, поздоровалась молча.
– Он болен, – сказал отец. – Тяжело болен.
– Кто – он?
– Старый часовщик.
Она удивленно пожала плечами.
– Все болеют в старости, – резонно возразила она. – Тебе обязательно надо было быть?
– Да. Обязательно.
– Ах, милый, столько обязанностей, столько больных! И никому дела нет, что ты утомлен, что ты сам, может быть, болен. От тебя требуют, требуют помощи, все только требуют! Ну, поедем. Скорее. Мы опаздываем.
– Я не могу сегодня в театр, – ответил отец.
– Аркадий, ты шутишь?
– Нет. Мне надо побыть с Настей.
Он открыл заднюю дверцу в машине.
– Что… это?
Ее поразило, что он предлагает ей место в машине не рядом, а сзади. Кажется, это ее поразило больше, чем отказ от театра.
– Пусть Настя сядет со мной, мы давно не видались, – объяснил отец.
Она медленным жестом отвела косячок волос с высокого, очень белого лба и, пристально глядя на него, спросила:
– Ты пошутил, что не едешь в театр?
– Не пошутил. Садись. И ты, Настя, садись.
– Но ты же знаешь, как мне хочется, чтобы ты поехал в театр! Сегодня премьера.
– Садись, Настя.
– Я условилась с режиссером и главным редактором газеты, что ты будешь. Они хотят познакомиться. Нас ждут. Мне неудобно. Я обещала, что мы…
– Садись, Настя! – бешено крикнул отец.
Он влез в «Москвич» и низко нагнулся к рулю, заводя мотор; его лицо, с двумя резкими складками от носа ко рту, дышало яростью.
Небылова молча села сзади и плотно запахнулась в пальто.
Настя отодвинулась от отца в угол. Чувство близости с ним, которое всю ее охватило, когда они ходили под окнами флигеля, пропало. Опять она была скованна.
За дорогу никто не сказал ни слова.
Отец подвел машину к театру, вышел, отворил перед Анной дверцу.
Оставались минуты до начала спектакля. Вестибюль театра был оживлен. Подсвеченные колонны подъезда, голоса, улыбки, нарядные женщины и тихое кружение снежинок в свете фонарей придавали всей площади романтичный и праздничный вид.
– Извини, Анна, что я напрасно заставил тебя ожидать, – сказал отец. – Неохота мне сегодня в театр, тем более знакомиться…
– Ну конечно же, конечно, конечно! – воскликнула она с торопливой уступчивостью и, шагнув ближе, всунула за борт его пальто руку в перчатке. – Все пустяки, и никому эта встреча не нужна. И все я придумала. Мне нужно писать о спектакле. Ты придешь? Пусть не на первое действие.
– Нет. Извини.
Она отняла руку и глядела на него медленно стынущим взглядом. Вдруг она засмеялась, беспечно тряхнув головой.
– Это не самое странное в нашей жизни, с чем я мирюсь. Ты рад, что Настя… нашлась наконец? Не скучай без меня, дорогой.
Повернулась на каблучках и быстро вбежала в театральный подъезд. Она забыла проститься с Настей. Или не захотела.
До завода доехали молча. Отец вел машину, нагнувшись всем корпусом и всматриваясь в дорогу так напряженно, будто на дороге грозили ухабы.
– Я тебя подожду, Настя, – сказал он.
Настя не рассчитывала застать кого-нибудь в бригаде. Вечерняя смена окончилась, ночью завод не работал. Станки и конвейеры стояли, рабочие разошлись. Только мастера, учетчики и контролеры задержались кое-где, да охрана проверяла замки и сургучовые печати, да из полуприкрытой двери завкома выбивался в темный коридор клин света и доносились голоса. Насте послышался голос Василия Архиповича. Она вошла. Василий Архипович был там.
– Так и предполагал, что после происшедшего несчастного случая вы сочтете нужным явиться на завод, товарищ Андронова! – сказал он тем строго начальственным тоном, каким обычно разговаривал со сборщицами своей молодежно-комсомольской бригады, при посторонних особенно. – Завод поставлен в известность, меры приняты. Короче говоря, будет оказана вся нужная помощь старейшему часовщику и ветерану завода, который положительно влиял на молодое поколение рабочего класса в нашей бригаде. Сам директор завода принял участие.
Произнося такую официальную речь, Василий Архипович пожал руку председателю завкома и другим лицам, которые здесь находились, вежливо пропустил Настю вперед и в натянутом молчании сопровождал ее коридорами, лестничными пролетами и заводским двором до проходной будки.
Но когда они очутились на улице, официальность с него слетела, он потрогал лоб, привыкнув в минуты волнения передвигать и крутить лупу.
– Я переживаю как человек, товарищ Андронова! – сказал он печальным человеческим голосом. – Я вижу в нем косвенным образом жертву фашизма. Из-за его погибшей дочери, я имею в виду. И через пятнадцать лет после нашей победы во мне горит кровь от ненависти к этим гнусным врагам человечества! И потому я уважаю наш завод и болею за нашу бригаду.
Он сделал паузу, чтобы уяснить, понятны ли ей его чувства, и по внимательному выражению ее лица заключил, что понятны.
– Поэтому я хочу, чтобы у нас все шло хорошо, чисто, дружно, прекрасно! – заговорил он, спеша. – Чтобы мы были прекрасными людьми в прекрасном государстве! Что для «них», для фашистов, – вы меня понимаете! – нормально и принято, то для нас не годится, для нас кощунство. Вы понимаете? Я мечтаю о чем-то особенном! Чтобы ни пятна, ни соринки… Вы смеетесь, товарищ Андронова?
– Нет. Не смоюсь.
– Я не верю, товарищ Андронова, или, говоря короче, Настя! Я не верю, Настя, что вы способны из мелких чувств сообщить о своей подруге в многотиражку, хотя разоблачать недостатки – наш долг и обязанность, но открыто, без тайн. Но не за спиной, вот из-за чего я расстроился. Потому что я мечтаю, чтобы в нашей бригаде было дружно и чисто. Вы меня понимаете? И я вам верю.
– А Галина? – спросила Настя.
– Хотя в Галине Корзинкиной не до конца изжит анархизм… Доверие – закон нашей коммунистической дружбы. Галина – товарищ. Этим все сказано.
– Спасибо, Василий Архипыч!
– Не за что! – растроганно произнес он.
И увидел «Москвич». Холеная голубая машина с плюшевой обезьянкой, нахально висевшей на резинке против смотрового стекла, стояла в пустом переулке невдалеке от проходной будки, выжидая кого-то, хотя все, кого могла бы она выжидать – директор, главный конструктор и прочие, давно разошлись. Откуда она взялась? Зачем и за кем? Василий Архипович хорошо знал свой заводской переулок, здесь не очень привычны разъезжать на машинах.
– Гм, для чего она торчит у завода? – задумчиво спросил Василий Архипович. Его яркое воображение подсказывало ему ночной детектив.
– Это машина отца, – ответила Настя.
Василий Архипович озадаченно кашлянул и застегнул на крючок воротник куртки. Детектив он мог допустить. На мгновение он с холодными мурашками по спине даже прикинул для себя роль Шерлока Холмса. Но чтобы ученице его бригады товарищу Андроновой подавались машины?! Он возмутился. Ученицу, еще и не сборщицу, заурядную ученицу доставляют на завод в голубом «Москвиче», часто такое случается? А если случается, так именно в его молодежной бригаде! Именно ему отдел кадров подсовывает такое завидное пополнение рабочего класса, таких папенькиных дочек, которым только перманенты накручивать, а он изволь воспитывать в них пролетарское самосознание, выковывать пролетарскую гордость!
– Машина отца, но имеет к вам отношение, – заявил он тоном обвинителя на судебном процессе, чувствуя, что опять их разделяет новый барьер в виде голубого «Москвича».
– Машина отца, но не имеет ко мне отношения.
Краска бросилась на его и без того румяные щеки. Она врет! Он потупился. Ему было тяжело снова разочаровываться в этой узкоглазой тоненькой девочке, у которой милые, нежные губы и такие милые ямочки в уголках губ, в этой серьезной и ласковой девочке, не всегда ему понятной.
– Впрочем, отец катает меня на своем «Москвиче», когда я захочу, – сказала Настя. – Что? Я пропащий человек?
– Вы сложная личность, товарищ Андронова, к вам требуется индивидуальный подход. Завтра комсомольское собрание, за два часа перед сменой. Прошу не опаздывать. До завтра, товарищ Андронова!
Он поднял воротник и спрятал руки в карманы.
– Как легко, Василий Архипыч, когда человеку веришь! – воскликнула Настя.
И она кивнула ему со своей открытой улыбкой, от которой на душе Василия Архиповича становилось светло и просторно, и побежала к отцу.
Отец в задумчивости сидел за рулем, опершись локтями на баранку.
– Знаешь, Настя, что мне представилось, – заговорил отец, словно продолжая разговор, который вел с самим собой, пока она отлучалась. – Стоит перед глазами… Мы с мамой ждали тебя, а мне буквально на днях на фронт. Буквально, может быть, завтра. Мама готовит солдатский мешок и из старья загодя шьет для тебя пеленки, распашонки всякие. И вот один вечер. Как нарочно, мороз, проклятый январский мороз, градусов под сорок! Окна ото льда зеленые, как дно морское. Электричества нет, чадит коптилка, по углам черно. Она закуталась в платок и прилегла, а я читаю вслух газету, статью Алексея Толстого о Ясной Поляне, как над ней надругались фашисты. Я эту статью после взял с собой, я ее весь фронт хранил! Раз пятьдесят перечитывал, до сих пор помню наизусть: «…здесь рождались страницы, над которыми мы смеялись и плакали и учились быть еще лучше, чем мы были. Здесь же стояла причуда его русской совести – крестьянская соха…» Она слушает тихо, как-то особенно пристально. Я сначала не понял, отчего она так. А когда кончил читать, она улыбается и говорит: «У меня тоже причуда русской совести. Если он родится, мы назовем его очень русским именем, очень крестьянским…» И удивительное у нее лицо, удивительно светлое. Страдание на лице и вместе со страданием что-то, как счастье. В эту ночь ты родилась.
– Папа, ты вспомнил о том письме?! – воскликнула Настя. – Ты особенно вспомнил? Ты и в театр оттого не пошел? «Оно» у тебя перед глазами стоит? – в ужасном волнении спрашивала Настя.
– Перечитай его нынче, – сказал отец. – Этот парень, с которым ты задержалась у проходной будки, тоже твой друг? – без перехода спросил он.
– Да, – ответила Настя.
– У тебя много друзей. Здорово ты живешь.
– У тебя разве мало?
– Иногда нужен один.
«Бедный папа!» – подумала Настя.
– Поедем, однако, – сказал отец. – Кажется, милицейский пост заинтригован нашей задержкой.
Постовой милиционер действительно начинал вести себя неспокойно. Патрулировал вдоль заводской стены и все укорачивал маршрут, держа голову как по команде «равнение налево», или «равнение направо», иными словами, не выпускал из-под наблюдения загадочную голубую машину возле завода в такой поздний час. Не одному Василию Архиповичу, должно быть, померещился сегодня детектив.
– Едем, однако, – повторил отец.
И глаза у него были растерянные.
– А мамы нет, – сказала Настя. – У нее читательская конференция. Соберутся читатели обсуждать, кому какие понравились книги. Мама беспокоилась, удастся ли конференция. Я думаю, удастся.
Он не ответил.
На «Москвиче» они мигом подкатили к дому, тут и пешком минут пятнадцать ходу, не больше.
Они снова остановились. Отец молчал, держась за баранку руля, словно забыл, что Настя рядом и ждет. Настя ждала, сама не зная чего, какого-то бесповоротного слова отца, после которого все станет ясно и легко. Она сжимала руки от нетерпения и любви к отцу. Позвать его? «Идем, папа, домой».
– Передай маме привет, – сказал отец.
Она вся внутренне съежилась и замкнулась.
– До свидания, папа.
Она вылезла из машины и, сутулясь, быстрыми шагами пошла во двор.
– Настя! – громко окликнул отец. Он спустил стекло и высунулся из машины, бледный, без шапки.
Она вернулась бегом.
– Передай нашей милой маме привет! Настюшка! Японец!
Настя протиснула голову в окно и поцеловала отца.
Дома тихо. Мама на читательской конференции. Читатели обсуждают какой-нибудь новый громкий роман, хвалят автора за актуальную тему и критикуют за недостаточно проникновенное отражение жизни. Мама слушает читательские выступления и нервничает, оттого что ей предстоит заключать конференцию. «Наша милая мама».
Дома тихо и пусто. Настя ходит по квартире и всюду зажигает огни. В прихожей, кухне, у мамы, в своей пестрой комнатке с пестрыми занавесками и фотографией Галины Улановой. Она везде зажгла электричество. Стало светло, и тишина стала еще странней.
В этой тишине Настя вытащила из тумбочки и открыла коробку, обыкновенную коробку из-под печенья, только очень большую. Там хранятся важные вещи: комсомольский билет, паспорт, школьная тетрадь в крупную клетку, с арифметическими столбиками, фотография отца в военной шинели, дневник, заведенный давно, в седьмом классе, и брошенный.
На дне коробки письмо, которое отец писал перед фронтом, в ту ночь, когда Настя родилась.
Письму семнадцать лет и девять месяцев – ровно столько, сколько Настя прожила на свете. Странички потерлись на сгибах, некоторых слов не разобрать.
«Моя милая девочка!
Когда ты будешь читать эти строки, с трудом разбирая стертые временем карандашные буквы, представь себе наше, далекое для тебя время, подумай о людях, которые в сегодняшнюю январскую ночь 1942 года ждали твоего появления на свет. Ты родилась полтора часа назад. Маленькая, безбровая, ты, наверное, еще не умеешь даже плакать. Я не знаю, какою ты будешь. Никто не знает, кто ты и что будет с тобой. Дойдут ли мои слова до твоей души? Узнаешь ли ты меня ближе? Увижу ли я тебя когда-нибудь?
Милая девочка, ты будешь жить в чудесные годы! Ты будешь счастлива. Нелегко далось людям твое счастье. Мы боремся и умираем за него.
Ты прочтешь мое письмо, может быть, вечером, в ярко освещенной комнате. А когда я поздней ночью начинал эту страницу, наш город притаился за окном, мрачный и настороженный. Черные полосы маскировочного материала висят на стекле. Война. Горе, страдания, кровь.
Свидетель и современник, я напоминаю тебе: ты дочь трудных и героических времен. Пусть память о них поможет тебе найти себя, свой характер, свои идеалы.
Еще одно, дочь.
Всегда, с первого мгновения твоего существования, рядом с твоим билось сердце твоей матери. И она и я – мы хотели и ждали тебя. Сейчас ты, неведомый человек, появилась на свет. Как я рад и как счастлив!
Ты будешь плакать, болеть, улыбаться, учиться говорить и ходить, играть в куклы, пойдешь в школу, начнешь читать книги и думать о серьезных вещах. Но всегда и везде помни мать!
Будь достойна ее, своей гордой и чистой матери, моей верной подруги. Если я не вернусь, люби ее за меня.
Будь счастлива, дочь!
Твой отец».
У Насти кружится голова от усталости и возбуждения, тревожно колотится сердце. Она не может выразить словами все, что чувствует, что так волнует ее. Ей хочется плакать, в глазах стоят слезы, и она улыбается.
Отец сказал: «Перечитай сегодня это письмо».
«Тебе горько, папа, тебе стыдно и горько, ты страдаешь, ты жестоко ошибся».
Настя думает об отце и о маме, о дочери часовщика, которую никогда не видала, о своей подруге Галине, о завтрашнем комсомольском собрании.
Она думает: «Ничего не решено в моей жизни». И ей не страшно.
Внезапно у нее возникает желание. Она идет в мамину комнату и на низеньком столике, который зовется у них музыкальным, в пачке пластинок находит «Пушкинский вальс». Она ни разу не заводила его с тех пор. Она заводит «Пушкинский вальс». Ее ударяют по сердцу печальные и страстные звуки скрипок. Она стоит потрясенная, потому что никогда ничего не слышала красивее и чище, пленительней и нежней этих звуков. Она помнит их. Только теперь их печаль и нежность стали острее и крепче.
Она подносит ладони к лицу и слушает, закрыв глаза и тихо покачиваясь.
Когда пластинка кончилась, Настя откидывает на окне занавеску и не удивляется чуду. Весь день сыпал снежок, летучий и легкий как пух. А теперь, как в тот раз, когда Димка, занесенный метелью, притащил ей эту пластинку, обильно, крупными хлопьями валил густой зимний снег. Во дворе на скамейках наросли сугробики, над крыльцами навило косые рыхлые шапки, тополевые сучья отяжелели под снегом. Внезапно встала зима.
Настя глядела на снегопад, прислонясь лбом к стеклу. Глядела, глядела, и ей казалось, и она ожидала с замиранием сердца: сейчас из глубины двора, где сквозь струящийся белый поток видно расплывчатое пятно фонаря, сейчас, как тогда, выбежит Димка.